
Полная версия
Дневник чумного доктора
Затем он вытер руки насухо, подошел к крючку на стене и снял оттуда пару длинных кожаных перчаток, которые использовал для работы с едкими снадобьями. Натянул их. Кожа затрещала.
Он обернулся. Его первый взгляд был обращен к женщине, его глаза были полны профессиональной, отрешенной концентрации. Второй взгляд он бросил на Лео. И в этом взгляде не было ни страха, ни паники. Лишь тяжелая, неизбежная решимость и тихий призыв к действию.
Началось.
Глава 3. Стены возводятся из страха
День 3. Двери заколочены – улицы пусты. Мы тонем в объятиях бубонной чумы. Умирают по 5-7 человек в день. Кончились основные лекарства. Делаю припарки из того, что есть – подорожник, полынь. Бесполезно.
Воздух наутро был густым и сладковатым, пахшим перестоявшим пивом и страхом. Лео, высунувшись за порог с помойным ведром, почуял это сразу. Обычный утренний гомон – перекличка разносчиков, скрип телег, спорные возгласы у колодца – сменился зыбким, нервным гулом. Он исходил не откуда-то одного, а отовсюду: из-за плотно прикрытых ставней, из переулков, с плоских крыш. Где-то далеко, с западной окраины, тонко и беспрестанно визжала женщина, и этот звук впивался в уши, как заноза.
Из тумана, клубящегося над мостовой, выплыла фигура. Это был кузнец Хубер, мужчина с телом медведя и обычно добродушным лицом. Сейчас он шел, пошатываясь, его испачканная сажей рубаха была расстегнута, а в глазах стояла мутная, животная тревога. Увидев Лео, он остановился, тяжело опершись о косяк двери.
– Родинку… – прохрипел он, и от него пахло дешевым сидром и потом. – Видал? На спине. Черная, знаешь ли. Я ее… я ее ножом счистил. Чтобы не подумали чего. Чтобы не подумали…
Он тыкал толстым, обожженным пальцем в свое плечо, где проступало кровавое пятно на грубой ткани. Лео молча отступил на шаг.
– Всех нас выжгут, парень… всех до единого, – пробормотал кузнец и, потеряв к нему интерес, поплелся дальше, расталкивая туман своим телом.
Правда просачивалась в город, как вода сквозь гнилое дерево. Лео слышал ее обрывки у колодца, куда пошел за водой. Две женщины, прижавшиеся друг к другу, шипели, озираясь:
– …у кузнеца-то Боргара, слышала? Говорят, его Марта к той самой, к знахарке, ходила, коренья брала… Вот Господь и покарал…
– Да тише ты! Грех такое говорить!
– А чего молчать-то? Теперь, гляди, по всем улицам пойдет, эта черная немочь…
Лавка зеленщика была закрыта. И булочная через дорогу – тоже. На их дверях не было замков – лишь щеколды, перекошенные от спешки. Город затаился, прячась за деревянными щитами окон.
А потом пришел запах. Сперва едва уловимый, потом все сильнее – едкий, паленый, с примесью чего-то сладковато-отвратительного. С запада, где ютились лачуги бедноты, поднялся столб черного, жирного дыма. Лео замер, вглядываясь. По улице пробежали какие-то люди с палками и факелами. Кто-то крикнул: «Ведьму жгут! Ту самую, что навела порчу!».
Лео отшатнулся от двери и бросился назад, в лечебницу. Он с силой захлопнул дверь, щелкнул засовом. Сердце бешено колотилось.
Элиас стоял над грузным кожевенником, который сидел на табурете, кашляя в тряпицу. Врач перевязывал ему руку.
– Что ты мечешься, как угорелый? – не оборачиваясь, спросил Элиас.
– Дым… на западе… говорят, ведьму… – запыхавшись, выпалил Лео.
Элиас лишь тяжело вздохнул, завязывая узел на бинте.
– Не ведьму. Скорее, такую же жертву, как и мы все. Людям нужен виноватый, Лео. Всегда нужен. Проще найти его среди соседей, чем признать, что невидимый враг уже здесь, в твоем доме, в твоей крови.
К вечеру хаос набрал силу. Со стороны главных ворот донесся нарастающий гвалт – крики, лязг железа, ржание перепуганных лошадей. Лео, рискуя, выглянул в щель ставня. К воротам рвался обоз – несколько богатых повозок, запряженных сытыми лошадьми. Горожане побогаче пытались бежать. Но створки ворот были уже прикрыты, а перед ними сомкнулся частокол алебард стражников. Их капитан, краснолицый детина, орал что-то, размахивая кулаками. В ответ с повозок посыпались монеты, потом мешки. Стражники не двигались. Тогда кто-то из богачей выхватил шпагу – и тут же был сбит с ног ударом алебарды. Началась свалка.
