
Полная версия
Двенадцать затмений луны
Первая сессия становилась всё более и более насыщенной, ожидаемо вместив в себя все оттенки радости и все уровни сомнения благодаря вороху свалившихся на меня новых впечатлений, задач, ранее не стоявших передо мною, и множеству незнакомых людей, вошедших в мою жизнь. Буквально с каждым днём, с каждым часом…
Москва и раньше считалась богатой на события и открытия, а уж теперь, на фоне невиданных ранее политических пассажей, таковой являлась и подавно.
Хотя вполне себе важные события всё чаще вершились и вдалеке от московских политических, управленческих и даже от авторитетнейших культурных центров.
Культурный центр – вообще понятие растяжимое в смысле центробежных и центростремительных сил. И силы те способны с лёгкостью забросить человека из той же Москвы, ну, скажем, в город Вильнюс.
Да, так забавно получилось, что, приехав в Москву, я через некоторое время засобирался в Вильнюс. И в этом нет никакого подвоха, перемены цели, потери ориентиров и прочих признаков непостоянства, потому что поездка в Вильнюс (да ещё с попутным крюком в Ленинград) по большому счёту состоялась в рамках моего нахождения в Москве.
Судя по истории страны, уже с XVI века именно с высоты семи холмов, на которых построена Москва, людям пытливым и любобытным открывались новые горизонты. И Вильнюс – это как раз тот самый горизонт.
Понадобится короткое объяснение. Даже не насчёт Вильнюса, а по поводу упомянутого крюка в Ленинград.
Дело в том, что год назад я был на стажировке тоже в театральном институте, но только в Ленинграде – в ЛГИТМиКе имени Н. К. Черкасова. Так вот, в ЛГИТМиКе проходили двухгодичную ассистентуру два моих товарища (вернее, товарищ и товарка, то есть подруга): Ростислав Костин, в миру Ростик, и Юля Немировская. Ростик – пребывал на кафедре театральной режиссуры, а Юля – у сценографов.
Ленинград произвёл на меня колоссальное впечатление, наверное, такое же, как на Галилея осознание того, что Земля вертится. Мне понравилось там всё: от сокровищ Эрмитажа, не имеющих цены, до мяса сортового разруба в обыкновенном гастрономе, имеющего невиданно низкую цену – рубль двадцать за килограмм. Я приходил в восторг от фантастической архитектуры буквально всех домов исторического центра, осенённых величием обитателей этих домов – Пушкина, Лермонтова, Блока, Достоевского, равно как и от пива в маленьких деревянных киосках, с подогревом кружки по желанию клиента, что для зябкой и неустойчивой ленинградской погоды являлось гениальной придумкой.
Северная столица кружила голову, создавая иллюзию более скорого вращения Земли, заставляя и меня ускорять шаги, подгонять мысли и чувства, соединяя всё в поступки. За два коротких месяца моей стажировки я успел очень многое. А именно: посмотреть лучшие спектакли в ленинградских театрах, досконально изучить в Эрмитаже залы Рембрандта, Рубенса и выставку обожаемых мною импрессионистов, посмотреть ретроспективу фильмов Андрея Тарковского и… пережить красивый и, самое главное, неожиданный роман с Юлей Немировской.
Роман этот случился практически из ничего. Хотя более подкованные в области нежных чувств специалисты с дипломами психологов утверждают, что романы из ничего не произрастают.
Юля ещё до поездки в Ленинград очень даже серьёзно встречалась с одним парнем, что был моложе её на четыре года. Их отношения зашли довольно далеко, он восторженно говорил Юле: «Ты лучшее, что есть в моей жизни», Юля звала его: «Счастье ты моё»… А когда Юля уехала в ассистентуру, то не прошло и полугода, как молодой человек женился на другой.
Я эту историю хорошо знал, потому что с бывшим Юлиным сердечным другом, можно сказать, вращался в театральных кругах, где прозывали его Николаша.
– Ну, как он там? – приступила с расспросами Юля в первый же день моего приезда, выловив меня в институте. – Расскажи! Тут до меня слухи дошли, что он… Я и не знаю: верить или нет?
