
Полная версия
Шоу бизнес. Книга вторая
Сергей закурил, прищурился на серое небо – небо отвечало тем же равнодушием, каким отвечает Урал на все человеческие затеи: хотите строить – стройте, хотите разрушать – разрушайте, мне всё равно, я здесь был до вас и останусь после.
– Ну? – спросил он. – Что скажешь?
Валера молчал. Смотрел на здание – колонны в трещинах, герб с отбитым колоском, окна, половина которых заколочена фанерой. Снаружи – руина империи, одна из тысяч, разбросанных по стране от Бреста до Владивостока. А внутри – сокровище, о котором империя забыла, как забывает пьяница, куда спрятал заначку: просыпается, шарит по карманам, а деньги лежат под матрасом и ждут того, кто додумается поднять, – и вот они додумались, двое из тех, кто умеет искать там, где другие не смотрят.
– Скажу, что ты не соврал.
– Я никогда не вру, – Сергей выпустил дым. – Преувеличиваю – да. Вру – нет. Врать – расточительство. Враньё надо помнить, а память лучше тратить на полезное.
– Когда начинаем?
– Завтра. «Наутилус» ждёт. Кормильцев тексты дописывает. Бутусов нервничает – он всегда нервничает, это его способ дышать. Осталось записать.
Валера кивнул, и в этом кивке было всё – и решение, и риск, и понимание, что назад дороги нет, потому что назад в России вообще дороги нет, есть только вперёд, в туман, в неизвестность, в будущее, которое здесь никогда не бывает таким, каким его планируют, но иногда, очень редко, бывает лучше.
– Тогда завтра.
А Пётр Данилыч стоял у окна своей комнатки – восемь квадратных метров при студии, раскладушка, электроплитка, портрет Тарковского на стене, вырезанный из журнала «Советский экран» ещё в семьдесят девятом, – смотрел им вслед и плакал, не от радости, не от горя, а от того странного чувства, которое бывает у стариков, когда они понимают, что дождались чего-то, чего уже не ждали. Может, и обманут эти двое, может, и разворуют всё, что можно разворовать, может, через месяц забудут про него, как забыли все остальные, – но сегодня они пришли, посмотрели, пообещали, и пульт «Neve» снова кто-то погладил, и магнитофоны «Studer» снова кто-то похвалил, а для старика, который двадцать лет разговаривал с мёртвой техникой, это уже много, это уже почти жизнь.
В России обещания – почти надежда. А надежда здесь единственное, что ничего не стоит и стоит всего.
Глава 6. Режиссёр
или Коридор, в котором всё начинается и ничего не кончается
Коридор второго этажа Свердловской киностудии растянулся как кишка – длинный, узкий, извилистый, с облупившейся зелёной краской на стенах. Масляная краска советского образца – ядовито-зелёная внизу, грязно-белая вверху, граница на уровне плеча. Практично и уродливо, как всё, что строили для вечности, а вышло на семьдесят лет.
Пахло старой плёнкой и проявителем – химия, въевшаяся в стены за тридцать лет. На стенах висели чёрно-белые фотографии – забытые актёры, режиссёры с мегафонами, кадры из фильмов, которые никто уже не помнит. Студия снимала агитки про передовиков и документалки про достижения уральской промышленности – падение от искусства к ремеслу, от полёта к ползанию.
Валера курил у окна, наблюдая за суетой съёмочного дня. После ночной записи не спал – глаза резало, будто под веки насыпали песок. Но спать было некогда, нужно было договориться с директором об аренде монтажной для клипов. Новое слово – «клип». В Москве уже снимали, в Ленинграде тоже. А Свердловск отставал, как всегда.
Директор, товарищ Плотников, опаздывал – сказали, на совещании в обкоме. Вечное совещание, которое длится с 1917 года и никак не может закончиться.
Мимо пронеслась съёмочная группа – человек десять, как отряд на задании. Только вместо автоматов камеры и микрофоны. Армия кино, потрёпанная, но не сдающаяся.
Впереди – молодой режиссёр. Невысокий, худой до прозрачности, кости проступали сквозь кожу. Растянутая тельняшка с дыркой на локте, стоптанные кеды. Одет как бомж, но глаза горели тем огнём, который бывает у безумцев и гениев – у Тарковского были такие глаза, у Германа, у тех, кто видит мир не таким, какой он есть. В советской стране за такие глаза можно было загреметь в психушку или стать великим – третьего не дано.