А потом грянул звон разбитого стекла. Это толпа, отчаявшаяся и озверевшая, поняв, что выхода нет, обрушила свою ярость на лавку аптекаря. Двери вынесли с одного удара. Люди полезли внутрь, вынося банки, склянки, пакеты с травами. Они не знали, что им нужно, они хватали все подряд в слепой надежде на спасение.
Элиас распахнул дверь лечебницы как раз в тот момент, когда мимо, смеясь и спотыкаясь, пронеслись двое подростков с охапкой украденного бархата и парой серебряных кубков.
– Запирайся! – резко крикнул он Лео, и они вдвоем навалились на тяжелый деревянный брус, вставив его в массивные скобы. Звук щелкнувшего засова прозвучал как выстрел. Их убежище официально стало крепостью.
Ночью по улицам зазвучали не песни пьяниц, а тяжелые, мерные шаги. Ритмичный стук кованых сапог по булыжнику. Факелы патрулей, проходя мимо щелей в ставнях, на мгновение заливали лечебницу полосами тревожного оранжевого света.
– По домам! Не выходить! По приказу совета! – раздавался хриплый окрик.
Город замер, прислушиваясь к собственному стону ужаса. Стихийный хаос кончился. Теперь ему на смену шла организованная, железная рука.
Утро началось с барабанного боя. Низкого, дробного, зловещего. Он бил в самое сердце, вышибая последние остатки сна и надежды.
Элиас и Лео молча подошли к окну, раздвинули ставни на ширину ладони.
Площадь перед ратушей была запружена народом. Но это была не рыночная толпа. Люди стояли сбившись в кучки, испуганные и безмолвные. На том самом помосте, где всего несколько дней назад лилась кровь Боргара и Марты, теперь стояли трое: отец Сигизмунд в своих черных одеждах, его лицо было бледным и отрешенным; толстый городской старшина Готтфрид, нервно потиравший руки; и – Лео сглотнул – тот самый тощий инквизитор в одеянии цвета воронова крыла. Его лицо, острое и желчное, выражало лишь холодное, спокойное удовлетворение.
Герольд, щеголь в расшитом камзоле, неуместно ярком на этом фоне, развернул свиток и зачитал, выкрикивая слова в гнетущую тишину:
– Слушайте все! По совместному решению Городского Совета и Святой Церкви, дабы воспрепятствовать распространению губительной хвори, в нашем городе отныне и до особого распоряжения вводится КАРАНТИН!
Толпа ахнула, загудела. Какой-то мужчина в переднике мясника крикнул: «Дайте нам уйти!». Но его голос утонул в окрике стражников, двинувшихся вперед с поднятыми алебардами. Тишина вернулась, еще более зловещая.
– Запрещаются любые сборища, кроме как для молитвы! Запрещается свободное перемещение между кварталами без пропуска от старшины! Дома, в коих имеются больные, должны быть заперты! На дверях таких домов будет нанесена краской метка святого креста, дабы всякий православный знал об опасности! Семьи сих домов обязуются не покидать их под страхом смерти!
Лео почувствовал, как у него похолодели ноги. Он посмотрел на Элиаса. Тот стоял неподвижно, его лицо было каменной маской.
– Лекарям и цирюльникам, – голос герольда стал еще громче, – предписывается оказывать помощь страждущим, дабы облегчить их участь. Однако делать это надлежит лишь методами, одобренными Святой Матерью-Церковью: молитвой, кровопусканием для восстановления баланса гуморов, и травами, указанными в канонических текстах!
Тут вперед шагнул инквизитор. Его скрипучий голос, тихий, но прекрасно слышимый на краю площади, прорезал воздух, как лезвие:
– Всякое иное лечение, всякое колдовское знахарство, всякое неподтвержденное еретическое действо будет признано сговором с дьяволом и караться немедленной смертью на костре! Да не дерзнет никто возжелать знаний, кои принадлежат одному лишь Господу! Надзирать за исполнением сего указа будут братья мои из святой инквизиции.
Последние слова повисли в воздухе, тяжелые и окончательные. Барабан ударил снова, и стража начала грубо расталкивать толпу, рассекая ее на части и загоняя людей обратно в их кварталы.
