
Полная версия
Табуллярий. Исторический роман
Леонид готов был уже совсем забыться, как вдруг сознание – тяжелое и холодное – вернуло его в реальность. Уста прочитывали слова обоюдных клятв, гарантирующих не расторжение и не нарушение составленного договора. Странным и чужим ему казался собственный голос.
– А теперь, – Лев пригласил послов подойти ближе, – когда мы сохранили и продолжили начатое не нами, положим еще одно обязательство.
Переводчик наскоро пересказывал послу слова василевса, то и дело воровато оглядываясь на стоявших поодаль сановников, на табуллярия, который, обмакнув стилос в гранатовую киноварь, приготовился записывать за василевсом.
– В случае, – царь говорил, а Леонид каллиграфическим почерком выводил на свежем папирусе, – военной опасности василевс ромеев и хан болгар выставят свои войска, дабы одной дружиной пойти на общего неприятеля.
– Ввиду… – сказал посол по-гречески, но быстро опомнился и продолжал на болгарском. – Ввиду мусульманской угрозы, нависшей над твоей державой, государь, светлейший хан цезарь Тервелл согласен на твои условия, однако в пункт о выплате дани он должен внести изменения, прося тебя удвоить сумму. Сухопутные сражения станут на нашем пути, тебе, государь, останется море и часть малоазийских земель.
«Война пожирает людей, но еще больше – золото!.. Эти поклонники Тангры, видно, мнят о себе невесть что! А я для них бездонный колодец, доверху наполненный вожделенным звоном».
– Что ж, да будет по слову вашему. Dixi!65
IV
Обратный путь на катергон оказался еще короче. Кроме Сисинниуса и вуколеонитов66, взявших на караул, послов никто не провожал. Впрочем, и лучезарный спафарий не соблаговолил даже спуститься к гавани – остался на верху лестницы, сияя парадными доспехами. Он щурился от полуденного солнца, а со стороны казалось, что он улыбался. До его слуха доносилась непонятная ему тарабарщина ханских послов:
– Коли арабы побьют нас, будем у них милости просить и купель крещенскую менять на молитвенный коврик, а коли мы их, тогда ромеи нам вчетверо больше дани возить станут.
– Что ты? У василевса больше обещанного замешочить придумал?
– Это же Константинополь – забыл? Здесь каждый готов перед сильным казаться слабым, юлить, откупаться. Великое искусство продажности, которое они называют «дипломатией». И ни капли стеснения, ни йоты позора – машет крыльями римский орел, где хочет, но не как вольная птица. Мышь подвальная, живущая в золоченых палатах!
Послы, а за ними и слуги с сундуками, наполненными красными кожами, дорогими материями и золотом, поднимались на корабль по широким навесным трапам. На палубе слышались расшаркиванья и частый топот, возня и мешанина приказов «тянуть якоря», «рубить узлы», «вздергивать паруса».
– Одного не понимаю, отчего василевс не встречал нас в Магнавре67? – спросил посол, опершись о палубу и глядя на удаляющийся Вуколеон.
– Оттого и не встречал, – отвечал ему другой, по чину опустив голову, напоследок выказывая смирение и преданность воле императора, – что мы для него вроде наемных варваров – заплатил василевс и горазд указывать, куда нам сесть, а куда садиться не следует. Но что Магнавра? Он сподобился нас принять, хоть и без особых оффиций, в Вуколеоне, а не на ристалище каком-нибудь и не прямо в порту потому, что мы нужны ему. Иначе с полгода ждали бы аудиенции, как некоторые.
– Да, Льву без нас под сарацинами – сродниками его ходить!
– И то правда – Дамаск, поди, его родовое логово! И по-ихнему, небось, без толмача разбирает.
– Без толмача-то разбирает, а без нашей брони Фракию свою он может Масламе и Сулейману в дар поднести.
Слова ханских послов заглушала непогода: слепящее солнце вдруг сменилось налетевшими тучами, море начинало штормить. На пропонтидской части Стенона не на шутку поднялся ветер, так что соленые брызги с каждой встречной волной внезапной оплеухой опрокидывались на болгар. Чтобы слышать, им приходилось кричать друг на друга. Скрипом судно отвечало на разыгравшийся шквал. Послышался железный грохот: гребцы снимали весла с уключин и втягивали их в корабельный трюм.