– Нет, нет и ещё раз нет! – он орал на оператора, размахивая руками как ветряная мельница. – Камера должна быть НИЖЕ! На уровне глаз героя! Мы должны видеть мир его глазами! Ты что, Тарковского не смотрел?!
Голос срывался на фальцет. Вены на шее вздулись. Режиссёрская истерика – профессиональное заболевание.
– Алексей, это технически сложно… – оператор, мужик лет пятидесяти с брюхом, пытался возразить.
Василий Кротов, заслуженный деятель искусств. Снял сорок фильмов, из них два показывали в Каннах. В молодости был талантливым, теперь – уставший мужик, мечтающий о пенсии и даче в Сысерти, где можно выращивать помидоры и забыть про кино.
– Технически? ТЕХНИЧЕСКИ?! – молодой режиссёр взорвался. – Знаешь, что технически сложно? Снять хорошее кино в этой проклятой стране! Где нет плёнки, нет денег, нет нормальных актёров! А камеру опустить – это элементарно! На колени встань, если штатив не гнётся!
Такие долго не живут – сгорают, как спички на ветру, и пепел их развеивается по коридорам студий, которые они так и не успели прославить.
Оператор что-то пробурчал про молодых выскочек и ушёл, хлопнув дверью. Где-то наверху что-то упало – наверное, очередной портрет Горбачёва, они падали сами собой в последнее время, будто чувствовали.
Режиссёр остался стоять посреди коридора, тяжело дыша. Грудь ходила ходуном, на лбу выступил пот, хотя в коридоре было холодно – отопление летом не работало.
Валера подошёл – медленно, осторожно, как подходят к незнакомой собаке:
– Тяжело с оператором старой школы?
Режиссёр обернулся резко. Смерил Валеру взглядом – быстрым, цепким, сканирующим. Увидел: москвич, костюм приличный, часы хорошие, сигареты импортные. Чужак.
– А вы кто?
В Свердловске к москвичам относились как к оккупантам – приехали, нахватали, уехали. История повторялась веками.
– Валерий Положенцев. Мы вроде как коллеги теперь. Соседи по студии. «Серебряный диск».
– А, музыкальный делец, – в голосе прозвучало не то презрение, не то интерес.
Киношники старой школы считали музыку развлечением, а кино – искусством. Молодые уже понимали, что без музыки кино мертво, но признавать это вслух было унизительно.
– Слышал про вас. Москвич, который окопался на Урале. Зачем? В Москве тесно стало?
Вопрос с подвохом – если скажет «да», значит неудачник, которого выдавили, если «нет» – авантюрист, приехавший грабить провинцию.
– В Москве душно. А здесь – простор для творчества.
Дипломатичный ответ. И Москву не обидел, и Урал похвалил. Искусство баланса – Валера владел им в совершенстве, и за это его потом будут ненавидеть, хотя сам он об этом пока не догадывался.
– Творчества… – режиссёр скривился.
Усмешка горькая. Творчество в Свердловске – оксюморон.
– Я Алексей Балабанов. Снимаю тут… пытаюсь снимать.
Пожали руки. У Балабанова рукопожатие было неожиданно крепким для такого субтильного человека – жилистая рука того, кто привык держаться за своё.
– Видел вашу короткометражку. «Раньше было другое время».
Это была правда – Валера посмотрел фильм в Доме кино на Васильевской. Странное кино – про каратиста, который проигрывает девушку в карты. Абсурд, но талантливый.
Балабанов оживился. Глаза заблестели по-другому – не злостью, а радостью. Редкая радость художника, которого заметили:
– Да? И как?
– Мощно. Особенно сцена, где каратист девушку в карты проигрывает. Это же безумие какое-то! Гениальное безумие!
* * *
Из-за угла вывернул Сергей – как всегда, внезапно, шумно, заполняя собой всё пространство. Запыхавшийся, с горящими глазами, рубашка насквозь мокрая от пота. Бежал через всю студию:
– Валера, ты где пропал? Я тебя везде… О, Лёша!
Переход от паники к радости за секунду – эмоциональные качели, фирменный стиль Сергея, и в этом была его сила и его слабость, потому что люди, не умеющие притворяться, долго не выживают.
– Серёга! – Балабанов улыбнулся впервые за разговор.
Улыбка преобразила его лицо – из мрачного визионера превратился в обычного уральского парня.
– Живой, паразит!