Элиас медленно отпустил ставень. В полумраке лечебницы его лицо было серым.
– Вот и все, – тихо произнес он. – Теперь мы не врачи. Мы тюремщики приговоренных. И палачи, если ослушаемся.
Игра началась в тот же день, ближе к вечеру. В дверь постучали. Не отчаянно, как стучатся за помощью, а твердо, властно, трижды. Металлическими костяшками по дереву.
Элиас и Лео переглянулись. Элиас кивнул. Лео, сжав кулаки, отодвинул засов.
На пороге стоял отец Сигизмунд. За его спиной теснились двое стражников в потрепанных мундирах. Один из них, узколицый и подслеповатый, держал в руках банку с чем-то красным и широкую кисть.
– Во исполнение указа, доктор Элиас, – голос священника был ровным, безжизненным, будто заученной молитвой. – Ваш дом является очагом болезни. Его надлежит отметить.
Он кивнул стражнику. Тот, грубо оттолкнув Лео плечом, шагнул в проем. Он обмакнул кисть в банку – это была густая, почти алая краска – и широкими, небрежными мазками начертал на темном дереве двери большой, корявый красный крест. Краска стекала густыми каплями, оставляя на пороге жирные, кровавые подтеки.
Лео смотрел, как растет это клеймо, и чувствовал, как стены его мира сжимаются. Теперь они были заперты не только физически.
– Вам предписано оставаться внутри и оказывать помощь тем, кого к вам направят, – продолжал отец Сигизмунд. Его взгляд скользнул по полкам с травами, по инструментам на столе, задержался на вороне Гуго, сидевшем в углу. – О вашей деятельности будет доложено. Помните о надзоре инквизиции. Да наставит вас Господь на путь истинный.
Он развернулся и ушел, уводя за собой стражников. Элиас молча толкнул дверь. Она закрылась, и алый крест остался снаружи, видимый всем проходящим. Знак отвержения. Печать смерти.
Элиас подошел к столу, взял в руки ланцет. Он переложил его с ладони на ладонь, ощущая его холодный, бесполезный вес.
– С сегодняшнего дня, Лео, – сказал он, и в его голосе не было ничего, кроме ледяной, отчаянной решимости. – Мы больше не лечим. Мы исполняем ритуал. Ритуал ожидания смерти. Наше выживание измеряется не спасенными жизнями, а тем, сколько дней мы сможем избежать костра инквизиции.
Они стояли в тишине, слушая, как снаружи затихают шаги. И тут в дверь постучали снова. Сейчас – тихо, робко, отчаянно.
Женский голос, сорванный до шепота, полный слез, прозвучал из-за двери, прямо из-под того самого креста:
– Доктор?.. Ради Бога… откройте… мой муж… ему очень плохо… Он горит…
Элиас и Лео смотрели на запертую дверь, на алый свет, пробивавшийся сквозь щели от заходящего солнца, и понимали, что их тюрьма теперь еще и лазарет для обреченных. Их цель окончательно изменилась.
Игра началась.
Воздух в лечебнице был густым, как бульон, сваренный из боли. Он въедался в одежду, в волосы, в поры, состоя из едкой смеси пота, сукровицы, сладковато-гнилостного запаха вскрывающихся бубонов и едва уловимого, но неустранимого миазма тления – того самого, что витал над свежевскопанной могилой. Чтобы хоть как-то перебить его, повсюду развешали пучки сушеной полыни и лаванды, а в углу тлела курительная свеча с ладаном, но их терпкие ароматы лишь создавали удушливую, похоронную парфюмерию, не в силах победить смрад смерти.
Дверь с алым крестом, казалось, жила своей собственной, мучительной жизнью. В нее не стучали – в нее бились. Кулаками, локтями, головами. Царапались ногтями, об нее рыдали, умоляя о помощи, которую никто не мог дать. Людей доставляли беспрерывно: их вели под руки, неся на самодельных носилках из сколоченных дверей, волокли, а некоторые, уже потерявшие рассудок от жара, приползали сами, оставляя на пороге влажные следы.
Лечебница стала живой картой чумы. В углу, на относительно чистой подстилке, дрожали от озноба те, у кого болезнь только начиналась – их лица были бледны, глаза лихорадочно блестели. Ближе к центру лежали те, кого чума взяла в свою власть прочнее: их тела пылали, языки заплетались, а на коже проступали первые, роковые пятна. И у дальней стены, в самом темном углу, находились те, кого уже почти не было: почерневшие, высохшие до скелета существа, которые не стонали, а лишь хрипели на вдохе, уставившись в закопченный потолок остекленевшими, ничего не видящими глазами.
