
Полная версия
Повара и хирурги
Никогда не объестся груш! Маленькая да удаленькая женская ложь! Стыдно раскрывать перед взыскательным читательским судом чужие тайны, однако, коль начало тому положено, придется: вот уже девять лет (десятый пошел) как Инна Альфредовна разлюбила мужа, заслуженного работника городского зоопарка Григория Афанасьевича Лузякова, плешивого околонаучного психопата, помешанного на кровососущих и перепончатокрылых. И перестала она любить своего вечно занятого, вечно пахнущего энцефалитными клещами Гришу с того самого дня, с того самого незабываемого мгновения, когда, пронося пробирки с жидкими анализами в потемках больничного коридора, столкнулась с Сергеем Сергеевичем, тогда еще просто Сереженькой, новичком, неоперившимся молодым специалистом, годившимся ей в сыновья. Сердцу, как известно, не прикажешь, особенно сердцу женскому, чья бездонность не была постигнута ни одним из мужских измерительных приборов: подумаешь – в сыновья, да хоть бы и в правнуки! Инна Альфредовна влюбилась, и влюбилась так, что ни разу потом не пожалела о разбитых в дребезги и оплаченных из кармана мужа пробирках! Любовь ее была настолько сногсшибательной и, вместе с тем, настолько по-девичьи застенчивой, скромной, что ей не требовалось физической близости с объектом поклонения, даже разговаривать с ним ни о чем не хотелось, и вообще – глаза б его не видели! Нет, просто находиться с ним рядом, внимать ему, выполнять строго и неукоснительно все его приказы и тонуть, тонуть, тонуть в водоворотах блаженства, услышав редкую, сорвавшуюся с краешков губ похвалу. Так, на грани земного и небесного, духовного и телесного, служебного и личного любила Инна Альфредовна, – любила по-настоящему, отдаваясь накатившему чувству всем своим существом, и лишь
иногда, в минуту гнетущей скорби, напивалась до чертиков и совершала ничего не значащее соитие с Игорем Пантелеевичем.
Глава №7
(Доставка на вокзал прокаженными и туберкулезниками обездвиженного тела)
Шлеп!
– Эй, му-му-жики, г-гляньте!
Завсегдатаи «нашей тепленькой кают-компании» переглянулись и почесали затылки: Инна Альфредовна, сухонькая, некрасиво изогнутая, лежала, потеряв сознание, у окаменелых ног своего застопоренного кумира! И грудные кучки наружу!
Тут дверь в операционную с визгом откинулась, чуть на хрен с петель не слетела, и просторное, напоминающее скотный двор помещение стало еще просторней от топота прискакавшей из бара толпы прокаженных с туберкулезниками, уже успевших подраться, помириться, опять рассориться и окончательно закопать топор войны на дне пивных кружек до следующего его оттуда извлечения. Услышав животные вопли Инны Альфредовны, эти балбесы подумали, что в операционной кого-то прирезали и, распаленные любопытством, ринулись к месту предполагаемой мокрухи. И замечательно, что ринулись, ибо Игорь Пантелеевич с трехглавым Жермоном были явно не в состоянии доставить оцепеневшее светило хирургии куда следует, на Витебский вокзал, откуда в самом скором времени отбывал поезд на Великие Луки. Единственное, на что еще годился маститый жизнелюб, так это очаровать крикливую, исчесанную в кровь и перхоть ораву пришлецов невразумительным исполнением витиеватой притчи о благородных глашатаях рыцарской чести, трубящих в предрассветные горны надежды во славу крестоносцев дружеского содействия.
– В общем, туда его, не к Вите, а на Витю, на Вите-витебский, – вытер он уставший от художественного употребления рот. – Я ва-вас очень пэ-пэ-пра-а-а-шу, подбросьте.
А те, гноящиеся, взбудораженные, изрыгающие убийственный дух впитанного с молоком матери пивного перегара, были только рады – им бы на свежий воздух, на городской простор, подальше от тесных, чреватых клаустрофобией больничных пространств, так смахивающих на тюрягу!
– Урррра!
– На Витебский? Доставим в целости и сохранности!
