bannerbanner
Сборник фантастических рассказов
Сборник фантастических рассказов

Полная версия

Сборник фантастических рассказов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Тогда надо драться! – Маркус остановился, сбросил с плеча ранец с реактором. Его инженерный ум лихорадочно искал решение в привычных категориях. – Энергия… Она питается энергией. Может, если создать импульс, контролируемый выброс… Перегрузить ее системы…


Они выбежали на другую площадь, меньшую по размеру, посреди которой стояла одинокая кристаллическая структура, испускающая слабое, ровное свечение, похожее на свет светлячка. Маркус начал лихорадочно отсоединять передатчик, его пальцы в толстых перчатках стали неловкими, он ронял зажимы, ругался сквозь стиснутые зубы.


– Я настрою его на взрыв. Максимальная мощность. Может, это перегрузит ее цепи… или хотя бы отвлечет.


Лира смотрела на приближающуюся Статую. Она шла через здания, как призрак, как горячий нож через масло, оставляя за собой груды оплавленного и рассыпавшегося льда, руины, дымящиеся странным паром. Ее изумрудные глаза были прикованы к ним, в них не было ни гнева, ни ненависти, лишь холодная, математическая целесообразность.


– У нас нет времени, Маркус!


– Беги дальше! Я задержу ее! – крикнул он, не поднимая головы от блока управления.


Лира хотела возражать, схватить его за рукав, заставить бежать вместе с ней, но увидела в его глазах, мелькнувших на мгновение из-под забрала, то же самое, что была у Эриха в последнюю секунду, – леденящий ужас, смешанный с отчаянной решимостью и странным облегчением человека, нашедшего, наконец, простое решение. Она кивнула, сжав кулаки так, что кости затрещали, и побежала дальше, вглубь города, к высоким башням, чьи шпили терялись в зеленой мгле.


Маркус закончил настройку. Маленький портативный реактор гудел, набирая мощность для последнего, фатального скачка. Он поставил его на лед и отскочил назад, нажимая на кнопку дистанционного детонатора.


Ослепительная белая вспышка, словно рождение новой звезды, озарила площадь. Ударная волна, горячая и резкая, отбросила Лиру, шедшую уже далеко, на землю. Снег вокруг нее испарился, обнажив темный лед. Она обернулась, надеясь, молясь, чтобы увидеть груду обломков, расплавленную черную лужу.


Но когда свет угас и режущая глаза пелена немного рассеялась, Статуя все так же стояла там. Нет, она не просто стояла. Она… впитывала энергию взрыва. Вокруг ее черного тела плясали зеленые молнии, с шипением входя в нее, а глаза горели теперь еще ярче, ослепительно, как прожекторы. Она медленно повернула голову в сторону упавшей Лиры, и в этом повороте был страшный, невысказанный смысл, словно говоря: «Спасибо за подпитку».


Затем ее щупальце метнулось к Маркусу, который стоял, парализованный провалом своего плана. Инженер попытался увернуться, сделать шаг, но оно лишь скользнуло по его ноге. Боты и часть скафандра обратились в пыль. Маркус с криком, полным не столько боли, сколько осознания неизбежного, упал, пытаясь ползти по обнажившемуся льду. Второе прикосновение, легкое, почти нежное, коснулось его спины. Его крик оборвался, перешел в хрип и затих. Еще одно облако пепла, чуть более темное, на вечном, безразличном льду.


Лира вскочила и побежала без оглядки, не видя ничего перед собой, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь. Она не думала, не планировала. Руководил только инстинкт – инстинкт добычи, загнанной в угол, желание жить, пусть еще на секунду, еще на мгновение. Ее преследовал не монстр. Ее преследовала сама смерть, облеченная в каменную форму, логичный и неумолимый конец.


Она забралась в одну из спиралевидных башен, надеясь найти укрытие на высоте, в этом каменном улитке. Винтовая лестница, вырезанная во льду, была скользкой и опасной, ее ступени были стерты до состояния гладких волн. Она бежала, спотыкаясь, ее дыхание было хриплым и частым, пар от него застилал забрало. Сквозь узкие, стрельчатые оконные проемы она видела, как Статуя приближается к основанию ее башни. Она не пошла по лестнице. Она начала подниматься по внешней стене, вонзая острые окончания щупалец в лед, который плавился и застывал позади нее, оставляя черные, обугленные следы.