Элиас и Лео двигались среди этого ада, как два изможденных призрака. Их действия были выверены, быстры и до жути эффективны – и абсолютно бесполезны. Элиас, его рубаха пропитана потом и бурыми пятнами, вскрывал ланцетом созревший бубон у плотника. Густой, зеленовато-желтый гной хлынул на подставленную миску, распространяя невыносимую вонь.
– Держи его крепче, – сипло бросил он Лео, который из последних сил удерживал бьющегося в лихорадочном бреду мужчину.
Лео кивнул, его лицо было серым от усталости. Он уже не был тем юношей, что с любопытством разглядывал склянки на полках. Теперь его взгляд был пустым, движения – механическими. Он ловил отползающих, напившихся крови пиявок и швырял их в ведро с солью, где те извивались в предсмертных судорогах. Он разливал по глиняным чашкам отвар из ивовой коры – жидкую, горькую похлебку, которую больные едва могли проглотить.
Результат был неизменен. Краткое облегчение от кровопотери, затем – стремительное ухудшение. И под утро – тихий, влажный хрип в одном из углов, означавший, что еще одна борьба закончилась. Тогда они заворачивали тело в простыню, пропитанную уксусом, и выносили через черный ход.
Там их уже ждала похоронная команда – двое угрюмых братьев-близнецов, Ганс и Фриц, с лицами, намертво застывшими в масках равнодушия. Они были облачены в грубые кожаные фартуки, а на лицах носили уродливые маски с клювами, набитые травами, что делало их похожими на двух зловещих птиц, прилетевших за добычей.
– Очередной? – хрипло процедил один из них, Ганс, принимая ношу.
– Да, – коротко бросал Элиас, не глядя им в глаза.
– Места на кладбище почти нет. Сказывают, будут рвы копать за стеной, – равнодушно сообщал Фриц, взваливая тело на телегу, где уже лежали другие, спеленатые в белое, фигуры.
Они уходили, и скрип колес их телеги был самым ненавистным звуком на свете.
Однажды таким «очередным» стал молодой парень, подмастерье пекаря. Его принесли всего вчера, и он все время звал свою мать. Он умер на руках у Элиаса, его последний вздох был теплым и легким, как дуновение ветра. И что-то в Элиасе надломилось. Он выпрямился, посмотрел на свои руки, в крови и поте, на чашу с остывшей кровью парня, и вдруг, с тихим, звериным рыком, швырнул ее в стену. Алая россыпь брызг расцвела на беленой извести, как страшный цветок.
Он стоял, тяжело дыша, его грудь вздымалась, а в глазах стояла слепая, бессильная ярость. И тут его взгляд упал на дальнюю полку, где лежал тот самый, потертый кожаный томик – дневник Алтариуса. Запретное знание. Последняя надежда отчаявшегося.
С тех пор редкие минуты затишья Элиас проводил не во сне, а за чтением. Он запирался в своей крохотной каморке за грубой холщовой занавеской, при свете коптящей сальной свечи, и погружался в прошлое.
Сначала дневник вселял в него нечто, похожее на надежду. Алтариус описывал свои методы как ученый: он прижигал бубоны раскаленным докрасна железом, которое предварительно вымачивал в крепком вине – «дабы выжечь гнилостные миазмы и остановить порчу крови». Он составлял невероятно сложные мази из десятков ингредиентов: толченых изумрудов, жемчуга, серы, мышьяка, целебных глин и редких трав – «дабы создать щит от ядовитых испарений воздуха». Он заставлял больных дышать парами ртути над раскаленными углями – «дабы убить семена болезни в самом дыхании».
Элиас читал, и его ум, голодный до вопросов, цеплялся за эту логику. Да, методы были варварскими, опасными, но они имели структуру, систему! Он видел в Алтариусе коллегу, такого же заблудшего, но ищущего врача.
Но чем дальше он углублялся в дневник, тем больше трещала по швам эта иллюзия. Ровный, уверенный почерк начинал дрожать, строчки становились неровными, буквы наезжали друг на друга, будто писавший торопился или его руку кто-то толкал. На полях, среди расчетов и рецептов, появлялись странные, пугающие рисунки: переплетенные змеи, кусающие себя за хвост; сложные геометрические фигуры, испещренные непонятными символами; и птицы – всегда птицы, но не обычные, а с пронзительными, слишком умными и человеческими глазами, которые, казалось, следили за ним со страницы.