– Прокатим с ветерком и матерком!
– Один костыль здесь, другой там!
Задержав в слуховых отстойниках несколько напутственных слов-утопленников Игоря Пантелеевича, облеченная его доверием бурливая толпа немедля выбежала на улицу и высоко, как в гробу, понесла обездвиженное тело с полусогнутыми в турецкие сабли конечностями. До Витебского вокзала, по счастью, было не так далеко: сначала по Лиговскому до Невского, а там и до Загородного по Владимирскому. Чумная прорва апрельских сумерек, расцвеченная оспенной сыпью уличных огней, с жадностью всосала в себя ликующее человеческое пойло в пронумерованных больничных пижамах. Какая-то детская, первозданная, неустанно бьющая из него энергия преображала все на своем пути. Сонные стайки прохожих, бесплотно маячившие посреди ослепительного великолепия магазинных витрин, вдруг пробуждались, обретали недостающую им сочность, плотность и загорались белозубыми улыбками звезд киноэкрана, рекламирующих постельное белье и собачьи консервы. Расставленные у каждого фонаря первобытнообщинные милиционеры, внушавшие ужас языческим громом родоплеменных манер, превращались в безобидных, приветливо козыряющих плюшевых мишек, а мчащие на борьбу с огненным Змей Горынычем удальцы пожарные притормаживали свои краснобокие терема-самоходы и, врубив погромче сирену, выстилали роскошными коврами оваций проход карнавально-больничной процессии полубезумцев. Пахло острыми ресторанными приправами, автомобильными выхлопами, заживо разлагающейся человеческой плотью и еще чем-то горелым.
Глава №8
( Фурор на Вите-Витебском)
– Не понимаю, где я нахожусь: в Санкт-Петербурге или в Рио-де-Жанейро? – воскликнул застывший посреди улицы чудаковатый иностранный турист в пробковом шлеме, потирая круговыми движениями альпинистского ледоруба видевшие семь чудес света глаза.
Да и бог с ним, с иностранным туристом, – вон, отовсюду замеченный, отовсюду подсвеченный, нарастает-нарастает-нарастает загадочный силуэт блоковской Прекрасной Дамы – Витебского вокзала. И дальше: заставленная рюкзаками, сумками, сетками и чемоданами платформа, гудящие толпы убывающих-прибывающих, магнитофонный взрыд «Владимирского централа», вынырнувшая навстречу темно-синяя, в галунах, ливрея одноглазого, с пиратской повязкой, проводника, минутная давка в переполненном тамбуре, пинки, плевки, рывки, зуботычины и с грохотом облегчения брошенное в коридоре тело – сделано дело! А вон и она – зазывно мерцающая витрина вокзального ларька. А в ларьке – толстощекая, хрупающая сухарики молодка, и с ней рядом красавец грузин – усатый, полуголый, запыхавшийся и блестящий от пота, – как будто бы только что сбежал с гениального холста Пиросмани, и пиво, много пива: «Ярпиво», «Балтика», «Невское», «Бочкарев», «Петровское», «Адмиралтейское», «Специальное», «Арсенальное», «Очаковское», «Клинское», «Жигулевское», «Ленинградское», «Тинькофф», «Фостерс», «Гиннес»!
Как хорошо, сорвавши пробку,
Рвануть холодного пивка!
Рванул – и воскресает глотка,
И жизнь, как перышко, – легка!
И славно как, пивком надувшись,
Омыть слезой репертуар:
Душа поет, краснеют уши,
И тонет в бездне тротуар!