Все еще оставаясь в поле зрения царского Вуколеона, послы стояли на палубе, не решаясь сойти вниз. Мутной серостью на них смотрела удалявшаяся гавань: все меньше, все безобиднее каменное изваяние льва и быка, все дальше стены ненавистного, пусть и Священного, Палатия.
Глава пятая
Когда шторм утих, Леонид спустился не к пропонтидской, а к противоположной стороне Вуколеонского дворца. Миновал стражу, оказавшись в «поющих» садах василевса. Ровными параллельными рядами тянулись остриженные, нависшие над землей кроны. Птичьи трели – россыпи! мириады! – сливались в одно непоседливое, радостное щебетанье. Леонид был счастлив! Он отчетливо слышал четкую, бьющую наковальню в груди и висках. Шаги отзывались звучным эхом, вся земля, каждое живое дыхание вторило его сбывшимся мечтам. Начиная с этого дня, он сможет не просто ежедневно приходить в Священный Палатий, но его имя пополнит число придворных табулляриев василевса!
Весенний ветер обдувал его худощавое вытянутое лицо, еще не тронутое искусством местных брадобреев. Леонид спешил. Все прошлое оставалось позади, теперь перед ним новая жизнь! Едва сдерживал он себя, чтобы не крикнуть – «Э-э-эй!» – вслед стрекочущим на лету стайкам ласточек.
Проходя по густым тенистым лабиринтам Августеона, он видел сидящих на ветвях диковинных, размером с крупную морскую чайку, попугаев. Вокруг фонтанов фазаны таращили свои цветастые веера, завлекая простушек-самок, вид которых напоминал глупых деревенских наседок.
Какими же длинными казались парковые аллеи, садовые клумбы! От быстрой ходьбы Леонид терял последние признаки спокойствия. Ведь там, при выходе из Палатия, в начале улицы Месы, его дожидался Григорий. Сегодня они будут праздновать! Сегодня вино и лица самых близких людей! Сегодня первый день уже наступившего завтра!
– Глина! Чугун! Ни капли мимо! Виночерпии разорят нас, а мы – их! За нового табуллярия! За императорского, черт возьми, табуллярия!!! – чеканил уже подвыпивший Григорий, обнимая и обдавая винным духом Леонида.
– Постой, задушишь! С кем тогда утолишь жажду? – смеялся тот, высвобождаясь из щедрых объятий Григория.
Друзья сговорились сначала зайти домой к Леониду, чтобы сообщить радостную новость его матери, а уж потом… Пусть ломятся от кувшинов с вином дубовые столы капилей и пусть к вечеру от туго набитого кошелька останутся изъеденные весельем дыры, хмельная голь!
За их спинами оставались богатые нагромождения императорского дворца с куполами святой Софии, зависшими между горним и дольним. Вдалеке виднелась площадь Тавра. Здесь, на подступах к бронзовой статуе быка, тянуло свежестью Золотого Рога и некой «провинциальностью». Леонид любил эти двух- и трехэтажные особняки, со всех сторон обнесенные палисадниками, деревьями и цветами, наполнявшими Бычью площадь невероятными запахами, обманчивым чувством легкости и даже счастья.
От площади Тавра улица Меса раздваивалась: часть ее вела к церкви Двенадцати Апостолов и к цистернам Аспара, другая же сторона упиралась в Золотые ворота – святая святых, сквозь игольные уши которой проходили триумфальные шествия императоров-победителей.
После блестящей армянской кампании Лев, тогда еще патрикий и стратиг анатолийской фемы, вошел в город через Золотые ворота. Армия провозгласила его василевсом, подняв на скутарион68. Император Феодосий должен был сложить с себя царские регалии в обмен на жизнь и бежать из города окольными, а не золотыми путями.
Константинополь принимал далеко не всех. Большинство самозванцев, стремившихся завоевать титулы и почет, оказывались не у дел. Доносы, подсиживанья, интриги, слежки составляли неотъемлемую часть служебного восхождения. По такой лестнице удобнее всего скатываться вниз. Впрочем, законы ромеев давали возможность любому гражданину достичь небывалых высот. И сын свободного угольщика мог стать императором. Мог! Но крест василевса весил куда тяжелее креста угольщика.
Меса или Средняя улица. Как и в любом другом полисе, построенном римлянином, главная пешеходная и транспортная артерия пересекала город с юга на север. Константинополь! Двойными крепостными стенами смотрит он на Европу и Азию, на Принцевы острова, на благословенные Халкидон и Никею… До самой прозрачной голубизны Дарданелл, до понта Эвксинского, до хлебосольного Трапезунда, монашеской Каппадокии, бунтарской Фригии, за которыми простираются бесконечные пространства богохранимой ойкумены.