– Ох, Юля! – бессмысленно улыбаясь, я, как стреноженный жеребец, утаптывал дубовый паркет в укромном уголке коридора возле окна, выходящего на улицу Моховую, совершенно не чувствуя в себе умения тактично излагать человеку горькую правду и в глубине души желая растворить старинное окно, выпрыгнуть на улицу и спланировать на другую сторону Моховой, в знаменитую рюмочную, чтобы тяпнуть там для храбрости граммов двести – двести пятьдесят водочки, а потом уже вести грустные беседы. – Ну что ты меня мучаешь?!
А Юля смотрела на меня грустными глазами, видимо, ожидая, что я возьму и опровергну все слухи и, может, даже, как факир, выну из рукава письмо от Николаши с признаниями в вечной любви. Но никаких фактов для опровержения слухов о Николашиной женитьбе у меня не было, как не было и нежного письма от него.
Более того, у меня имелась упрямая конкретика, подтверждающая то, отчего Юля заранее грустила, – перед отъездом я подошёл к Николаше и спросил:
– Послушай, Юля ведь ко мне наверняка пристанет: «Что? Как?» Ты бы написал ей… Объяснил всё… Извинился… Она не Лариса, ты не Паратов… Это не пьеса – это жизнь и… Я посредником в таком деле быть не хочу!
– А как я ей объясню? – огрызнулся Николаша. – Чего ты от меня-то хочешь? Скажи ей: «Он влюбился»…
– А ты влюбился?
– Да не твоё дело! И мои отношения с Юлькой – тоже не твоё дело!
– Правильно – это дело ваше! Твоё и её… Вот ты и напиши. А я, так и быть, исполню роль почтового голубя…
– Ты-то с какой заботы суетишься? Всё нормально! Не переживай, голубь ты мой шизокрылый… У Юльки семья – муж и ребёнок! Она разводиться не собиралась. А я что ей – собачка на верёвочке? Было и сплыло… Хочешь – бери её себе!
«Дурак ты!» – подумал я, разговаривая тогда с Николашей.
«Скотина!» – подумал я сейчас о Николаше, глядя в стоячую воду Юлиных зелёных глаз. Глаз, что способны затянуть на дно самого глубокого омута…
Я очень хорошо чувствовал Юлину беду – я и сам попал в подобную историю, которая случилась и развивалась параллельно амурным делам Юли и Николаши, – влюбившись без памяти в женщину на восемь лет старше себя. Влюбившись самозабвенно и глупо, как мальчишка.
А впрочем, по отношению к моей возлюбленной я и был самый настоящий мальчишка. Восемь лет разницы между мужчиной и женщиной даёт в пользу женщины серьёзный перевес, но… Любовь не спрашивает!
Возлюбленную мою так и звали – Любовь. А из всех в течение жизни носимых Любовью фамилий, доставшихся ей от четырёх или пяти мужей, я предпочитал её девичью – Кострова.
Несомненная умница и красавица Любовь являлась женщиной, достойной самой преданной любви, но именно такие женщины постоянно получают от мужчин вместо желанной преданности исключительно одно лишь предательство.
Она была подругой моей сестры Саши, с которой вместе училась в пединституте на филфаке – факультете невест. Почти девчонкой, только-только получив диплом, Любовь уехала из нашего городка на далёкий Север в отчаянной попытке построить свою взрослую самостоятельную жизнь. И после ряда неудач, сменяющих короткие времена ненадёжной радости, пройдя через несколько многообещающих свадеб и опустошающих разводов, осела в Москве с шестилетней дочкой Варей, рождённой в одном из браков.
Я познакомился с Любовью, когда она приехала в Барнаул в отпуск, и влюбился в неё с первого взгляда. Она – ответила мне.
Очевидно, что наши отношения не имели какого-то чёткого плана в перспективе, да и самой перспективы не имели, но я, возможно из мальчишества, поддерживал бы их вечно. Я действительно видел в ней свою Любовь и в прямом, и в переносном смысле. Мне, конечно, стоило сразу догадаться, что мальчика для Любови мало – ей нужен мужчина.
Год назад, по дороге в Ленинград, я, движимый нежными чувствами, примчался к Любови в московскую квартиру и нашёл её в очередной раз влюблённой и совершенно счастливой. Влюблённой, увы, не в меня, а в приятного во всех отношениях мужчину по имени Герман, в крепких объятиях которого я, собственно, и обнаружил свою Любовь. И как потом выяснилось, ещё и на пятой неделе беременности.
Стало быть, Герман готовился стать двойным отцом, потому что маленькая Варя, хоть и сбиваясь порой на «дядя», уже называла его «папа».