Обнялись по-мужски, с похлопыванием по спине. Старые друзья, прошедшие огонь и воду – или хотя бы Свердловск, что почти одно и то же.
– Это моя история, между прочим! – Сергей ткнул пальцем в Балабанова, обращаясь к Валере. – Про каратиста и карты! Я ему рассказывал!
Гордость в голосе – моя история в кино! Пусть короткометражном, пусть никто не увидит, но моя! И в этой наивной гордости было что-то от ребёнка, который ещё не понял, что истории ему не принадлежат.
– Твоя история? – Валера удивлённо посмотрел на партнёра. – Ты девушку в карты проигрывал?
Знал Сергея как облупленного, но это было что-то новое.
– Не проигрывал. Но тёща всегда грозилась: «Проиграешь мою дочку в карты, паразит!» – Сергей передразнил женский голос.
Получилось удивительно точно – и интонация, и злость, и уральское оканье.
– А я думаю – а почему бы и нет? Если карта ляжет удачно… Жена – это же не собственность, а обуза. Можно и разыграть.
Все засмеялись. Смех прокатился по коридору, отразился от стен, вернулся эхом. Хороший смех в плохом месте – как цветок на помойке.
Балабанов достал сигареты, закурил:
– Вот! Из таких историй кино и растёт. Из грязи, из безумия, из русской тоски. Из всего того, что на Западе назвали бы патологией, а у нас – обычная жизнь.
Дым заполнил пространство между ними – серый, едкий.
– Музыка важна в кино? – поинтересовался Валера. – Вы же «Наутилус» использовали?
В короткометражке звучала «Князь тишины» – идеально легла на видеоряд, будто писали специально для фильма.
– «Наутилус» – это не музыка, – Балабанов затянулся, выпустил дым через нос. – Это диагноз эпохи. Без них фильм – просто картинка. С ними – рентген души. Обнажённый нерв времени.
Для него музыка была не саундтреком – это была кровь фильма. Без крови – труп.
– Лёша, мы их как раз сейчас пишем! – встрял Сергей. – Новый альбом! Хочешь послушать?
Глаза горели энтузиазмом – Сергей обожал сводить людей, особенно талантливых, это было как химический эксперимент: смешать два реактива и смотреть, что получится.
– Серьёзно? – Балабанов загорелся. – Конечно хочу! Бутусов – это же гений! Мрачный гений, но гений! А Кормильцев – поэт от Бога! Или от дьявола, что в нашей стране одно и то же!
Режиссёр, минуту назад оравший на оператора, превратился в мальчишку за кулисами цирка.
– Пошли в студию! – Сергей потащил их по коридору. – Они там как раз зависают! Третий день не вылезают!
Шли по лабиринту коридоров – километры дверей, сотни судеб, и большинство из них сломанные.
Балабанов говорил на ходу, размахивая сигаретой. Пепел сыпался на пол, но никто не замечал – здесь всё было засыпано пеплом, от сигарет, от времени, от несбывшихся надежд:
– Знаете, что самое поганое в нашем кино? Враньё. Все врут – про светлое будущее, про счастливую жизнь, про добрых людей. А люди не добрые. Люди – звери. Особенно русские люди. Мы можем быть святыми, но чаще – звери.
– Пессимист вы, Алексей.
– Реалист. Следующий фильм в планах?
Балабанов остановился у окна. Посмотрел на промышленный пейзаж – трубы заводов дымили даже в выходные. Город-завод никогда не спал. Только умирал – медленно, день за днём.
– Есть идея. Про братьев. Один – интеллигент. Читает книжки, слушает классику, верит в добро. Другой – урка. Убийца. Но честный убийца – убивает только тех, кто заслужил. И как судьба их сталкивает, меняет, ломает. И в конце – только один остаётся.
Говорил медленно, словно видел этот фильм перед глазами – кадр за кадром, сцена за сценой.
– Прям про нас с Валерой! – захохотал Сергей. – Он – московская штучка, весь из себя культурный! Я – уральский дикарь!
Смех был громкий, но не весёлый – в нём слышалась горечь человека, который знает своё место. Провинциал при столичном. Младший брат. Вечно второй. И сердце сжималось от этого смеха, потому что Сергей заслуживал лучшего, но лучшего в этой стране не бывает.
– Очень смешно, – сухо отметил Валера.
Но задело. Потому что было правдой – он смотрел на Сергея сверху вниз. Полезный человек, который знает местные правила. Но не равный. Никогда не равный.