Глава №9
(Любящая и любимая)
А что же в операционной? А операционная, бесцеремонно обшарканная десятками пришлых подошв, осталась брошенной и никому ненужной. Последними ее покинули завсегдатаи «нашей тепленькой кают-компании», которым предстояло долгое и отнюдь не железнодорожное путешествие: доставить с песнями и плясками обмякшие животы Игоря Пантелеевича домой, к ногам темпераментной жены Маруси и ее небритого сожителя Кости Крупнова, уже более года нигде не работавшего. Унылая бесприютность воцарилась среди больничных стен, лишенных человеческого присутствия, и даже вездесущие разбойницы мухи куда-то запропастились, будто бы навсегда улетели в южные страны, где вдоволь солнца, говна и вкуснейшей падали, и где всегда рады любой залетной заразе. Зыбкие световые круги, тонущие в мутной табачной синеве вокруг желтого пятна электрической лампочки без плафона, ложились на бесхозные россыпи колюще-режущих инструментов, на раскатившиеся по полу пустые водочные бутылки, на жутковатый, багровеющий в простенке прямоугольник картины «Иван Грозный убивает сына» и на два трупа – один на столе, другой под столом. Впрочем, нет, не трупа, – сходство с трупами было чисто внешним, поверхностным. Правильнее сказать – два символа, две судьбы, две несыгранные фортепианные баллады, ждущие концертного исполнения. Инна Альфредовна Лузякова, медицинская сестра со стажем, и Наденька Крылова – так звали девушку, прооперированную Сергеем Сергеевичем Кудрявцевым и тайным любовным ядом парализовавшую его вверх, вниз и по диагонали. Две женщины, любящая и любимая, раненая и ранящая, под наркозом и просто пьяная. Два сердца, ритмично бьющихся под знаком вышитого на животе Наденьки Крыловой английского слова LOVE.
Где-то перед самым рассветом за Инной Альфредовной заехал муж, работник городского зоопарка Григорий Афанасьевич Лузяков: встревоженный отсутствием жены, он вздумал наведаться в клинику и проверить, чем же она там посреди ночи занимается? Занимавшуюся сном и только сном нетрезвую женщину он, прослезившись от умиления, взвалил себе на шею и отнес в маленький страшненький «Москвич-412», свадебный подарок, купленный вскладчину родителями и родственниками молодых ровно тридцать пять лет тому назад. А Наденька Крылова проспала почти до полудня, часов до одиннадцати (проспала бы и больше, да видно мухи из южных стран прилетели). Открыв красивые свои янтарно-карие глаза-глазищи, она приятно удивилась появившейся на животе вышивке (типа того, модно и бесплатно) и, натянув разбросанные около хирургического стола шмотки, решила, что в гостях хорошо, а дома лучше, и что пора ей. Сидевшей в регистратуре медицинской сестре, слоистой богобоязненной старухе в пятирублевых бородавках, она бросила на ходу: «Надоело мне у вас, тетя, я сваливаю!» и, толкнув дверь ногой, свалила. Наденька была голодна и жила далеко от центра – на улице Олеко Дундича, в Купчино, в одной квартире с бесноватым дядюшкой.
Глава №10
(Шведская роженица)
Шуба-дуба, шуба-дуба! Шуба-дуба, шуба-дуба! Разменивая часы на километры джазовым перестуком колес, громоздкий пассажирский биг-бэнд о пятнадцати вагонах неспешно катил сквозь влажную апрельскую ночь в Великие Луки. На нижней полке уютного, по-домашнему убранного казенными одеялами и подушками купе беззвучно страдал знаменитый хирург Кудрявцев, похожий на шведскую роженицу. На роженицу – потому что скованные ступором ноги торчали вверх и в стороны, а на шведскую – потому что шведские роженицы, выросшие в климатическом поясе всеобщего упадка температур, такие же отмороженные и редковолосые, чем и отличаются от рожениц африканских, сумасбродных буйноволосых брюнеток, с которыми наш герой не имел ничего общего. Судя по всему, именно это и подразумевала рослая, физкультурной наружности дама с уродливым шрамом от пулевого ранения на шее, когда, пробираясь по вагонному коридору, едва не переломала себе ребра, запнувшись о брошенного туберкулезниками хирурга. «Уберите эту шведскую роженицу с прохода или на хрен пристрелите ее!!» – рявкнула она, высвобождаясь из сухоруких объятий Кудрявцева – такого жалкого, совсем как серенький козлик, пущенный бабушкой в лес погуляти, и прихватывая подскочившего проводника, одноглазого малого в железнодорожной ливрее за пугливо вжатое кроличье ухо. «Уберите ее отсюда! Ко всем чертям! Ну же! Пристрелите ее немедленно и отправьте кусками в Стокгольм! Где ваша служебная пушка, вагонный работник?!» Исторгнув из себя негодующую харкотину черной желчи (на Сыктывкарской сырьевой бирже дают по пять еврокукишей за баррель), физкультурная дама смягчилась, отпустила ушной шматок вагонного работника и, подняв с головы Кудрявцева придавивший ее чемодан с сорока семью килограммами кокаина, снизошла до старомодной учтивости: «Пожалуйста, месье, пристрелите шведскую роженицу! Вы же видите, она препятствует посадке пассажиров на поезд».