И Любовь с этим везунчиком меня тут же познакомила.
Остаться ночевать они вынудили меня в общем-то против моей воли, причём очень сильно старался новоиспечённый жених.
Господи, как только сердце у меня не разорвалось?..
Видимо, человеческое сердце изготовлено из очень крепкой материи, и сначала на нём появляются лишь царапины, затем рубцы, а уж потом, совсем измочаленное, оно рвётся пополам.
А что мне было делать? Спустить этого Германа с лестницы? Но она из нас двоих выбрала его, она носила его ребёнка. Ребёнка, которого выносить так и не смогла, как и удержать Германа возле себя.
Но я же не Нострадамус, я не мог этого знать!
Всю ночь лёжа на полу и никак не умещаясь на детском матрасике, заимствованном у Вари, я кусал губы и пялился до рези натёртыми глазами в белёную стенку, пытаясь не слышать ласковую возню на кровати.
А кровать та была и мне знакома. Двумя годами ранее мы с Любовью на этом ложе совсем не так, как мне представлялось в мечтах, а достаточно скоропалительно, из-за моего страшного волнения, осуществили нашу первую близость.
Не знаю, может, я очень долго ждал этой близости с того дня, как Любовь стала желанной для меня женщиной, и сам факт нашего соития, её доступная нагота, тело, готовое и ждущее моего вторжения, разведённые в стороны ноги, блондинистая полоска волос на лобке, прикрытые глаза, горячий шёпот: «Милый, я жду тебя… я хочу, чтобы ты взял меня…» – всё это стало последней каплей для моей психики, ещё не изощрённой в сексуальных делах.
Даже не в сексуальных! Будь это просто секс… Но это было нечто большее…
Передо мной лежала не женщина, а мечта. Я даже сам не смог войти в неё, и она помогла, взяв инициативу и мой налившийся член в свои руки, и уже от этого касания я, потеряв всякий контроль над своим организмом, тут же пролился в неё струёй семени, успев забрызгать ей и живот, и ноги.
Боясь от стыда смотреть на неё, я уткнулся лицом в ямочку между шеей и ключицей, а Любовь гладила меня по спине и говорила на ушко – так благостно лгала, по-женски, словно сказку на ночь рассказывала: «Хороший мой, хороший… Сильный мой мужчина… Взял меня… Наполнил…»
И в ту славную ночь, сделавшую нас любовниками, я также долго не мог уснуть, возбуждённый радостными мыслями, унимая колотящееся изнутри по рёбрам моё сердце, тогда принадлежавшее ей. Сердце, зашедшееся от одного вида её маленькой, почти девчоночьей груди с лакомыми изюминками торчащих сосков.
Отчётливо помню, как грудь эта, молочно-белая на фоне остального загорелого тела, призывно светилась, окрашенная ровным матовым светом луны, проникающим сквозь оконное стекло.
И этот контраст несошедшей летней бронзы загара, и осенняя яблочная спелость «белого налива» её груди пробуждали восхищение и вожделение во много крат более сильное, нежели самый изощрённый стриптиз.
Так мне отчего-то подумалось тогда – эти сравнения диктовала нежная романтика момента. Что на самом деле мог я знать о стриптизе, не видев его ни разу?
И в те, сквозь пальцы песком текущие минуты мир сузился для меня до размеров этой старенькой двуспальной кровати. Глаза мои слипались в желании сна, но я не мог позволить себе не любоваться этой красотой, понимая, что ночь не вечна и что я буду ругать себя последними словами, если усну. И поэтому я с усилием Вия открывал свои тяжёлые веки и смотрел на дорогое мне тело, таящее в себе столько важных знаний о земном и небесном.
Любовь ровно дышала во сне, и мне было так спокойно, так хорошо, словно я пристал к главному берегу, к которому стремился всю свою жизнь. Что и говорить – я чувствовал себя на верху блаженства.
Я и Любовь! Это ли не счастье? И мне не был нужен в этом мире больше никто, да и сам мир тоже мог бы убираться ко всем чертям.
А уж тем более ущербная луна с «отъеденным» нижним краем, пялящаяся на нас в окно прищуренным масленым оком любопытной соседки. Луна – точно была третьей лишней. Старая сплетница, способная только на то, чтобы разносить по белу свету всё, что удавалось ей подсмотреть за ночь в постелях влюблённых.
«Пошла прочь, неполноценная! – шевеля одними лишь губами, беззвучно проговорил я, обращаясь к луне. – Поимей совесть!»