От Месы в стороны расходились улочки с переулками. Чем-то она напоминала судоходный, суматошный Стенон: полосуют его вдоль и поперек без устали тяжелые трюмы груженых скафов69, трещат отголоски легких одномачтовых моноксилов70, а тихие рыбацкие струги71 засветло тянут свои якоря, снимаясь с насиженных мест и отвозя щедрый улов в жар и толкотню рыбных рядов.
Ноги Леонида, обтянутые шнурками и пряжками праздничных крепид72, часто показывались из-под взопревшей контоманики. Зеленая эфестрида съехала на плечо от быстрой ходьбы.
Друзья спешили, подгоняя друг друга. Сбитое дыхание, устремленный и вместе с тем рассеянный взгляд. В зажатом кулаке Леонид держал три золотые номисмы – свою первую плату!
За эти деньги он мог снять (хотя бы на некоторое время) дом посветлее и побогаче, где бы мать больше не чувствовала себя одинокой и оставленной.
Ему хотелось поскорее жениться и привести в дом невестку. Представляя благословения матери, он улыбался. Думал о Пульхерии, о скором переезде. Крепче, все тревожнее сжимал в руке золото.
Квартал Петрион.
Нищенские инсулы73, похожие на ребра исхудавших доходяг. Обшарпанные, с выцветшей от времени черепицей, с небольшими круглыми щелями вместо окон.
В одной из таких лачуг родился и жил Леонид. Он смутно помнил отца. Кроме Варнавы – старшего, который в весьма раннем возрасте ушел в монастырь, было еще два брата. Оба умерли в детстве от моровой язвы. После их кончины мать больше никогда не показывалась на улицу – заперлась в крошечном царстве тараканов и пауков, шмыгающих из угла в угол мышей.
Григорий, как бы он не любил мать Леонида, остался дожидаться своего товарища в начале узкого ломаного переулка: нетрезвым ему меньше всего хотелось тащиться на последний этаж, показываться в таком виде на глаза матери.
По углам переулка ютились тени, напоминавшие людей. Они вздыхали, клянчили медные кератии. Тени поменьше (Григория тут же облепили, протягивая к нему тонкие ручонки, издали больше похожие на черные культи) бегали друг за другом, наполняя затхлый воздух детскими бубенцами. А ведь всего несколько кварталов отсюда золота в городе было столько, что, казалось, его хватит на всех!
Леонид скрылся в инсуле, внутрь которой едва проникали голоса попрошаек. Добравшись до последнего этажа, Леонид толкнул незапертую дверь и сразу увидел мать: она переходила из угла в угол, будто что-то хотела, но не могла найти.
От сгорбленной ее фигурки слышалось:
– Один меньше другого, маленькие совсем. Младенчики. Не за спину его – сюда бегите! Заберет он вас, не вернет, не отдаст. С кем я-то останусь? Яма! Яма! Мор! Меня оставили, а их пшеницей не вызренной подкосили. Мрак и скрежет замочной скважины. Я забыла?! Помню – пять шагов влево, восемь назад. Стану я первая собирать кладь. Выйди из холода, мне помоги. Четыре стороны, горсти земли. Ходами тайными вас отыщу. Город мой каменный палит свечу. Лики и образы воска светлей. В городе розовом много дверей…
Дневной луч – белый, желтоватый, на который, как в житийных историях, можно повесить полотенце – вдоль выцветшей мебели, вздымая осевшую пыль, наискось пересек комнату. Старуха огляделась на вошедшего Леонида, за которым тянулся тонкий запах многолюдных, весенних улиц.
– Опять исчез, не заперев дверь! – трясущимися от холодного озноба руками она потуже застегнула халат. – Топи не топи… Тело-то наше мерзлое, одна душа теплая – живет, одежку свою согревает. А как выйдет, так и нечем топить станет. Когда-нибудь выйдет. Не было еще такого, чтобы осталась. Вот и согревай потом тело, хи-хи! Тут уж халат не в помощь. Холод к холоду, а тепло к теплу. Одному земля, другому высь небесная…
Она подошла к печи, открыла крышку чугунного котла, потянула носом:
– Без огня и суп не вскипит, без супа нечем кормиться будет…
– Смотри, мама! – все еще не отдышавшись от быстрой ходьбы, Леонид показал деньги. – Нам с тобой больше не доведется голодать, а огонь в жаровне будет гореть всегда. И не только в жаровне – мы купим много светильников! Наш дом станет светлым… – Он обнял мать. Глаза его искрились, глядя на толстые номисмы. – Мы переедем в другой, новый дом! Твоя старость будет безбедной, император Лев…
– Много огня! – старуха резко одернулась. – Из нечестивых уст дракона. Жалит в пяту образ. Не свой – Божий!