«Будет, будет! Непременно будет, тетенька-то, исполнено-то!» – лепетал на северном, вроде бы как архангельском, богато украшенном фонемой «о» и частицей «то» диалекте месье проводник. Он с усердным радением потирал болящее ухо и, упреждая повторный захват, не переставал отвешивать поясные, земные и какие только бывают на свете поклоны, да все в никуда – физкультурная дама, положившая на его любезности километр безразличия, отвернулась к окну и, помахав огнестрельному ансамблю низколобых сподвижников, чьи могучие, подобные прибрежным валунам внедорожники красовались прямо на кишащей мелкой рыбешкой платформе, переступила Кудрявцева и двинулась дальше. Ее место было в четвертом купе, откуда гремели костяшками домино отнюдь не случайные попутчики – три агента спецслужб, притворившихся страховыми агентами, надумавшими стать агентами по недвижимости.
Глава №11
(Проводники: Генриалонсонгуэнфрансуамитрофан и Кривоперебор)
Увы, прежде чем оказаться на своей нижней полке под номером 23, парализованному хирургу пришлось отведать достаточно унижений. На последовавшее за оскорблениями физкультурной дамы вполне законное требование проводника предъявить проездной документ Кудрявцев ничего не мог ответить. Спасительная, испещренная кассовой клинописью бумажка законопослушно прела в заднем кармане брюк, загодя купленная и аккуратно вчетверо сложенная, но как сообщить об этом нависшей над ним ущербной физиономии с распухшим кроличьим ухом, если не то чтобы языком шевельнуть, – смигнуть с ресницы дрожащую капельку обиды казалось ни чуть не легче, чем сдвинуть многотонные клешни Казанского собора и загрести ими расположенное через дорогу сексапильное здание компании «Зингер»? Оставалось трагично безмолвствовать и ждать, теша себя надеждой, что вскоре все образумится, оковы рухнут, и свобода покажет что-нибудь веселенькое у дверного входа.
«Слышь, Кривоперебор, давай отнесем этого паралитика-то к восьмому купе-то, там, кажись, уже полный комплект-то, а потом, когда поедем-то, оштрафуем его как следует и выкинем за борт!» – кликнул напарника, скрытого рифленой стенной перегородкой, одноглазый проводник, про которого Кудрявцев почему-то подумал, что зовут его скорее всего редким поморским именем Генриалонсонгуэнфрансуамитрофан, – подумал и не ошибся.
«Иду, Генриалонсонгуэнфрансуамитрофан!» – отозвался из-за перегородки невидимый Кривоперебор, звонко пересчитывавший в посудном шкафчике стаканы с подстаканниками. Не успел Кудрявцев подивиться своей прозорливости, как сильные руки подхватили его скрюченное, как у дохлого насекомого, тулово и, протащив мимо нескольких дверей, бросили прямо у порога восьмого купе, населенного скопищем крикливых мамаш и плаксивых исчадий, где оно буквально через минуту затормозило движение груженой баулами группы откормленных, ухабистого сложения мужиков, чьи места были в девятом купе, как раз у туалета. Туда, к туалету, и переместили мужики Кудрявцева, по небрежности перевернув его вниз головой и уперев полусогнутыми коленями в крышку мусорного ящика. Пожалуй, это было самое неудобное положение: испещренная нецензурной бранью стенка ящика перед глазами, оглушительное хлопанье дверьми за затылком и повторяющийся бабий фальцет с перрона: «Пиво, водка, селедка, фисташки, какашки! Пиво, водка, селедка, фисташки… .»