Лира достигла вершины – круглой площадки под открытым, зловеще-зеленым небом Стигии, где ветер выл с удвоенной, обезумевшей силой, раскачивая ее, угрожая сорвать вниз. Отступать было некуда. Внизу, в сотне метров, лежал город, прекрасный и мертвый, а ее башня была последним островком перед небытием.


Черная, блестящая рука появилась над краем площадки, впиваясь когтями в лед. Затем вторая. Статуя поднялась и встала перед ней, заполнив собой все пространство, заслонив собой уродливое небо. От нее исходил легкий гул, вибрация, от которой немели зубы. Ее щупальца медленно поднялись для последнего, финального касания. Лира зажмурилась, ожидая растворения, небытия.


И в этот момент отчаяние и знания Лиры слились воедино, высекая искру озарения. Она вспомнила фрески. Существо, приносящее жертвы. Черная дыра. Энергия. Она смотрела на изумрудные глаза монстра, эти ворота в ничто, и поняла. Это не просто глаза. Это каналы. Каналы для поглощения. Она питалась не плотью, а силой, жизнью, энергией в самом широком смысле.


Ее рука инстинктивно схватилась за единственное оружие, которое у нее было – мощный тактический фонарь на шлеме, способный ослепить на ближней дистанции. Она не стала светить ему в «лицо». Она выкрутила его на максимальную мощность, до которой тот еще не раскалился, и, вырвав из крепления, изо всех сил швырнула прямо в грудь статуи.


Световой шар, яркий, как маленькая звезда, как вспышка фотонной гранаты, ударил в черную, поглощающую грудь. И Статуя… замерла. Ее щупальца остановились в сантиметре от стекла ее шлема. Она медленно опустила их. Ее голова склонилась, следя за падающим на пол фонарем, который, потрескивая, катился к краю площадки. Она протянула одно щупальце и коснулась его. Фонарь рассыпался в пыль, но последние капли его энергии, казалось, поглотились ею, и изумруды на мгновение вспыхнули чуть ярче.


И тут Лиру осенило. Она не охотилась на них ради убийства. Она охотилась ради энергии. Их скафандры, их инструменты, их тела, их реактор – все это источники ничтожной, но все же энергии в этом мире, где царил абсолютный нуль. А взрыв реактора был для нее пиршеством. Она была стражем, питающимся тем, что пытается посягнуть на ее храм. Как хищное растение, приманивающее насекомых на свой нектар, чтобы затем поглотить их.


Но почему она остановилась? Почему не добила ее?


Страж снова посмотрел на Лиру.

В его изумрудных глазах не было ни злобы, ни милосердия, ни разочарования. Только бесконечная, холодная пустота, равнодушие машины, выполняющей свою функцию. Он сделал шаг вперед. Лира отпрянула к самому краю, чувствуя, как ледяной ветер рвет ее одежду, завывая в ушах предсмертную песню.


И тогда Страж поступил неожиданно. Он повернулся к ней спиной, его черная, блестящая поверхность отразила на мгновение ее маленькую, испуганную фигурку. И, не спеша, так же неотвратимо, он направился к краю площадки. Он спустился тем же путем, что и поднялся, его черный силуэт быстро терялся в сумерках ледяного города, растворяясь в зеленоватой дымке, пока не исчез из виду.


Лира, дрожа от холода, адреналина и невыразимого облегчения, не могла поверить в свое спасение. Она подползла к краю и посмотрела вниз. Статуя шла обратно к своему храму, ее поступь была такой же мерной. Она дошла до центральной площади, поднялась на свой пьедестал и замерла. Свет в ее глазах померк, став едва заметным мерцанием, как у далекой звезды. Снова став просто статуей. Охранником, вернувшимся к своему вечному посту. Ожидающим.


Она не тронула Лиру, потому что та была больше не интересна. Она отдала всю свою энергию, все свои технологии, даже свою попытку сопротивления. Она была пустым сосудом, иссякшим источником. Недостойной жертвой. Сорванным с крючка червем.


Лира осталась одна. Одна в мертвом городе на мертвой планете, под вечно зеленым, безразличным небом. С единственным спутником – черной статуей в центре храма, которая ждала. Ждала следующих путников, следующих источников света и тепла в этом вечно ледяном мраке. Она сидела на вершине башни, поджав колени, глядя на зеленоватую звезду, поднимающуюся над горизонтом, и понимала, что самое страшное – не быть уничтоженным, а быть проигнорированным вселенским злом. Быть сочтенной ничтожеством, даже не заслуживающим уничтожения.