И луна демонстративно, будто опытная шельма, играющая в прятки, прикрыла свой бесстыжий взор ладошками облаков, несомненно, продолжая подсматривать за нами.
– У меня маленькая, но очень чувствительная грудь, – ранее говорила мне Любовь, и я не мог понять смысла её откровенности: то ли она хвасталась, то ли признавалась в своих слабостях. – Стоит только мужчине коснуться моих сосков…
Конечно, от таких подробностей я сходил с ума.
– Ну, не сердись! – успокаивала она. – Просто так получилось: когда я уже стала женщиной и искала свою любовь, ты ещё был мальчиком… Если бы ты тогда уже был мужчиной, то мы обязательно нашли бы друг друга давным-давно…
– Ага! – психовал я вслух. – Как же… я тогда был маленький и у меня был маленький…
– Ну при чём тут… Размер, если хочешь знать, не имеет никакого значения… Или почти не имеет…
– Конечно, у тебя же была возможность сравнивать! – дул я в свою дуду.
– Дурачок! – смеялась Любовь. – Ты тоже скоро начнёшь сравнивать! И так будет всю жизнь…
Да, пожалуй, я понемногу научился сравнивать, но на тот момент ни одна женщина не могла сравниться с Любовью.
А она, спящая рядом, ежесекундно манила меня, принуждая тело к трепету и кровь к сосредоточению в области паха. Я уже отбросил прочь свои «душевные» мучения от первой неудачной попытки, казавшейся мне теперь смехотворными и такими далёкими, словно это случилось со мной в прошлой жизни. Желание взять её и боязнь разбудить боролись во мне, но постепенно желание стало непреодолимым, взяло над боязнью верх, и я осторожно коснулся ближнего ко мне соска её левой груди. Я коснулся его пальцем и почувствовал кожей, как он мгновенно затвердел. Палец мой показался мне слишком грубым инструментом, и я, опершись на локоть, навис над Любовью и дотронулся до соска кончиком языка.
Любовь вздрогнула, тихонечко застонала, по её телу пробежала судорога, как у Хари, материализуемой Солярисом, – она также оживала в своей чувственности, выходя из небытия, или, правильнее сказать, из подсознательного бытия сна.
Я захватил сосок губами, слегка сжал его, и очередная волна судороги, пробежавшая по телу Любови, подхватила меня и подняла на сверхъестественную высоту, а с той высоты я, скользя по отступающей, раскрывающейся предо мной и принимающей меня пенистой волне трепещущего тела, погрузился в Любовь, наполняя её всеми силами и чувствами, какими владел на тот момент.
Наши тела в едином ритме сходились в общей точке слияния, повинуясь звериной энергии, что заставляла их впечатываться друг в друга, биться друг о друга так неистово, словно мы стремились создать из двух тел одно, общее для нас двоих.
После мы долго лежали, сцепившись меж собой, словно от этих объятий зависела как минимум жизнь каждого из нас. Любовь обхватила меня руками и ногами и не желала отпускать от себя. А я – не желал быть отпущенным. Так мы пролежали бог знает сколько времени, а потом, мокрые и липкие, обмотавшись простынями, тихонько, на цыпочках, прокрались по коридору коммунальной квартиры в ванную, мыться…
И уже после омовения уснули как убитые.
Почти под утро, проснувшись, я услышал шаги над собой, хотя Любовь жила на верхнем этаже. Кто-то (видимо, спасающийся от холода бомж) ходил на чердаке.
Вот, так всегда! Только решишь, что ты на самом верху, как тут же оказывается, что это сильное преувеличение.
В одну из наших последних встреч (последних встреч в пору наших любовных отношений) Любовь между делом прочитала мне строчки из стихотворения Иосифа Бродского:
…Мы загорим с тобой по-эскимосски,
и с нежностью ты пальцем проведешь
по девственной, нетронутой полоске.
Это произвело на меня сильнейшее впечатление. Я понял, что всё в мире не случайно и что поэты – носители глубоких человеческих тайн.
Воротясь в свой далёкий Барнаул, я не находил спасения от тоски, каждую минуту страшно скучая по Любови.