Глава №12
( Живая тамбурная скамейка)
Когда поезд, притомившись ждать вечно опаздывающих, вечно где-то шляющихся пассажиров, послал их подальше протяжным прощальным гудком и те, кому повезло населить вагоны, принялись кромсать целлофановые бельевые пакеты и заправлять постели, на сиротку Кудрявцева обратила внимание беззаботная ватага молодежи с гитарой, шедшая мимо – покурить. Кто-то из ребят предложил товарищам перенести медитирующего йога в тамбур и использовать его там вместо скамейки. Так и сделали. Подняли с пола, втащили в тамбурную кутузку, приставили к стенке прямо под ручкой стоп-крана, после чего прижимисто разместились на одеревенелой спине и задымили дешевым «Альянсом», распевая студенческую песню о превратностях учебы во французской стороне, на чужой планете (музыка Давида Тухманова, стихи советских переводчиков с латинского). Ребята возвращались в Великие Луки из Петербурга, куда ездили принять участие в олимпиаде молодых программистов. Первого места они там не заняли, не заняли и десятого, зато впечатлений набрались на полгода вперед и отсутствием темы для разговора не страдали. Их дружественная беседа о питерских девочках, дискотеках, саунах, массажных кабинетах и торгово-развлекательных комплексах тянулась долго и по-молодому сумбурно, всплесками, с перерывами на козлиные шлягеры и конские анекдоты. Когда же музыкальная козлятина с юмористической кониной подошли к концу, а сигаретная пачка, выкуренная по кругу, вздулась зияющей пустотой, полтора десятка сплоченных студенческим безденежьем копчиков освободили «скамейку» от острой точечной рези, уступая место костоломной тяжести здоровенной, похожей на складской мешок задницы какого-то пенсионного борова, отхаркивающего в приступах кашля мшисто-зеленые сгустки, выводками болотных лягушек шлепавшиеся на трясучий пол. В угрюмой раздумчивости о безвозвратно пролетевшей и будто бы не своей жизни смолил этот тип изогнутую сучком папиросину – смолил неспешно, с расстановкой. Устало вздымалась широкая, заплывшая грузом воспоминаний грудь, угловатые мысли неуклюже перекатывались в низине черепного вместилища, а изрыгнутые глоткой болотные твари шлепались, кувыркались и со злобным кваканьем размножались. Ткнув, наконец, обгорелым сучком в пятку кудрявцевского ботинка, пенсионный боров грузно поднялся, почесал нависший сальным оползнем бок и, пропустив в тамбур мамаш из восьмого купе, вышел. Мамаши, обе искусственно рыжие, натурально подвижные и похожие на лисичек-сестричек с оторванными хвостами, удобно расположились на крепкой джентльменской спине и, напичкав полутемную аудиторию тамбура светящимися педагогическими словечками вроде «ремень», «затрещина», «пьяная безотцовщина» и «драная контрацепция», живенько выкурили по тонкой длинной сигарете: они торопились к своим милым, постылым и одичалым от прикладной педагогики малюткам, которым давным-давно пора было брызгать в штанишки и падать баиньки. Впрочем, стоило объявиться в тамбуре закованной в брезентовые доспехи гурьбе кавалеров ордена ягдташа и двустволки, с увлечением обсуждавших достоинства весенней охоты на отощавших после зимней спячки медведей, как мамаши, даже не переглянувшись, извлекли еще по одной тонкой длинной сигарете и, придержав скорость затяжек, выкурили их в задумчивом темпе «Лунной сонаты». Бедняжки! Оплетая с показным равнодушием сыроватую затхлость тамбура изящными дымными филигранями, они едва не рыдали от звериного желания выйти наконец-то по-человечески замуж и забеременеть не по лжи, а по правде, в законе! Отзываясь на тайное горе мамаш, где-то внизу, у самой земли, гремели по рельсам обреченные джазмены-колеса, в такт колесам свинговал мокрой зеленью оставленный пенсионным боровом лягушатник, а дымные филиграни, медленно тающие, льнули к застекленной открытости окон, за которыми ждали зрительских оваций изумительные и совершенно неразличимые в ночной тьме красоты царицы-природы. Надсадно скрипя груженой тележкой, в который уже раз пролезала между курильщиками увязавшаяся за поездом торговая тетка, – рыхлая, зобатая, замотанная платками и на какой-то до отвращения писклявой ноте выводящая несложный пятисловный репертуар: «Пиво, водка, селедка, фисташки! Пиво, водка, селедка, фисташки!» Доставучей тетке, простой трудовой женщине, отчего-то приглянулся именно этот, седьмой вагон, и в соседние вагоны она заглядывала исключительно для того, чтобы развернуть там свое неудобное транспортное средство, пересчитать выручку и двинуться вновь вдоль полюбившегося ей седьмого. Иногда тетка откровенно ленилась, и тогда пассажирам приходилось внимать непонятной для них торгово-футуристической зауми, представлявшей собой певучее пятисловие, сокращенное до начальных букв: «Пэ-вэ-сэ-фэ-ка! Пэ-вэ-сэ-фэ-ка!»