– А что, интересная динамика, – Балабанов внимательно посмотрел на них. – Инь и ян российского бизнеса. Мозги и кулаки. Цивилизация и варварство. Причём непонятно, что лучше. Мозги без кулаков – это импотенция. Кулаки без мозгов – это смерть.
Сказано точно. Как диагноз. Как приговор.
– У меня тоже мозги есть! – обиделся Сергей.
Детская обида – хочу быть как большие, хочу, чтобы уважали! Но мозги у него другие, не московские – уральские мозги, заточенные на выживание, а не на культуру.
– Где? Покажи, – парировал Валера.
Сказано весело, но веселье ядовитое. Москва всегда так улыбалась провинции – снисходительно.
– Отличный диалог, – Балабанов достал блокнот, потрёпанный, в чёрной обложке.
Быстро записал:
– Украду для сценария. Спасибо за материал.
* * *
Дошли до студии. Массивная дверь, обитая дерматином. За дверью слышались гитарные переборы – «Наутилус» репетировал.
Балабанов остановился, положил руку на ручку, но не открывал:
– Знаете, у меня ощущение, что мы стоим на пороге чего-то важного. Страна меняется. Старое умирает, новое рождается. И мы – повитухи этого нового. Вы – через музыку, я – через кино.
– Громко сказано.
Валера скептически хмыкнул – московская привычка не верить пафосу.
– А что, надо шептать? Время шептать прошло. Время кричать. Пока не заткнули.
И открыл дверь.
Студия встретила их полумраком и музыкой. Гитарные усилители, барабаны, синтезаторы – всё добытое через моряков и спекулянтов, всё ради звука.
Вячеслав Бутусов сидел у микрофона – худой, нервный, с глазами человека, который видит то, чего не видят другие. Перебирал струны гитары, каждая нота висела в воздухе.
Илья Кормильцев в углу писал что-то в блокноте – сосредоточенный, отрешённый, как монах над священным текстом. Поэт, для которого слова были способом выживания.
– Вячеслав! – Балабанов подошёл к Бутусову. – Гений! Позволь пожать руку творцу!
– Алексей? – Бутусов удивился. – Ты что здесь делаешь?
Отложил гитару – осторожно, как кладут спящего ребёнка.
– Снимаю. Точнее, пытаюсь. А вы, значит, новый альбом?
– Пытаемся, – Бутусов встал, размял затёкшие плечи. – Но что-то не идёт. Застряли на припеве.
– Дай послушать.
Бутусов взял гитару обратно. Настроился – не только гитару, но и себя. Взял несколько аккордов – минор переходил в мажор и обратно. Запел негромко, почти шёпотом:
– «Я сижу и смотрю в чужое небо с чужой земли…»
Голос дрожал – не от неуверенности, от эмоции. Это был крик души человека, потерявшего родину не географически – метафизически.
Балабанов слушал с закрытыми глазами. Музыка проникала в то место, где должна быть душа, – в пустоту, которая болит.
Потом открыл глаза:
– Гениально. Это же про всех нас. Мы все – на чужой земле. В чужой стране. Которая вроде наша, но уже не наша. Меняется быстрее, чем мы успеваем понять.
Кормильцев поднял голову от блокнота:
– Вот! – он встал, подошёл к ним. – Именно это я и хотел сказать! Чувство потерянности. Когда земля уходит из-под ног.
– Для кино бы подошло, – задумчиво произнёс Балабанов. – Для финальной сцены. Когда герой понимает, что дома больше нет. Что все дома – чужие.
Они стояли в полумраке студии – режиссёр, музыкант, поэт, два продюсера. Пять человек, которые через несколько лет изменят русскую культуру, хотя пока не знали об этом. Не знали, что через девять лет фильм «Брат» взорвёт российский кинематограф, что Данила Багров станет героем поколения – не супермен, а обычный парень из провинции с пистолетом и совестью. Не знали, что музыка «Наутилуса» станет гимном девяностых, что их кассеты перепишут миллионы раз, пока магнитная лента не сотрётся до дыр.
Но что-то предчувствовали – кожей, нервами, тем шестым чувством, которое есть у всех, кто живёт на сломе эпох.
– Надо выпить за встречу! – предложил Сергей.
– Потом, – отмахнулся Балабанов. – Сначала работа. Вячеслав, сыграй ещё раз. С начала.
