bannerbanner
Торжество Истины
Торжество Истины

Полная версия

Торжество Истины

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Зеркало отразило стройную фигуру, волосы цвета тёмной меди, собранные в свободный узел, глаза – зеленовато-серые, с теми редкими бликами, что отец называл «озёрами с камнями на дне».

Сегодня у неё был разбор с аспирантами: кейс о том, как предмет искусства внутри экономической системы меняет цену не только себе, но и тому, кто его держит.

Её кабинет в Лондонской школе экономики был ближе к лаборатории, чем к кафедральному кабинету. На одной стене – диаграммы потоков предметов искусства по столетиям; на другой – карты торговых путей, от Антверпена до Венеции, от Лондона до Данцига; в углу – подставка с полотняными перчатками (словно музей просачивался сюда через щель). Она знала: LSE – место, где цифры привыкли звучать громче музыки. Но она упорно приносила сюда «музыку». На её курс «Стоимость прекрасного: экономика музейного жеста» записывались двояко: те, кто любил искусство, и те, кому было любопытно, как картина способна вести переговоры вместо человека.

Прежде чем выйти, она, как всегда, проверила почту. Среди университетских рассылок, приглашений на панельные дискуссии и вопросов студентов было письмо – не электронное, бумажное: плотный конверт цвета слоновой кости с тиснёной эмблемой Ars Nova Cultural Associates. Агентство – мелкое, с чистым Companies House, насколько она помнила, какие-то культурные посредничества, исследовательские гранты. На обороте – сухая лаковая печать, не ради помпы, а словно для напоминания: это не просьба и не спам.

Нож для бумаги скользнул по краю. Внутри – один разворот на плотной ватманской бумаге:

Доктор Ева Кларенс,

Мы имеем честь предложить Вам участие в закрытом исследовательском проекте, посвящённом утраченной живописи XVI века. Объект исследования – полотно, известное по архивным упоминаниям как Triumphus Veritatis (приписывается Питеру Брейгелю Старшему).

Условием проекта является совместная работа с господином Алексеем Фроловым (юридическая и архивная аналитика). Бюджет исследования обеспечен, период – до шести месяцев, с немедленным началом. Предусмотрен гонорар и покрытие всех расходов.

Конфиденциальность – на усмотрение научного руководителя проекта (Вас). Вариант публичного протокола – возможен. С уважением, Ars Nova

Ева невольно улыбнулась от сухой, почти комичной уверенности «имеем честь». Улыбка погасла на слове Triumphus Veritatis. Изнутри будто кто-то постучал. Эту легенду она знала не понаслышке – как знают старую песню, не слышав её никогда: через сноски, через непрямые намёки, через осторожные указания учёных, которые не хотели прослыть романтиками. Нечто, что «могло быть написано» Брейгелем между «Триумфом смерти» и поздними аллегориями; нечто, что исчезло в воронке XVI–XVII веков, как исчезало многое, оставляя в описях сухой след чернил.

Фамилия Фролов ничего ей не говорила. Но в век, когда информация доступна за минуты, долго оставаться в неведении невозможно. Ева включила ноутбук, и через полчаса уже листала страницы российских новостных архивов, судебных сводок, слухов. Контекст быстро собрался: «Санкт-Петербургский государственный университет», «арбитражные дела», «дело о недвижимости», «приговор», «срок». Потом – глухая зона слухов: «работает с антикварным кругом», «решает невозможное», «не задаёт вопросов». Она закрыла страницу. Лёгкая дрожь пальцев – не страх, нет; отвращение к мутной серой зоне. И в то же время – странное признание самому себе: если объект действительно Triumphus Veritatis, она обязана проверить. Не из любопытства. Из профессиональной совести.

Она подошла к окну. На воде с шумом прошёл речной автобус, выбелив гребень. Лондон, выученный с детства – школьные экскурсии с мамой в Британский музей, ее собственные первые лекции в строгих аудиториях, вечерние чтения каталогов у отца в Кенте. Она знала, как на расстоянии звучит слово «Россия» для английского уха: то холод, то метель из стереотипов. Но у неё «Россия» звучала иначе – голосом матери, врачом общей практики, приехавшей в Лондон в конце восьмидесятых: мягкая «щ» в «счастье», смешной акцент речи, который с годами стал теплее. «Ласковое сердце» – так отец называл дочь, «моё солнце» – так мать называла её в письмах на кириллице. В этом странном треугольнике – Англия, Россия, Европа – она привыкла чувствовать больше, чем думать.