Глава №13
( Арест: Предупредительный в лоб и контрольный в затылок)
А потом грянули хлопки выстрелов – это агенты спецслужб, с блеском сыгравшие роль страховых агентов, надумавших стать агентами по недвижимости, отложили в сторону бутафорское домино, вынули по табельному «Макарову» и наповал арестовали агента наркомафии – рослую физкультурную даму. Арест удался на славу: предупредительный выстрел в лоб, контрольный – в затылок (товарищ полковник наказал экономить патроны!) и миниатюрное море крови, обеспечившее феноменально богатый улов – сорок семь килограммов колумбийского кокаина! Редкая удача, чреватая укрупнением служебных созвездий в наплечных небосводиках погон! Плюс неделя к отпуску. Плюс премия в размере трех четвертей от половины месячного оклада – ништяк! А насмерть арестованную даму, ставшую ненужной, кое-как спеленали снятыми с третьей полки матрасами, перетянули крест-накрест простынями, быстренько-быстренько проволокли через загалдевший досужим любопытством коридор и по доброму христианскому обычаю предали земле сырой неподалеку от вагона-ресторана, за высокой насыпью щебня, пока остановившийся на перегоне состав пугал притихшую ночь голодным драконьим шипением. На какую-то минуту над свежевырытой могилкой обозначился стрекочущий силуэт вертолета, мелькнули, расправляясь, ступеньки веревочной лестницы, и остаток пути до Великих Лук четвертое купе, не попранное более ногой человека, вызывающе рдело гордыми пятнами мученичества во имя наркотиков и свободы. Бряк-бряк, бряк-бряк – подпрыгивали на столе забытые бутафорские костяшки.
«Пиво, водка, селедка, фисташки! Пиво, водка, селедка, фисташки! Пэ-вэ-сэ-фэ-ка!»