И Бутусов играл – раз за разом, каждый раз чуть иначе, искал идеальное звучание. А Балабанов слушал и видел кадры будущего фильма – чёрно-белые, зернистые. Питер, зима, парень идёт по Невскому, в плеере «Наутилус», в кармане пистолет, в душе пустота.
За окном студии садилось солнце, и пыль в воздухе становилась золотой, как будто кто-то рассыпал по комнате прах несбывшихся надежд – тех, что ещё сбудутся, и тех, что так и останутся пылью, потому что в этой стране надежды сбываются реже, чем хочется, но чаще, чем кажется, и никогда нельзя знать заранее, какая из них переживёт своего хозяина.
Глава 7. Наблюдатель
или Записки из-под шляпы с кокардой
Дождь шёл третий день – мелкий, противный, из тех, что не переждёшь под навесом и не перебежишь до подъезда. Он не кончался, он просто был, как было серое небо, как был этот город, как была вся эта жизнь, в которой ничего не менялось, только мокло и гнило.
Капитан Леонидов стоял под козырьком автобусной остановки напротив киностудии уже четвёртый час, и смотреть на него было больно – не оттого что он мок, плащ давно промок насквозь, а оттого что видно было, как человек превращается в функцию, как солдат становится мебелью, как живое делается неживым прямо на глазах. Ноги затекли ещё в первый час – сначала ступни, потом икры, теперь уже бёдра одеревенели, но он стоял, не мог уйти, не имел права уйти, в стране, где единственный выбор – служить или сдохнуть, а он выбрал служить и теперь расплачивался за этот выбор затёкшими ногами и мокрым плащом.
Спина ныла – старая контузия, Афган, семьдесят девятый, – и когда он машинально потирал поясницу, в этом жесте было что-то такое, от чего сжималось сердце. Жест, знакомый миллионам – матерям, жёнам, вдовам, – жест человека, сломанного на войне и забытого после неё. В Афгане он верил, что защищает Родину, – молодой лейтенант с горящими глазами, из тех, кто первым идёт в атаку и последним уходит с позиции. Потом глаза погасли, как гаснут у всех, кто слишком долго смотрит на то, на что смотреть нельзя, – но он продолжал служить, не умел ничего другого, а переучиваться было поздно и страшно.
В руках – «Правда» трёхдневной давности, передовица кричала про перестройку. Он делал вид, что читает, а сам смотрел на дверь киностудии тем особенным взглядом, по нему сразу видно профессию. Взгляд сторожевой собаки, забытой без корма, но всё равно караулящей – не знает, как перестать.
В кармане лежал диктофон – японский, трофейный, отобранный у какого-то парня на таможне, получившего три года за двадцать таких же коробочек в барабане стиральной машины. Время от времени капитан доставал его, делал вид, что закуривает, и бормотал в микрофон, прикрываясь ладонью:
– 14:30. Объекты «Музыкант-1», «Музыкант-2» и «Режиссёр» вместе. Настроение приподнятое. Вероятно, обсуждают совместные проекты.
И в этих казённых словах было что-то жалкое и страшное одновременно – взрослый человек, прошедший войну, стоит под дождём и записывает на плёнку, что музыканты смеются, словно в этой стране смеяться уже стало преступлением, а радоваться жизни – изменой всему, что принято считать священным.
Из дверей киностудии вышли трое – Валера, Сергей и Балабанов, все объекты вместе, и капитан отметил это с облегчением: можно не разрываться, не выбирать, за кем следить. Они смеялись, о чём-то спорили, Сергей размахивал руками, Балабанов курил одну за другой, Валера что-то записывал в блокнот – обычная картина, творческие люди обсуждают планы. Ничего криминального, но капитан был обучен видеть криминал там, где его нет: если не находишь врагов – значит, плохо ищешь.
– Контакт явно налажен, – пробормотал он в диктофон, и даже ему самому эти слова показались идиотскими. Но записал – в отчёте должны быть выводы, а выводы должны быть тревожными, иначе зачем наблюдение, зачем он сам, зачем весь этот цирк с мокрым плащом и затёкшими ногами.
* * *
Троица попрощалась у входа – рукопожатия, похлопывания по плечу. Балабанов ушёл обратно в здание, Сергей уехал на синей «шестёрке» с визгом шин, а Валера пошёл пешком в сторону центра, спокойно, не торопясь. Капитан двинулся следом, выждав положенные тридцать секунд, как учили в школе КГБ в Новосибирске, сто часов теории, двести практики, главное правило – не выделяться, быть частью толпы.