И в этой ледяной пустыне, где единственными звуками были завывание ветра и тихий, едва слышный гул в ушах, ее одиночество было громче любого крика, тяжелее любого гравитационного удара. Она была не просто последней выжившей. Она была пылинкой, которой позволили улететь, потому что она не имела никакого значения.


Эфирный скиталец

Испарения уличной грязи, густые и маслянистые, поднимались над раскисшим асфальтом, смешиваясь с едким чадом выхлопных газов и всепроникающей серой дымкой осеннего дождя. Запах был сложный, многослойный – в нем угадывались нота мокрой шерсти прохожих, сладковатая вонь гниющих листьев в водосточных трубах и неизменный металлический привкус мегаполиса. Лев прижался лбом к холодному, влажному стеклу трамвая, наблюдая, как капли, словно слепые черви, расползаются по грязной поверхности, оставляя за собой извилистые, слизистые следы. За окном проплывали призрачные фигуры под зонтами, их лица были размыты до безличия, а сам город казался гигантской гравюрой, выполненной в оттенках свинца, грязи и уныния. Обычный вечер. Очередной день. Бесконечный, замкнутый цикл.


Его жизнь была аккуратно сложенным пасьянсом из рутинных действий, где каждая карта знала свое место: подъем в семь под вой будильника, похожего на сигнал воздушной тревоги, чашка безвкусного, обжигающего кофе из зерен, хранящих аромат дешевой обжарки, давка в метро, где тела сплющивались в единый, дышащий и потеющий организм, восемь часов перед мерцающим монитором, где он был не Львом, а просто сотрудником IT-отдела под номером 0347, затем обратный путь в свою однокомнатную клетку с ее вечным запахом старого линолеума, пыли и одиночества, въевшегося в самые стены. Друзей не было, романы не складывались, словно бумажные кораблики в луже, хобби угасли, как тлеющие угли, оставшиеся от некогда яркого костра. Он был призраком в собственном существовании, телом, выполнявшим заученный, бессмысленный танец среди миллионов таких же немых и усталых тел.


Но ночью… Ночью Лев путешествовал.


Это началось не вдруг, а подкралось в детстве – отрывочные, яркие, как вспышки магния, сны, которые были на порядок реальнее яви, оставляя после пробуждения щемящее чувство потери. С годами способность кристаллизовалась, превратилась в отточенный навык, в тайную жизнь, ради которой и существовала жизнь явная. Он не просто видел сны. Он входил в них. Полноценно, осознанно, с сохранением памяти и «я». А потом научился смещать это «я», надевать чужие оболочки, как костюмы, ощущая их изнутри всеми нервными окончаниями.


Его метод был сродни плаванию в безвоздушном, беззвучном океане возможностей. Лев ложился в постель, на простеганное ватное одеяло, застеленное прохладной простыней, закрывал глаза и погружался в тот самый эфир, что отделяет сон от яви. Он называл его «Межмирье» – бескрайний, безвоздушный простор, мерцающий мириадами «пузырей» снов, похожих на скопления космических туманностей. Одни были маленькими и тусклыми, пульсирующими неровным светом – сиюминутные переживания, страхи, обрывки мыслей. Другие – огромными, многомерными и сияющими сложными, переливающимися узорами – это и были целые миры. Чужие, инопланетные, непостижимые.


Лев научился находить их по «вибрации», по уникальному резонансу, который он ощущал не ушами, а всем существом. Он протягивал невесомое щупальце сознания, нащупывал подходящий, зовущий пузырь и… входил. Ощущение было сродни просачиванию сквозь плотную, но податливую пленку, за которой открывалась новая вселенная.


-–


В тот вечер, вернувшись домой и механически проглотив разогретый до состояния резины ужин, Лев с тоской смотрел на залитый дождем город, на огни реклам, расплывавшиеся в мокрой ночи как мазки масляной краски. Реальность давила, как свинцовый колпак, сжимая виски тупой болью. Ему нужен был не просто побег. Ему нужен был новый дом. Хоть на одну ночь. Он жаждал мира, где не было бы ни грамма от этого серого, давящего уныния.