Леонид вздрогнул, остановился… Каждый раз, когда мать начинала говорить, как сумасшедшая, ему становилось не по себе. Он не знал, что отвечать, куда отводить глаза. Вспоминались Иафет и Сим, отвернувшиеся от наготы отца своего.
– Не наговаривай на василевса, мама… – тихо, будто про себя, произнес он. – Лев оказал нашей семье честь, сделав из меня – вчерашнего схолария74 – придворного табуллярия его светлейшего величества.
– Жалит в пяту, жалит в пяту… – заклинанием повторяла старуха, не обращая внимания на сына.
– Если ты не рада моей радости, – с обидой в голосе сказал Леонид, – то хотя бы раздели со мной эти деньги.
Он положил на стол три золотых и долго смотрел на них, словно пытаясь понять, какая тайна скрыта в их завораживающем звоне и почему, сколько бы ни было монет, к ним хочется добавить еще и еще. Он снова прикоснулся к ним… Так странно – счастье, о котором он столько мечтал, лежало прямо перед ним. Счастье, которое можно накрыть ладонью, и тогда все вокруг снова превратится в старую брешь, в кромешную чернь!
Леонид получил жалования столько, что другим его соседям, чтобы заработать такую сумму, пришлось бы не покладать рук в течение нескольких недель. Это не давало ему покоя. Одновременно он думал и о молниеносной карьере, и о благоволившей к нему судьбе, и о том, что только в Константинополе утром можно просить нищенское подаяние, а вечером расхаживать в дорогой парче.
Мать отошла в сторону, сев на деревянный стул без спинки, закрыла руками лицо, и так недвижно сидела. То и дело ее грудь приподнималась. Слышался едва уловимый писк комара, отяжелевшего и набухшего красной капелькой. Василевс ромейской ойкумены в этой убогой каморке на окраине города смотрел на Леонида с золотых номисм, уже не радовавших табуллярия.
Глава шестая
Больше всего в городе было храмов и капилей. И церкви, и таверны стояли на каждой улице, причем особенностью последних было их расположение: еще со времен Юстиниана Великого их строили на углу. Так что городские пересечения – общественные бани, доходные дома или мастерские, как правило, начинались и оканчивались трактирами.
В капилеях собирались не только любители крепких неразбавленных вин. По той причине, что дома большинства горожан не отапливались и не располагали собственным очагом, сюда приходили по несколько раз на день поесть горячей пищи, а в зимнюю непогоду – посидеть в тепле и тесной компании.
Капилеи, открытые с утра до позднего вечера, редко пустовали. В постные дни посетителей было гораздо меньше, однако хозяева не жаловались: все одно лучше, чем замок повесить.
По какой-то сложившейся негласной традиции питейные заведения держали женщины. Хозяйки заботились не только о том, чтобы в погребах всегда хватало винных и съестных припасов. Прежде всего, их занимала непохожесть, особый колорит. Где-то постояльцы приходили, чтобы за кружкой-другой послушать великолепных флейтисток, в иных заведениях всегда пахло уютом и домашней стряпней. Как только в городе открывалась новая капилея, первыми ее посетителями были хозяйки соседних трактиров. Приходили, наметанным глазом оценивали обстановку, качество снеди, спиртного. Редко хвалили. Качали головами, разводили руками, мол, как можно было так опростоволоситься! «Где же это видано, чтобы антиохийские бобы подавали с молодым белым, а не с красным выдержанным вином?» или «Если бы я искала утешения и приюта, я бы сюда и носа не показала, даже за бесплатно, а здесь еще цены завышены и афедрон75 на улице!».
В одной из таких капилей Григорий всю ночь пил за здоровье нового придворного табуллярия. Выкатывал из кошелька медь, на звон приходила хозяйка, неся за «загривки» глубокие вытянутые ойнохои76. Лишь к утру он уронил голову на грудь и, заклинаниями повторяя нечленораздельные заздравицы, провалился в одолевшее его забытье.