И по истечении трёх дней наступившей разлуки, в тихой и умной тишине читального зала краевой библиотеки имени Шишкова и, скорее всего, осенённый духом Бродского, я написал ей письмо в стихах, где пересказал историю нашего расставания трёхлетней давности. Расставания на стыке августа и сентября, когда мы ещё не были так близки, когда я только начал носить в сердце случайно зародившуюся во мне любовь к ней, невероятной женщине, волею провидения вошедшей в мою жизнь.
Пахнет осень костром и горелым листом,
Чемоданом и астрами пахнет разлука,
Мы с тобою невольно вдохнём этот воздух,
Запах астры осенней и крашеной кожи.
Боже…
Чемоданом и астрами пахнет разлука,
Новый день без тебя пахнет новою книгой –
В этой книге про нас ни единого слова.
Там, как видно, другие живут персонажи,
И любовь, как летучий осенний цветок,
Между строк…
Ну и пусть. Лишь бы помнить тот запах,
Среди сотни других отличимый,
Твоей кожи на нежных ладонях,
Твоих рук, что так пахли малиной.
Вечер длинный…
Память дарит мне буквы, память сыплет мне цифры,
Разбивает минуты с тобой на песчинки,
Просыпая сквозь пальцы, чтобы чувствовать телом,
Так досадно катящийся времени ход.
Всё пройдёт…
Память нянчит ту давнюю встречу,
Встречу, данную гаснущим летом,
Где в конце восклицательным знаком
Поцелуй мой к тебе расположен,
Поцелуй, столь неловкий и робкий,
Что попал вместо губ в мочку уха.
Что ж, ни пуха…
Влюблённые люди – доверчивы и бесхитростны.
Запечатанный конверт с письмом я по простоте душевной принёс домой, засунув его между страниц ежедневника, намереваясь отыскать и надписать адрес и отправить той, кому письмо предназначено.
Но в момент ближайшего посещения мной туалета моя сумка была тщательно обыскана женой, всегда держащей нос по ветру, письмо обнаружено и предъявлено мне как нерушимая улика моей кобелиной сущности. Видимо, бдительная жена сумела в моих глазах разглядеть нечто выдающее меня с головой.
– Это что такое? – спросила Ирина, словно колдун Вуду каждым словом втыкая иголку в моё парафиновое тело, пришедшее в безвольно-аморфное состояние из-за неумения красиво соврать. – «Твоих рук, что так пахли малиной…» О чьих руках речь? Очевидно, что не о моих!
Поскольку адрес на конверте как неопровержимая улика отсутствовал, я позволил себе со стойкостью партизана твердить, что стихотворение всего лишь творческий порыв, обращённый к вымышленной женщине, некая любовная метафора, нужная мне для спектакля… Чего доказать, конечно, не смог, но и она опровергнуть – тоже. В результате мусорное ведро получило мелкие обрывки моего послания, а я бесценный опыт на дальнейшее в умении конспирироваться.
Думаю, я сам виноват в такой подозрительности Ирины. Я не понимал, глупый, – нельзя говорить нелюбимой женщине, что ты не любишь её. Нужно как-то иначе…
А я Ирине сказал. Наступил момент, когда я не мог ей этого не сказать – мы ведь с ней договаривались быть честными друг с другом. «Если ты разлюбишь меня… – вдруг ни с того ни с сего попросила Ирина в одну из наших обычных ночей, когда мы просто лежали рядом, укрывшись одним одеялом, и тихо разговаривали о всякой ерунде. И по её интонации, даже в темноте, я почувствовал, что глаза её наполняются слезами. – Если ты разлюбишь меня… Обещай, что я узнаю об этом первой!»
И я пообещал… Может, это и смешно, но я отнёсся к нашему договору всерьёз.
Впрочем, прошу меня извинить за длительное отступление от темы. Просто Любовь Кострова такая женщина, что достойна отдельной книги. Может быть, когда-нибудь я эту книгу напишу, хотя вряд ли решусь превращать её, живую и нежную, в буквы на бумаге. Любовь Кострова – «мой костёр в тумане», что мне по-прежнему светит.
Итак, встретившись в Ленинграде с Юлей, я вынужден был рассказать ей об измене Николаши и, чтобы как-то отвлечь Юлю от грустных мыслей, продемонстрировал ей своё разбитое сердце. Так всё между нами и закрутилось, по Шекспиру: «Она меня за муки полюбила, а я её – за состраданье к ним».
Юля была замужем, я – женат. Но мы всё ещё продолжали влюбляться!