* * *

Днём, после лекции, она поймала себя на том, что говорит студентам чуть более горячо, чем обычно: о том, что иногда предмет искусства ведёт переговоры лучше дипломатических нот; о том, что «дар» – это не мягкая форма взятки, а особый язык, на котором государства разговаривают без слов. Она специально выбрала дело времён Медичи: как одно полотно, оказавшись «у кого надо», меняло тон диалога. Внутри мелькнуло: а если сейчас кто-то решил сыграть на этом языке? Она отрезала мысленный хвост. Лекцию надо было довести до конца.


* * *

В половине шестого – поезд до Кента. На платформе воздух пах мокрой древесиной шпал, кто-то, прогоняя день, играл на губной гармошке. У отца – старый особняк на краю поля: дом XIX века с острой крышей, стеклянной верандой и библиотекой, где книги стояли не по алфавиту, а по дружбе. Отец ждал её на ступенях, как всегда, с видом человека, у которого «есть минутка для вечности».

– Ласковое сердце, – сказал он, беря её за локоть. – Поднимайся. Ты звонила так, будто письмо было тяжелее конверта.

Веранда пахла столетиями: дерево, розы, немного вина. Она положила письмо перед ним, молча. Он прочитал, задержавшись на имени картины, и поднял на неё глаза:

– Сомнения?

– Слишком… ровно всё написано, – ответила она. – Слишком финансово обеспечено. И – условие: работать с этим Фроловым. Я смотрела. Биография… специфическая. Я не люблю «специфическое».

– У искусств всегда есть теневая сторона, – легко произнёс он. – И у тех, кто ими занимается, – тоже. Вопрос не в тени, а в том, чья в ней рука. Я не знаю, кто такой Фролов. Я знаю только, что ты – человек, который поклоняется критериям, а не шуму. Что скажут твои критерии?

– Они говорят: проверить. Но не с головой, а с поручнями. Мой протокол. Мои условия. И бежать не за деньгами, а за смыслом.

– Ты сама придумала ответ. – Он улыбнулся. – И помни: в политике, в отличие от науки, символ может быть сильнее аргумента. Мы живём в веке, где старые технологии влияния смешны, но старые жесты – не всегда. Картина может быть не «аргументом», а «дверью». Но ты не обязана открывать дверь, которая тебе не нравится.

Она хотела возразить, но не стала. Долго сидела, глядя, как солнце уходит за поле. На языке вертелись слова, в горле – комок. Отец налил ей ещё немного вина. Они говорили потом о другом: о сорте яблонь, которые в этом году взялись неожиданно густо; о том, что мать прислала фото с коллегами и подписала по-русски «обнимаю», хотя давно привыкла к английскому «hugs». И о том, что в доме надо заменить два окна – «дырявятся годами».


* * *

Спать ей не хотелось; поздно ночью она сидела в библиотеке одна – именно здесь, среди книг, любила принимать решения. В голове перелистывались картинки возможных событий: Антверпен, Ватиканская «помета», слепые стрелы, которыми шепчут архивы; чужие руки, оставляющие метки в типографских цветках; чья-то хитрость, чья-то смелость. Она вдруг вспомнила – не памятью факта, а памятью ощущения – один старый, очень узкий «секрет»: как-то раз в юности, работая в музее, она почувствовала, что полотно «просит» о защите. Нет, не так – «зовёт» на помощь. И она… она решила иначе, чем все. Потом годы молчания, закрывшие эту дверцу в себе, чтобы не задеть никого. Теперь та дверца едва качнулась от сквозняка слов Triumphus Veritatis. Она встала, взяла блокнот и написала короткое письмо-ответ:

Принципиально согласна.

Условия: научная независимость, прозрачная документация, финансовый отчёт на моё имя, право на публичный протокол в любой момент. И – одна просьба: прошу предоставить мне сведения о человеке, с которым мне предстоит работать.

Отправив скан по электронной почте и бумажный оригинал курьером, она погасила свет. На комоде, где стояли её флаконы – стеклянные солдатики с запахом дней, – взгляд задержался на Heeley Cardinal. Завтра – он. Ладан и светлая ткань – аромат, «который не спорит с камнем». Когда ей предстоял разговор о больших вещах, она всегда выбирала его.