Глава №14
(Обилеченный паралитик)
Словом, жизнь продолжалась: кто-то спал, кто-то бдел, ягодицы вспархивали и приземлялись, физкультурной даме сочувствовали, но вскользь, фисташки покупали, какашки не очень; Кудрявцев же, по-прежнему втиснутый в глухой панцирь ступора, продолжал тоскливо терпеть, страдая от сознания того, что он всего лишь неодушевленный предмет, тамбурная скамейка. Послабление наступило только тогда, когда над его вылощенной бездельными задницами спиной мелькнули ливрейные фалды, из-под которых глянули сохлые, в заплатках, служебные половинки, устало опустившиеся и, почуяв неладное, не опустившись, подпрыгнувшие. «Ах, это ты, шведская потаскуха-то?» – обрадовался Генриалонсонгуэнфрансуамитрофан, признав в незнакомой скамейке знакомую роженицу. Трусливый хапуга, пришибленный недавней стрельбой до состояния полуобморочной амебы, мигом воскрес для недоброго дела: он вздыбился, одноглазо сощурился, распушил боевые стручки кроличьих ушей, но тут же спохватился и сменил тональность с горячо заинтересованной на официальную, в рамках путевой законности:
«Ну что, товарищ безбилетник-то, заплатим штраф? Нет возражений-то? А ты, мамаша, чего опять приперлась?! Давай, проваливай со своими какашками, не задерживай исполнение должностных обязанностей-то!» «Прохожу, ангел мой, прохожу, ты только ногами не бесчинствуй! Э-э, сынок, я же просила, без ног! Пиво, водка, селедка, фисташки! Скидки для полуночников! Пэ-вэ-сэ-фэ-ка!» Проводив торговую тетку разящим свистом нетерпеливого каблука, Генриалонсонгуэнфрансуамитрофан деловито потер ладони и без дальнейших упреждений полез шарить по карманам мнимого, согнутого в дугу безбилетника, однако вместо чаевых пачек валюты и разных там камушков, браслетиков, диадем, колечек и цепочек обнаружил вчетверо сложенный железнодорожный билет с указанным в нужной графе посадочным местом. «Вот незадача-то! Что б ты сдох-то, паралитик несчастный! – выругался про себя разочарованный искатель сокровищ и, прочитав по буквам фамилию пассажира, расплылся в пораженческой улыбке: – Добро-то пожаловать, черт бы вас побрал, господин… дорогой-то господин Кудрявцев-то!»
Глава №15
(Голосистые пассажиры купе № 23
Так дорогой-то господин Кудрявцев-то, перенесенный Генриалонсонгуэнфрансуамитрофаном и подручным его Кривоперебором, тоже, кстати, одноглазым северянином, оказался в уютном, пахнущем свежим чаем, несвежими носками и просроченным дезодорантом купе под укрепленным на стене металлическим жетоном с вожделенной циферкой 23, залепленной по краю лоскутками облезлой переводной картинки с изображением обнаженной девицы, воспаряющей к облакам на двух увенчанных алыми сосцами силиконовых дирижаблях. Однако Кудрявцеву было не до дирижаблей обнаженной девицы: мысли о Швеции, внушенные убитой физкультурной дамой, не оставляли его, и теперь уже в связи с соседями по купе, развеселыми однополыми супругами, числом шесть, рассевшимися вокруг заваленного едой стола. Эти необычные, до тошнотворности гладкие и гибкие существа – вылитые дождевые червячки из телепередач о чудесах науки – были настолько тонкотелы и неразличимы по внешности, что без особого труда сумели облапошить подслеповатых проводников и путешествовали по трем билетам, по двое на место. Глядя на них, не устававших потешно гримасничать, почавкивать сладеньким и без умолку тараторить, Кудрявцев, казалось бы, ко всему привыкший, не на шутку встревожился. Ему тут же представилась толстомясая, стосковавшаяся по кирпичу харя Игоря Пантелеевича, ехидно трясущая раблезианскими подбородками и распространяющая вокруг себя едкое зловоние зависти: «Гей Геевич! Гей Геевич! А это наше светило – Гей Геевич! Вот и он, взгляните на него! Это же он, всеми уважаемый Гей Геевич, знаменитый наш питерский хирург!» Двусмысленная сексуальная аналогия, всегда казавшаяся Сергею Сергеевичу надуманной и неуместной, сейчас производила впечатление едва ли не пророческой. А вдруг однополые супруги вслед за клубничным йогуртом, молочным шоколадом, засахаренными финиками и прочими детскими глупостями извлекут из сумеречных сумочных недр стеклянное исчадие ада, литровую водочную бутыль, жадно выжрут ее до самого днища и, закусив хрустким горлышком, возымеют желание принять и его в свою творческую лабораторию? Как быть с этим? Или вдруг, насытившись досужей болтовней, они с неожиданной для себя приятностью вдруг обнаружат, что поза-то у него, как бы это сказать, уж очень зовущая, самая что ни на есть шведская? Не имевший возможности шевельнуть ни одним из намертво разомкнутых членов, бессильный возопить о помощи, Кудрявцев стремительно увлажнялся ручьями ледяного пота, напрягая побелевшие от ужаса зрачки: не сверкнет ли где стеклянная тварь, вместилище всех пороков?