Наши предыдущие романы ушли в небытие. Похоже, сердечные раны заживают быстрее на фоне величественного и одновременно доброжелательного Невского проспекта, поэтичного канала Грибоедова и светящихся изнутри беломраморных скульптур Родена, воспевающих любовь как высшее проявление человеческих чувств. Оттого-то легко и нежно раскрыли мы с Юлей взаимные объятия.
Нет, мы не стремились «клин вышибить клином»! Вернее всего, лечили малиновым вареньем горькую простуду!..
И не мыслили себе ни одного дня без того, чтобы не заняться любовью, используя любой укромный угол для возможности уединиться.
– Моя соседка в отъезде! – сообщала Юля, придя во время перерыва в аудиторию, где проходили занятия моей группы. – Я одна… Я жду тебя!.. Придёшь?!
– Да, но… Рано не обещаю, – нарочито серьёзно отвечал я. – Сегодня после обеда мы на режиссёрском курсе у Товстоногова. Это – уж точно раньше десяти не закончится!
– Вот освободишься – и сразу ко мне! – закрыв меня от задержавшихся в аудитории однокурсников, Юля игриво касалась пальчиком за ушком.
– А что мы будем делать? – Я продолжал дурачиться, тихо млея от её прикосновений.
– Мы с тобой будем делать то, для чего созданы мужчина и женщина… – Рука Юли забиралась ко мне под ремень. – Мы будем любить друг друга!..
– Мы будем летать?! Или погрузимся в пучину?! Или просто сойдём с ума?
– Погрузимся… А потом полетаем… и… Чур, я сверху!!!
– Господи, вознагради сегодня всех жаждущих заветными ключами от свободных комнат!!! И… когда будем погружаться – сверху я!
– Без вариантов… Я бы уже сейчас тебя украла, но… Береги силы, не трать себя на учёбу без остатка!
И, глядя в Юлины глаза благородного зелёного цвета, я уже погружался, улетал и сходил с ума…
А ожидаемая и отложенная на время радость, согласно верным законам сублимации Фрейда, отливалась в полновесные строчки:
В твоих глазах –
Медь колоколов,
Зелёной патиной опыта,
Тысячи слов
Несказанных, ненашёптанных –
В твоих глазах…
А когда наступил апрель, на наше счастье, тёплый, Юля, чувствуя скорую разлуку (в двадцатых числах апреля заканчивалась моя стажировка), частенько придумывала для нас невероятные забавы и шалости, позволявшие нам любить друг друга, даже не имея для этого крыши над головой.
Хорошо помню, как однажды мы с Юлей решили подняться на Исаакиевский собор, полюбоваться панорамой сверху, да и самим творением Монферрана.
Поехали не в метро, а на троллейбусе, чтобы не прерывать контакт с пришедшей в Северную столицу весной – чувственной и неудержимой. Охватившей энергией желания всю живую природу.
Что полностью соответствовало и нашему внутреннему состоянию.
Солнце отражалось в окнах и куполах, смягчало черноту Невы, пускало зайчиков от золотых завитушек кованых решёток.
Когда наш троллейбус проезжал мимо сфинкса, я отчётливо прочитал в его каменном костяке готовность выгнуть кошачью спину, с хрустом потянуться, чисто вылизаться и, взобравшись на университетскую крышу, громким утробным мяуканьем призвать остальную сфинксовую породу к любовным играм и забавам…
Мы сошли за мостом на Дворцовом проезде и поначалу сунулись было на Адмиралтейскую набережную, но потом вернулись и пошли к Исаакию улочками, чтобы попутно любоваться на просыпающуюся зелень, которой на набережной явно не хватало. Не спеша, по Дворцовому проезду, минуя площадь, мы спустились до Невского проспекта, свернули на Адмиралтейский проезд, затем на Гороховую и по Малой Морской направились к собору.
С утра пригревало, и мы, поверив солнышку, так и пошли на прогулку одетые почти по-летнему – я в джинсах и фланелевой рубашке, а Юля в трикотажном платье, где на бежевом поле цвели бутоны красных маков.
Я очень рад был видеть её в платье. Чаще всего Юля ходила в джинсах и свитерах, тоже не портящих её ладную фигурку. Но платье делало её совершенной красавицей. И шествуя рядом с ней по Невскому проспекту, я чувствовал невероятный рост мужской самооценки, выражаемой в короткой фразе, незримо начертанной у меня на лбу: «Вот эта красивая женщина – моя!»