Вдруг ноутбук негромко щёлкнул, принимая новое письмо. Отправитель – нейтральный адрес, никакой подписи. В теме всего одно слово: «Профайл».

Она открыла файл.

Алексей Фролов

Возраст – тридцать пять.

Рост около ста восьмидесяти, крепкое телосложение. Брюнет. Глаза серые, внимательные.

«Образование: Санкт-Петербургский государственный университет, юридический факультет. Отличник, победитель гуманитарных олимпиад. Английский – свободно».

«Биография: в период работы в сфере недвижимости был осуждён, отбывал срок. После освобождения проявил исключительные способности в аналитической работе. Умеет работать под давлением и принимать решения в условиях риска. Сотрудничает с частным коллекционером. Отзывы – как о человеке выдержанном, надёжном в деле, умеющем мыслить стратегически».

«Характер: сдержан, умеет хранить молчание, обладает феноменальной памятью. Ценит литературу. Увлекается историей искусства».

И последняя строка:

«Рекомендуем для проекта».

Ева откинулась на спинку кресла. За окном Лондон уже тонул в сумерках, в воздухе стоял запах нагретого днём камня. Она тихо, словно пробуя вкус нового имени, произнесла вслух:

– Алексей Фролов.

И впервые ощутила: история, в которую её вовлекают, станет не просто исследованием.

Утро в Лондоне оказалось почти испанским по яркости. Воздух был чист, как только что вымытое стекло. Она шла к университету пешком: мимо коричневых дверей с латунными шишечками, мимо кофеен, где френч-прессы серебрились в окнах, мимо пары – она смеялась, он пытался удержать собаку, которая считала, что голуби – её личный проект. Ева думала о предстоящем семестре: новый блок про «движение образов», дипломатия и дипломатесса (ох уж этот феминизм!), «дар» как код. Внизу, где-то под словами лекций, жило «письмо». Жило и перекатывалось, как орешек на языке, который еще предстояло разгрызть.

В кафедральном холле она получила ещё одно письмо: короткая записка от секретаря факультета о встрече с представителем Ars Nova «сегодня, 17:30, кофейня на Линкольнз Инн Филдс». Адрес – тонкий намёк: адвокатская площадь, разбросанные по периметру кабинеты, шуршание настоящей бумаги. «Они умеют говорить местом», – усмехнулась она.

День шёл как часы. Студенты, вопросы, рукописи. В перерыве она снова «поштудировала» Фролова – уже внимательней. Лёгкие смещения дат в публикациях, привычный российский сумрак «было/не было». Но даже под сумраком слышалась какая-то странная прямота. Не «серый», не «блестящий». Скорее – человек, который в какой-то момент понял, что метаться можно как угодно, а отвечать всё равно самому и главное – себе… Это впечатление её не успокаивало. Но оно объясняло, почему его «условием» включили в проект.


* * *

После занятий она зашла к матери – та принимала в клинике недалеко от Бейкер-стрит. В коридоре пахло антисептиком и чёрным чаем. Мать улыбнулась так, как улыбаются те, кто знает тронутого горем и счастьем человека – одновременно. Ева рассказала коротко. Мать слушала и кивала:

– Родная, помни: можно делать правильно и можно жить правильно. Иногда это разные линии. Помолчи – услышишь, где твоя правда.

Фраза была простой, майской, как ландыш. Но от неё стало легче.

В кофейне на Линкольнз Инн Филдс представитель Ars Nova оказался тщательно нейтральным: серый костюм, аккуратная бородка, голос без марок. Нет, это был не сам инициатор и даже не тот, кто принимает решение. Это – «рука», подающая бумагу. Он говорил корректно, ни разу не произнёс «покупатель», «заказчик», «спонсор». Только «инициатор». И только то, что ей нужно услышать: да, объект – Брейгель, «Triumphus Veritatis»; нет, никаких требований о конфиденциальности, кроме тех, что она сама сочтёт разумными для защиты исследовательского интереса; да, её слово – последнее; да, ей предстоит работать с Фроловым. «Потому что инициатор считает, что Ваше согласие – ключ», – ровно сказал он.

– А кто инициатор? – спросила она не для ответа, а чтобы услышать, как прозвучит отказ.