В «Межмирье» он поймал особенно яркий и странный сигнал. Он исходил не от одного пузыря, а от целой их грозди, соединенных тончайшими, серебристыми, словно паутина, нитями, пульсирующим с единым ритмом. Это был сложный, живой мир, система. Лев выбрал самый большой и сияющий, пульсирующий изнутри мягким изумрудным светом, пузырь и нырнул в него.


Ощущение было знакомым и всегда новым: провал в бездну, потеря веса, стремительное падение, а затем – резкая, почти болезненная фокусировка. Он больше не лежал в кровати, не чувствовал под спиной жесткого матраса. Он стоял на поверхности, но не земли.


Это был мир-лес. Гигантские деревья, больше похожие на кристаллические структуры, выточенные из цельного аметиста и изумруда, уходили в небо цвета жидкого, расплавленного золота, где плыли облака, напоминающие клубы светящегося пара. Вместо листьев с них свисали светящиеся лианы, испускающие нежный, переливчатый гул, похожий на звук гигантского стеклянного арфона. Воздух был плотным, насыщенным, им можно было почти насытиться; он обладал сложным ароматом – в нем смешивались запахи незнакомых цветов, пахнущих одновременно медом и озоном, свежеспиленного дерева и сладковатой смолы. Лев сделал первый вдох и ощутил, как прохлада разливается по телу, не похожему на его собственное.


Он посмотрел на свои… руки. Вернее, на то, что их заменяло.


Он был ксилофилом – обитателем леса Ксиландрии. Его тело представляло собой гибкий, древесный каркас, покрытый мягкой, бархатистой корой мшисто-зеленого оттенка, испещренной тонкими серебристыми прожилками, которые слабо светились изнутри. Пальцы были длинными, гибкими и цепкими, идеально приспособленными для лазания по гладким, отполированным веками кристаллическим стволам. Он чувствовал вибрации мира всей поверхностью своего существа: низкий, утробный гудение лиан, глухой, размеренный рокот недр, словно сердцебиение планеты, легкие, почти невесомые шаги других ксилофилов, передвигавшихся где-то в вышине, в переплетении ветвей.


Его сознание, сознание Льва-человека, было лишь ядром, пилотом в этой удивительной биологической машине. Но машина эта была живой, мыслящей, со своей памятью, инстинктами и тихой, размеренной жизнью. Обычно Лев сохранял дистанцию, наблюдая из-за толстого стекла восприятия хозяина тела. Но здесь, в Ксиландрии, граница начала таять с пугающей, опьяняющей скоростью.


Он – ксилофил по имени Элиан – карабкался вверх, к самой вершине Великого Древа, исполинского сооружения, чья вершина терялась в золотистой дымке небес. Там, на гигантских платформах, образованных разветвлениями ствола, собирался Совет Рощ. Элиан был молодым исследователем, «Слушателем Недр». Его работа заключалась в том, чтобы прикладывать свои длинные, чувствительные пальцы к особым, теплым узлам на стволах деревьев и «считывать» историю мира, его боль, его радости, его древнюю, неторопливую мудрость.


«Совет… угроза… разрыв в Межмирье… инородный вихрь…» – обрывки мыслей Элиана, похожие на шелест страниц, смешивались с собственным смятением Льва.


Лев ощутил незнакомое, всепоглощающее чувство – глубокую, неразрывную связь со всем, что его окружало. Он чувствовал, как по скрытым капиллярам деревьев течет не сок, а жидкий, пульсирующий свет свет, как сама планета дышит медленным, мощным дыханием, и он был частью этого дыхания. Это была не метафора. Это была физиология, анатомия этого мира. Здесь не было одиночества. Одиночество здесь было бы таким же противоестественным, как оторванная конечность. Каждый ксилофил был нервным узлом, клеткой в огромном, растянувшемся на континенты организме, и его собственная боль растворялась в этом всеобщем, умиротворящем единстве.


Он провел в теле Элиана несколько дней (или недель? время здесь текло иначе, то замедляясь до полной остановки, то ускоряясь до головокружительной скорости). Участвовал в Совете, где общение происходило не словами, а целыми потоками образов, чистых эмоций и сложных, многоуровневых симфоний запахов. Он «услышал», как старейшина, кора которого была испещрена древними, мерцающими узорами, словно карта звездного неба, передал тревогу: в Межмирье появилась «трещина», некая аномалия, черная дыра, притягивающая к себе блуждающие сны и угрожающая равновесию всей системы.