Но какая толпа в три часа дня под дождём – проспект Ленина был пуст, редкие прохожие шли, втянув головы в плечи, и капитан понимал, что заметен, что выделяется своим топтанием на месте, своим плащом, своей газетой, но продолжал идти, не умея отступать даже тогда, когда отступление было единственным разумным решением.
Валера шёл не спеша, разглядывая витрины – пустые полки «Гастронома № 1», резиновые сапоги в «Промтоварах», собрание сочинений Брежнева в «Книгах», – и в этой неспешности было что-то издевательское, словно он знал о слежке и нарочно тянул время.
У газетного киоска остановился, постучал по стеклу:
– «Московские новости» есть?
– Есть. Три рубля.
– Три рубля? За газету?
– Дефицит. Из Москвы везут. Хочешь – бери, не хочешь – иди.
Валера купил. Капитан машинально отметил в диктофоне: «Объект приобрёл экстремистскую прессу», – хотя сам понимал, что это бред, что «Московские новости» читает полстраны. Но в отчётах нужны страшные слова, иначе начальство спросит, зачем ты стоял четыре часа.
Потом гастроном, откуда Валера вышел с пакетом, в нём угадывалась бутылка – «Объект приобрёл алкоголь, возможно, для спаивания потенциальных сообщников», – и капитан сам усмехнулся своим словам, горько, криво. В этой стране все пьют, и он сам пьёт, каждый вечер, чтобы заснуть, чтобы не думать, чтобы забыть, что жизнь проходит мимо, пока он стоит под дождём и записывает, кто что купил.
А потом Валера свернул в переулок – резко, без предупреждения, – и капитан ускорил шаг, терять объект было нельзя, за это в КГБ наказывали строже, чем за потерю совести, могли и звёздочку снять, и в личное дело записать, и на пенсию списать раньше срока.
Завернул за угол – и увидел пустой переулок, мокрый асфальт, отражающий серое небо, помойку с запахом гнилой капусты, глухие стены расселённых бараков, и никого, словно город сам подыгрывал москвичу против своего же гэбиста.
– Потеряли? – раздалось сзади.
Капитан обернулся так резко, что чуть не упал на мокром асфальте, рука дёрнулась к кобуре – той, что не было. Старая привычка, выдающая с головой.
Валера стоял в дверном проёме полуразрушенного дома, курил, прислонившись к косяку, и в глазах его была усмешка человека, переигравшего профессионала на его же поле.
– Простите?
– Я спрашиваю – потеряли кого-то? Вы так озабоченно смотрите.
Капитан попытался изобразить недоумение, но актёр из него был никакой – оттого и работал в КГБ, а не в театре, оттого и стоял под дождём, а не кланялся под аплодисменты.
– Я… я просто иду домой.
– Домой? А где дом? Давайте угадаю – Поволжье? Тольятти? По говору слышно. Волжский говор, но с примесью военного жаргона. И по выправке. Военный? Или… сотрудник?
Крыть было нечем. Провалился, по-глупому, как стажёр на первом задании, а ведь капитан, пятнадцать лет службы, Афган за плечами, – и всё это оказалось бесполезным против московского дельца, считывавшего людей как открытую книгу.
– Знаете, – продолжал Валера, стряхивая пепел, – в Москве я встречал много таких, как вы. Серые люди в серых плащах, думающие, что незаметны. Но вы заметны. Как слон в посудной лавке. Вы стояли на остановке четыре часа. Автобус номер девять прошёл три раза – вы не сели. Читали одну и ту же страницу «Правды». Совпадение – это когда один раз. Когда четыре часа – это работа. Причём плохая.
Затушил сигарету о стену, движение резкое, раздражённое:
– Передайте своему начальству – мы занимаемся легальным бизнесом. Музыка – это не преступление. Пока что.
– Музыка, которая разлагает молодёжь…
Капитан не договорил – сам не верил в то, что говорил. Штамп из методички семьдесят восьмого года, застревающий в горле, как кость.
– А что не разлагает? Водка? Вранье по телевизору? Вся страна разлагается. Гниёт заживо. Как труп, забытый без погребения. А мы хотя бы даём людям что-то настоящее. В отличие от вашей «Правды», где нет ни слова правды.
Развернулся и ушёл, не оглядываясь, уверенной походкой человека, знающего, что в спину не выстрелят. Пока не выстрелят.