– Меценат, предпочитающий тень, – вежливо ответил он. – Но поверьте, доктор Кларенс: в этом проекте Вас просят сделать ровно то, что Вы умеете лучше многих – видеть и читать. А не делать вид.

Её условные границы остались целы. Но именно потому она ощутила, как включается внутренний «да». Не лёгкий, не восторженный. Рабочий.

Вечером она вернулась в Челси и позволила себе короткую прогулку до Альберт-бридж – те самые огни, которые вечером выглядят как ожерелье на чьей-то шее. Лондон шептал, что всё – в порядке вещей: по мосту неслись бегуны, внизу плескались лодки, в витринах кто-то выбирал платье, кто-то – хлеб. Она остановилась у книжной лавки. На витрине – «The Gift» Мосса, переиздание. Она улыбнулась: знак слишком очевиден, чтобы его проигнорировать. Купила – как примету.


* * *

У двери её ждал курьер: тонкая папка от Ars Nova. Внутри – стандартные формы контракта, аккуратная визитка Mr. D. Brown («координатор проекта») – без телефонов, только электронная почта; и короткая приписка: «Встреча с Алексеем Фроловым завтра. Хитроу. Время прилета – 17.30»

Она поставила чайник, достала из буфета маленькую белую чашку с тонкой золотой каймой – мамин подарок. Отрезала ломтик лимона, положила сахар. Села. Напротив – стол, на нём три предмета: письмо, папка, блокнот. И – безмолвное, но ясное «почему». Она взяла ручку и вписала в блокнот:

1. Согласие – при условии научной независимости и права публичного протокола.

2. Приметы – собрать свои: карты, перчатки, лупа, масштабная линейка, «полевая» тетрадь, обложка-портфель, перчатки № 7,5 – хлопок; перо (гусиное? для суеверия).

3. Вопрос отцу: «о символе дара».

4. Вопрос матери: «о линии правильно жить».

Она отложила ручку. А потом – не удержалась – вынула из нижнего ящика маленький, потемневший от времени кусочек воска с отпечатком шестилепестковой розетки – когда-то оставшийся ей случайно после реставрационного семинара в Британском музее. Положила рядом, как талисман укуса времени.

Перед сном она открыла окно. Город звучал мягко. Где-то гудел автобус, кто-то смеялся, кто-то спорил. Ева вынула из коробочки другой флакон – Byredo Bibliothèque: запах кожаных корешков, персиковая пыль страниц, лёгкий табак. Провела кисточкой по шее. «На удачу, – подумала она. – Чтобы книги были добры».

Лёжа в темноте, она на миг вспомнила – не факт, не дату, а движение руки: как однажды в одной маленькой часовне она касалась холодного камня чаши под алтарём, думая не о себе, а о полотне, которое «просило». В ту ночь она впервые узнала, что у картин бывает голос. И что иногда их голос громче любого рационального аргумента. В ту ночь она впервые поняла, что некоторая правда – не в каталоге, а в поступке. Вспышка ушла так же тихо, как пришла. Она перевернулась на бок. Завтра – не гипотеза. Завтра – встреча.

На рассвете Лондон был синеват и прозрачен. Ева, не включая верхнего света, сделала себе кофе – крепкий, без сахара. Взяла лёгкую сумку. На выходе обернулась – флаконы на комоде молча отражали ранний свет – каждый со своей историей. Chanel No.19 – холодный, отстранённый, для лекций и комиссий. Mitsouko – её «маска Венеры», слишком откровенный для утренней поездки. И маленький флакон Green Irish Tweed, оставшийся от отца – его стойкая аура силы.

Она задержала руку и выбрала другой: Amouage Memoir Woman. В нём было всё – и свет, и тень, и дым ладана, и горечь полыни. Духи, которые словно говорили за неё: «Я иду в неизвестность. И принимаю её».

Капля на запястье, едва заметное облако на шее – и зеркало отразило женщину, готовую не к лекции и не к светскому приёму, а к встрече, от которой изменится её жизнь.

По дороге она поймала такси, и пока машина скользила вдоль реки, Лондон показывал ей своё утреннее лицо: Bakerloo-line зевал на мосту, голуби спорили с пекарем на углу, рыбаки проверяли снасти, девушка в тренче, задрав воротник, читала вслух себе одну и ту же строку. Ева подумала: «Город – это тоже архив, только живой». И в этом архиве она, наконец, готова была открыть новое дело.