Лев с холодным ужасом, похожим на ком ледяной грязи в желудке, понял, что, возможно, это он сам, его частые, насильственные визиты, стали причиной этой «трещины». Но ужас быстро растворился в умиротворящей, мелодичной гармонии леса, в пении ветра в кристаллических листьях. Ему было хорошо. Впервые за долгие годы – по-настоящему, глубоко, до самых корней своего существа хорошо. Возвращаться в свой дождливый, вонючий, одинокий мир не хотелось категорически. Это было бы равносильно самоубийству.


Когда пришло время уходить, когда он почувствовал знакомое, назойливое подергивание на периферии сознания, сигнализирующее о конце цикла сна и начале кошмара яви, Лев инстинктивно, отчаянно сопротивлялся. Он вцепился сознанием в тело Элиана, в каждую шероховатость коры под своими пальцами-побегами, в мелодию леса, в чувство принадлежности. Он кричал в никуда, в пустоту, что должна была его забрать: «Нет! Я остаюсь! Я не вернусь!»


И случилось невозможное. Рывок, словно коготь, раздирающий плоть. Разрыв, хруст ломающихся связей. Боль, похожая на вывернутые из суставов конечности. И… тишина. Абсолютная, звенящая. Ощущение ухода не повторилось. Оно оборвалось. Он остался. Он был Элианом. Лев, человек из мира бетона и стали, стал бледным, далеким воспоминанием, сном внутри сна, призраком в машине, которая теперь принадлежала ему.


Первые «дни» были чистой, незамутненной эйфорией. Он с головой окунулся в жизнь ксилофила, как в прохладный, целительный источник. Изучал летописи Ксиландрии, записанные не чернилами, а пульсирующей энергией в спиралях древесных колец, видел в них воспоминания о падении звезд и рождении новых рощ. Общался с сородичами, научившись не просто слышать, но и понимать их сложные, многогранные послания, где один запах мог означать целую философскую концепцию. Он влюбился в сам акт существования здесь. Каждое мгновение было наполнено до краев смыслом, красотой, ощущением дома и принадлежности.


Но постепенно, словно яд, начали проявляться сбои. Тело Элиана, лишенное своей исконной, родной души, но управляемое чужеродным, неуместным сознанием, начало давать странные, тревожные сбои. Кора на его «руке» начала шелушиться, темнеть, покрываться безжизненными, серыми пятнами, похожими на проказу. Он не мог правильно интерпретировать сложные, многослойные симфонии запахов с Совета – для него они сливались в невнятную, раздражающую какофонию, в которой он не мог уловить сути. Другие ксилофилы начали смотреть на него с легким, едва уловимым недоумением, их общение становилось все более простым, примитивным, будто они разговаривали с поврежденным ребенком или с диким зверем.


Лев-Элиан чувствовал себя самозванцем, похитителем, носящим не просто чужую кожу, а живую, страдающую плоть. Он жил чужой жизнью, и эта жизнь, этот самый мир, начал его отторгать, как инородное тело. Тоска по дому, которой он так боялся, вернулась, но это была тоска по настоящему дому, по телу, к которому он принадлежал по праву рождения, со всеми его несовершенствами. По своему миру, как бы убог, жесток и несовершенен он ни был.


Он понял первую горькую, непреложную истину: нельзя навсегда остаться в гостях, даже в самых прекрасных. Рано или поздно хозяин попросит свою одежду обратно. А хозяина здесь не было. Он его вытеснил, уничтожил. И мир, лишенный одной из своих настоящих нот, отвечал ему безразличием и медленным, неумолимым увяданием.


Отчаявшись, он решил действовать. Он вспомнил о «трещине», о которой говорил старейшина. Может быть, это был не он ее создал, а она была ключом? Порталом? Ловушкой? Единственным шансом что-то исправить?


Он отправился в Глубокую Рощу, место, где, по преданиям, граница между мирами была тоньше паутины, а воздух звенел от напряжения. Добравшись до гигантского, древнего дерева, испещренного мерцающими, как глаза ночных зверей, рунами, он приложил свои ладони-побеги к его теплому, пульсирующему стволу, пытаясь не «слушать», а… звать. Концентрировался не на красоте Ксиландрии, а на образе своей убогой квартиры, на звуке дождя, барабанящего по подоконнику, на вкусе дешевого, горчащего кофе, на ощущении усталости в собственных, человеческих, костлявых мышцах, на запахе пыли и одиночества. Он звал не в рай, а домой, в свой личный, единственный ад.