Григорий очнулся сидя за длинным дубовым столом, опершись на локти и вглядываясь в туманный витраж, на котором был изображен фасад капилеи с крючковатой надписью: «Пристанище вдовы Матроны».
«Кто такая эта вдова Матрона?» – подумал Григорий и ощутил, как чугунное ядро медленно и резко покатилось вдоль правого виска. Григорий зажмурился. Застыв и задержав дыхание, сжал руки в замок, ни о чем больше стараясь не думать, лишь ощущая у края глаза мучительную наковальню.
С улицы доносились голоса, шаги, скрип несмазанных колес, птичьи трели.
Пивная оказалась самой обыкновенной: табуллярия окружало пустое (ни души!) просторное помещение с нелепым нагромождением столов и лавок. С низкого потолка на медных цепях свисали потушенные поликандилоны. Синие и красные витражи на окнах превращали дневной свет в замысловатые пятна, блики.
У Григория не хватало сил ни встать, ни повернуть горящую голову. Перегорелый дух, ломота в костях, желудочные спазмы – сквозь похмелье Григорий подслеповато оглядывал окружающую его застывшую жизнь, которая казалась ему в эти минуты невыносимой.
«Как мог Леонид оставить меня, а себя продать за горстку золотых!» – вспомнил он вчерашний день, отчего ядро в голове раскололось на множество мелких колючих шаров: калеча и раня, все они разом покатились к затылку. Табуллярий мучительно зажмурился. Лицо его выражало немое страдание. Казалось, продлись похмелье еще немного, Григорий так навсегда и останется уставшим и постаревшим.
– Леонид!! – прохрипел он. – Так ли ты отплатил Григорию? Не разделил со мной ночного веселья и утренних стрел. Оставил меня в день печали, в скорби моей не оказался рядом. В одиночестве бросил друга в забытом, всеми покинутом пристанище Матроны…
Сквозь назойливое жужжание трактирных мух до слуха Григория донеслось бормотанье. Человеческое присутствие (как бы оно не оказалось миражом, похмельной галлюцинацией!) вернуло его из топкого забытья. С трудом преодолевая грохот и тяжесть каленых ядер, он повернул голову.
Бормотанье не оказалось ни сном, ни фантазией – Григорий увидел женщину, одетую в замасленную столу77 неопределенного цвета. Простоволосая, без – хоть самого дрянного и дешевого – мафория78. Женщина грузно передвигалась на своих стоптанных солдатских калигах. Движения ее были грубыми, мужскими.
Капилейщица заметила движение прикованного к столу посетителя и скорым, размашистым шагом подошла к нему, на ходу вытирая руки в висевшую на плече тряпку.
– Ну что, Прометей! – слова ее прогремели раскатом грома. – С вечера сидишь. Может, постелить тебе? Комната у меня есть наверху. Не думай, не добрая я – вижу, что заплатить можешь.
– Нет, – сказал Григорий, не узнавая свой голос – надломленный, будто из-под земли, – мне не нужна комната.
– Что же тебе нужно, бедолага?
Лицо капилейщицы, подрумяненное жаровней и выпивкой, растянулось в ухмылке уличной торговки, готовой пуститься в сплетни и пересуды.
– Принеси прокисшего молока, омлет из восьми яиц и вина.
– Снова до вечера пить будешь? Такой молодой и красивый… – она покачала тяжелой головой, лежащей прямо на плечах, без шеи. – А-а-а! Бросила? К другому ушла? Что ж упустил-то? Ну, ушла и ушла. Из-за девки убиваться не стоит, – хозяйка взвесила взглядом толстый кошелек Григория, – себе же в убыток. Ты только шепни, приведу тебе дюжину невест – вмиг забудешь горе свое.
– Нет, не надо! – Григорий махнул на нее рукой, словно отогнал налетевших мух. – Принеси что сказал.
Сняв тряпку с плеча, покрутив и повертев ее так и этак, мол: «от меня не скроешь, вижу, как на дне пивной кружки», трактирщица собралась уходить.
– Постой, – табуллярий снова заметил крючковатую надпись на витраже, – это ты вдова Матрона?
– Я, – процедила она. – У нас в роду все Матроны – мать моя, бабка, прабабка. Все держали капилеи и вдовствовали.
«Вот дура!» – подумал Григорий, но больше ничего не сказал.
Цветные блики вдруг сменились серыми тенями. Словно на крышу капилеи кто-то надвинул гигантский колпак.