IV. Истина во мраке Невы



«Человек идёт во тьме, пока не научится узнавать свой свет». Августин

Петербург просыпался тихо – не от света, а от звука: сначала прокашлялся ранний автобус на набережной, затем где-то в глубине квартала тонко дзинькнули поднятые рольставни пекарни, и только потом в стекло легла та самая молочная серость, от которой вещи становятся честнее – без бликов, без театра.

Его квартира держала эту честность как температуру. Две комнаты на Васильевском, высокий этаж, окна на воду. Ничего выставочного: тёплое дерево пола, спокойный графит стен, несколько предметов, где рука мастера ощутима с первого касания – старый стол с едва выступающей свилью, кресло из тёмной кожи, которое не скрипит, а дышит. На стене – не «охота» и не «морские баталии», а тонкая графика начала XX века, карандашные тени кирпичных дворов. В узком стеклянном шкафу книги стояли без позы: тяжёлые сборники постановлений арбитражных судов рядом с атласом Европы 1570 года (факсимиле), небольшим каталогом выставки нидерландских мастеров, с десятком потрёпанных томиков, где переплёт пережил уже не одну жизнь. Ни одного «показного» издания – только то, чем он действительно пользовался, и то, чего ещё не успел.

На низкой тумбе у окна лежали часы, тонкий стальной браслет, зажигалка, которую он давно не зажигал, и малый круглый компас – сувенир, привезённый отцом со смены. Отец на флоте назывался «дедом» – так в торговом флоте зовут старшего механика. У «деда» руки пахнут маслом даже после душа, и Алексей хорошо помнил, как эти руки разбирали детский будильник «чтоб понять, как работает». Мать была другой осью – учитель математики: аккуратный почерк, мел, доказательства как лестницы. Две линии, два способа мыслить: одна про движение, другая – про форму. Между ними Алексей и вырос – в квартире поменьше, на улице погрубее, где у каждого второго старшего брата был спортивный костюм с огнём по шву, а у каждого третьего – мечта о машине, которая закрывает любые вопросы. Он выбрал другую стезю – олимпиады, библиотеку, чтение «не по списку». И всё-таки из той улицы что-то всегда шло за ним – как запах мокрого асфальта в волосах, как привычка держаться чуть в стороне, чтобы видеть целиком.

Он включил кофемашину. Вода сперва простонала в медных кишках, потом пошла ровной струёй. Кухня любила утро: плитка с матовым блеском, стол у окна, куда ложились узкие полосы невыразимого северного света. Аромат кофе поднялся мягко, без новости, как навык. Он налил в низкую чашку, коснулся ладонью холодной кромки подоконника и сел, не сразу прикасаясь к напитку.

Эта работа – слово, сказанное вчера Антикваром, – висела в воздухе с вечера. У того всегда находились формулировки с избыточной вежливостью: «встреча состоится», «предмет тонкий», «потребуется ваша точность и молчание». Он умел разложить чужую жизнь на лоты: каждое «да» – с пронумерованной биркой, каждое «нет» – с оценкой потерянной выгоды. Алексей давно привык к его голосу, к той самой хрипотце, которая словно заказывала для слов дополнительный вес. Привык и к тому, что платят вовремя и правильно; привык – и не забывал, чем платит он.

Он держал чашку обеими руками и думал не о деньгах. О траекториях. Слово «истина» не метафора для юриста: оно в его работе жило в мерзкой компании со «сроком исковой давности» и «распределением бремени доказывания». Истина как конструкция, как способ поставить факты в такое положение, чтобы они не развалились от первого касания. Но вчера Антиквар говорил иначе: «полотно», «происхождение», «снимем пыль с века». И в этой стилистике был другой род истины – та, что как свет под определённым углом. Ты её не удержишь, если встанешь не там.

«Торжество Истины» – он слышал «брейгелевскую» легенду и до Антиквара; такой набор слов встречаешь и запоминаешь. Он думал: смешно ли это – чтобы мужчина с его биографией искал картину, которую не видел никто из живущих? Или закономерно? Мать говорила: «геометрия – это вопрос взглядов». Он в ту же секунду поправлял: «углов». С годами понял: правы были оба. Твоё место относительно линий важнее самих линий. В юности он умел выбирать место безошибочно – на олимпиадах, на вступительных, – пока однажды не решил, что правило можно обойти, если ты уже выучил его наизусть. Не он первый подумал, что короткая дорожка ведёт в ту же точку. И, как водится, короткая дорожка кончилась тупиком, после которого долго учишься не отмерять шаги десятками.