И «Межмирье» ответило.


Его вырвало из тела Элиана с такой силой, что он закричал – но это был крик беззвучный, крик души. Это был не возврат. Это был хаотичный, неуправляемый, болезненный полет. Ксиландрия исчезла, растворилась в сияющем, разрывающем на части вихре. Его сознание, как щепку в урагане, понесло по невидимому течению, закрутило в бешеной воронке, которая и была той самой «трещиной». Он понял – это не дверь. Это была незаживающая рана в ткани реальности снов, и он, своими побегами, лишь разрывал ее сильнее.


-–


Очнулся он в новом теле. Вернее, в тотальном отсутствии такового. Он был… чистой энергией. Сгустком сознания, пойманным в чудовищный, вечный шторм плазмы в верхних слоях атмосферы газового гиганта, которого местные обитатели – сгустки самоосознающего электромагнитного поля – называли Вихрем.


Здесь не было тел. Не было форм, запахов, вкусов. Были только паттерны, ритмы, импульсы, всплески энергии. Общение напоминало молниеносный обмен сложнейшими математическими кодами, где одна вспышка могла содержать целый трактат. Лев пытался адаптироваться, научиться «думать» так же быстро, абстрактно и эффективно. Он был песчинкой, затерянной в чудовищной, вечной грозе, где разноцветные молнии были мыслями, а раскаты грома – чистыми, нефильтрованными эмоциями.


Этот мир был одновременно ослепительным и ужасающим. Свобода от физической оболочки, от ее ограничений и боли, была интоксицирующей. Он парил в океане чистого разума. Но эта свобода была и обескураживающей, лишающей опоры. Он был ничем и всем одновременно. Его затягивало в коллективное сознание Вихря, грозящее растворить его хрупкое, человеческое «я» без остатка, как каплю в море. Он снова, с титаническим усилием, попытался зацепиться, создать подобие личности из обрывков своих человеческих воспоминаний: из серого неба, из вкуса хлеба, из улыбки незнакомки в метро. Но они были слишком хрупкими, слишком бледными, слишком примитивными перед лицом этой космической, неумолимой мощи.


Он пробыл в Вихре целую вечность и одно мгновение, не в силах отличить одно от другого. И снова почувствовал, как его выталкивает, отторгает. Мир не терпел статики, а его попытки сохранить себя были именно статикой, гвоздем, вбитым в бушующую стихию. Его «я», искалеченное первым побегом и измотанное бесформенным существованием, снова понесло по бурному течению «Межмирья». Трещина, рана, которую он когда-то нашел, теперь сама управляла его путем, швыряя его из мира в мир, как щепку. Он был заложником, пленником собственного побега.


-–


Следующая остановка была полной, абсолютной противоположностью. Тишина. Абсолютная, гробовая, давящая тишина, в которой звенело в ушах от напряжения. Он был на пустынной, холодной планете, под куполом абсолютно черного, бархатного неба, усыпанного чужими, не мигающими, холодными звездами. Его тело было низким, приземистым существом с толстой, шершавой, каменной кожей – кремниевой формой жизни, одним из «Хранителей Безмолвия».


Эти существа жили невероятно, невозможно медленно. Их мыслительный процесс, одна простая мысль, занимал земные дни. Одно движение конечности – недели. Они питались скудной солнечной энергией, неподвижно стоя под звездами, как древние менгиры, и вся их жизнь, длящаяся тысячелетия, была посвящена созерцанию фундаментальных, неизменных законов вселенной. Для них Лев, с его метущимся, суетливым, человеческим сознанием, был вирусом, хаотичным и разрушительным шумом, помехой в великом космическом молчании.


Он пытался замедлиться, влиться в их медитативное, почти вегетативное существование. Заставить себя думать одну мысль в день. Но его разум, привыкший к калейдоскопической смене кадров, образов, ощущений, сходил с ума от этой неподвижности. Он был заключен в каменную тюрьму собственного нового тела, приговорен к вечному, осознанному молчанию и неподвижности. Тоска по шуму трамвая, по дурацким шуткам коллег, по боли в натруженной спине и радости от глотка холодной воды после жажды стала не эмоцией, а физической, острой болью, сверлением в самом нутре.

На страницу:
3 из 5