«Было же около шестого часа, – пронеслось в голове табуллярия, – и сделалась тьма по всей земле до часа девятого».
С самого утра то солнце, то дождь. Ветер то унимался, то с новой силой гнал облака со стороны восточных сухопутных стен. Чернильные опухоли, легкие лебяжьи перья. Чистые голубые просветы и тут же – стаи налетевших воронов, частые капли, тревожный шелест платанов…
На стол – нежданно и грубо – опустилась деревянная, глубокая миска с дымящимся омлетом, приправленным островатой брынзой и луком. Трактирщица поставила рядом медную чашу с белой кисельной мутью.
– Прокисшее молоко с болтанкой из восьми яиц! – скомандовала она, словно говоря: «Давай плати или выметайся, пока преторианцев не позвала!».
Резкость и быстрота движений хозяйки развеяли погодный сплин и задумчивые наблюдения Григория.
– Все в церкви. Молятся. Все-таки день страданий Господних! – Причмокнула она, глупой куропаткой уставившись на Григория. – Не горюй, не было еще такого, чтобы за Чистым четвергом не шла бы Страстная пятница. За ней суббота, а уж потом всходы – после покоя. Как Лазарь, как Христос-Бог. Сначала счастье, потом горе, потом мученье и пустота. А за пустотой другое счастье – может, еще и лучше первого.
Все это она протараторила, как перечень стряпни и выпивки. Табуллярий, нарочно не обращая на нее внимания, принялся не спеша и с аппетитом поглощать принесенную снедь. Григорий ел и пил, чувствуя, как ему становится лучше. Порой наступали минуты, когда он думал, что похмелье и вовсе отступило.
– Мы с тобой здесь, – сказал табуллярий, тщательно пережевывая кусок пексамаса79, который он обмакнул в миску с оливковым маслом, – а значит не все в церкви. Хорошая стряпня у тебя. Принеси еще кусок холодной телятины, а уж потом – вино.
Круглое лицо капилейщицы покраснело.
«Багрянородная80!» – хотел рассмеяться Григорий, но его остановила новая тирада Матроны:
– В пост вино с мясом трескать? – хозяйка всплеснула руками. – Подожди до Пасхи, тогда и приходи. Вместе разговляться будем.
Григорий оторопел. Невидимой жабой злоба капилейщицы перескочила на него.
– На себя посмотри! У самой челюсть трещит от свиных хрящей. Чтобы других учить, ты бы лучше закрыла капилею, да в обитель святую пошла – к отцам-пустынникам – словом Божьим да сухарями жить. Что, чужой кусок телятины в горле застрял? Или, не дав мне вина, хочешь свою тучную душу спасти? – Григорий захлебнулся и стал удушливо кашлять, вопросительно глядя в бегающие глаза капилейщицы. – О-о, гниль! Сама в рванье ходит, а еще указывает на заплаты моего гиматия81. На Светлой седмице хоть Евангелие открой, а то ничего, кроме бронзовой таблички82 и не читаешь.
Хозяйка наскоро перекрестилась на мозаику первого чуда Христа в Кане Галилейской. Поспешно отошла к плите, скрывшись за кастрюлями и выставленными напоказ запечатанными ойнохоями.
– Уксус с желчью слаще твоего вина! – вдогонку крикнул ей Григорий. Поковырял в миске омлет, покрутил так и этак кубок с недопитым молоком. – А иди ты в чертово логово с такой праведностью!!! Сандалий мой больше не переступит порог вдовы Матроны!
Встал. Раскачиваясь и спотыкаясь, неверным шагом вышел из капилеи, не заплатив.
Глава седьмая
Последние дни апреля выдались неестественно жаркими. Пылью, сонными насекомыми духота висела в неподвижном воздухе. Стены, дома, дороги, сады – всё без разбору казалось уставшим. Под тенистыми деревьями, под натянутыми навесами дремали вездесущие коты, куры, оставленные без привязи козы-овцы.
Обычно пустынное Влахернское предместье в Страстную пятницу и вовсе обезлюдело. С самого утра христиане толпились в церквях, с каждым новым возгласом из задернутого катапетасмой алтаря ощущая приближение рокового часа.
В это самое время по узкой улице Скорби83, окруженной базарами, мастеровыми лавками, домами ростовщиков, притонами – Он, избитый и окровавленный, нес коромыслом крестную перекладину. Останавливался, прося пить и, несмотря на собачью брань римских легионеров, утешал плачущих, призывал мужаться.