Про то время он почти никогда не говорил, и сейчас не называл слов вслух, как будто существуют такие звуки, произнеси ты их – и металл ответит эхом. Достаточно было воспоминания о том, как ровный уклад жизни превращается в упражнение на внутреннюю тишину, где день без событий – главный праздник. Достаточно – и чтобы помнить цену, и чтобы понимать: свобода – это не «делать, что хочешь». Это «сделать и отвечать». Круглый компас на тумбе напоминал не о направлении – о том, что стрелка не всегда совпадает с пожеланием.

Он отхлебнул кофе: терпкая горечь, чьё-то нищее счастье, которого хватает на десять минут ясности. Посмотрел на стол – на стопку бумаг, где сверху лежало тонкое досье конторы, с которой Антиквар любил проводить сложные сделки. Эта контора появлялась всегда, когда дело касалось чувствительных историй – наследства, перегорающих коллекций, таких мест, где фамилия многое решает, а подпись решает всё. Значит, не из тех заказов, что решаются «на словах».

Он поднялся, прошёл в спальню. Гардероб говорил о жизни без зрителя: никаких эффектных пижам, никакой демонстративной развязности, только качественные ткани, ровные линии, то, что не стареет за три сезона. Он выбрал белую сорочку, серый костюм, узкий тёмный галстук, надел часы. В зеркале – мужчина с внимательными глазами и слишком аккуратной прической. Он поправил узел. В голове выстроилась привычная перед встречами лестница: «слушай», «не обещай», «фиксируй», «не задавай лишних вопросов, пока не увидишь поле». И поверх этой лестницы – слабый ток иной мысли: «А если действительно – искусство? Если тебя тянут не за навыки, а за способность выдержать ритуал?»

Он вышел на лоджию. С Невы тянуло прохладой, которая на бумаге называется «влажный воздух», а в жизни – «осторожность». Сверху рано идущий самолёт поймал на брюхо свет и на миг стал драгоценным камнем. У воды притихли чайки. Откуда-то донёсся мягкий стук колёс по стыкам – не трамвай, грузовая тележка у лавки. Он вдыхал этот город в утренней тишине и понимал, что питерское утро – крупнейшее доказательство того, что время умеет быть длинным, если не мешать.

«Зачем я иду? – спросил он себя без пафоса. – Потому что умею идти по неполной информации. Потому что у меня – терпение, привычка к протоколу и чувство формы. Потому что для меня хлеб – ставить вещи на своё место. А что если в этот раз место – не строка в реестре, а ниша в чужой жизни?»

Антиквар в его биографии был фигурой сдвига. Человек, у которого даже рукопожатие – как аукцион: ты ещё не поднял табличку, а тебе уже кажется, что лот твой. Он уважал в Алексее две вещи – ум и молчание. Ум – как способность увидеть структуру там, где другим видится туман. Молчание – как способ не разрушить структуру раньше времени. И Алексей платил тем же: уважением к опыту, обратной связью в срок, отсутствием спектакля. Но сейчас они входили в зону, где денег всегда меньше, чем смысла, и именно поэтому опасней. Тут каждый неверный шаг рождает хвосты – не финансовые, человеческие.

Он вернулся к столу, открыл блокнот – тонкий, серый, с чистыми страницами. На первой написал сегодняшнюю дату и три слова: «встреча», «повестка», «границы». Пальцы автоматически чертили в углу маленький прямоугольник с диагоналями – жест, к которому он вернётся позже, в другом городе, по другой причине. Сейчас это было просто напоминание о том, что внутри фигур часто скрывается больше, чем кажется.

Телефон коротко дрогнул: «Напоминание: 10:30 – встреча». Он выключил напоминание и, прежде чем уйти, оглядел комнату взглядом человека, для которого порядок – это не про вещи, а про возможность вернуться туда, где нужное лежит на месте. Взгляд задержался на компасе. Он взял его, пожал в ладони, вернул на место. Понять направление – не значит его принять. Иногда достаточно знать, где север, чтобы позволить себе идти на запад.

На страницу:
2 из 6