Менялся и язык. Алтариус перестал писать о «болезни» или «симптомах». Он говорил о «Тени», что ползет по городу, о «дыхании Косматого», о необходимости «удлинить путь души, дабы она могла приготовиться к уходу». Его записи превращались в мистический дневник безумия. Он скрупулезно отмечал, что пары ртути «отдаляют Тень на сутки», а прижигание вином – «на полдня». Он не лечил. Он лишь вел переговоры со смертью, выторговывая у нее часы, а не жизни.
Элиас захлопнул дневник, его пальцы дрожали. Он посмотрел на свой ланцет, на банки с пиявками, на пучки разрешенных трав. Он с ужасом понял, что его собственная работа – это то же самое, что и первые опыты Алтариуса. Бесполезное, наивное барахтанье в трясине, которое лишь приближает тебя к краю. Он стоял на той же самой скользкой тропе, что и его предшественник, и его ноги уже начали съезжать в пропасть.
Той ночью чума забрала еще одну душу. Молодую женщину, Анну, жену стеклодува. Ее принесли два дня назад с легким жаром и кашлем. Она была в сознании и на руках у нее был младенец, несколько месяцев от роду. Сердце Элиаса дрогнуло – против всех правил, он разрешил им остаться в дальнем уголке, отгороженном ширмой.
Она угасла тихо и быстро, словно свеча на сквозняке. Ее муж, приходивший утром и не допущенный внутрь из-за карантина, умолял у входа хоть взглянуть на нее. Ему не разрешили.
Когда ее дыхание остановилось, младенец, оставшийся у ее бездыханной груди, начал плакать. Не кричать, а тихо, монотонно хныкать – звук бесконечно одинокий и пронзительный. Даже Лео, казалось, окаменевший от усталости, отвернулся и сглотнул ком в горле.
Пришла похоронная команда. Ганс безразлично взглянул на тело, потом на ребенка.
– И этого забираем, – буркнул он, протягивая руку.
– Куда? – перегородил ему путь Элиас, и в его собственном голосе прозвучала хриплая нота, которой раньше не было.
– В приют к монашкам. Если выживет. А то – в ров, с другими, – равнодушно ответил Ганс, заворачивая тело матери в пропитанную уксусом ткань. Он грубо взял ребенка под мышки. Младенец зашелся в немом крике. – Не ваша забота больше, доктор. Следующий.
Когда они ушли, в лечебнице воцарилась тишина. Но это была не тишина покоя, а тишина опустошения, выжженной земли. И в этой тишине в Элиасе что-то окончательно сломалось. Оборвалась последняя нить, связывающая его с миром разума и правил.
Молча, не глядя на Лео, он подошел к полке с реагентами. Его движения были резкими, точными, лишенными всякой эмоции. Он достал маленькую, тяжелую склянку с жидким, серебристым металлом – ртутью. Нашел замшевый мешочек с белым, мелким порошком – триоксидом мышьяка, «бессмертником», ядом, который он использовал крошечными дозами для прижигания ран. Со скрежетом песта в ступке он смешал их с говяжьим жиром и горстью горькой полыни, как было описано в самой безумной части дневника. Получилась густая, серая, мерзко блестящая и отвратительно пахнущая мазь.
Лео, наблюдавший за этим, побледнел.
– Учитель?.. – его голос дрогнул. – Что вы делаете? Это же… это чистый яд! Вы же сами говорили…
Элиас не ответил. Он даже не повернул головы. Его глаза, устремленные на свою адскую смесь, были пусты. В них горел лишь холодный, безрассудный огонь последнего отчаяния.
В этот момент в дверь снова постучали. Вошел сосед, кузнец, которого Элиас знал в лицо. На руках он нес своего сына, мальчика лет восьми. Лицо ребенка пылало густым румянцем, под мышкой зловеще набухал багровый, уже лоснящийся бубон. Мальчик был в сознании. Его большие, испуганные глаза смотрели на Элиаса с безграничным, слепым доверием.
И Элиас сделал это. Он зачерпнул пальцем густую, ядовитую мазь и густо, не жалея, намазал ее на воспаленную, горящую кожу ребенка, прямо на страшную опухоль.
Мальчик ахнул от неожиданного холода, а затем вскрикнул от жгучей, пронизывающей боли. Он затрясся, пытаясь вырваться.
Лео отпрянул, его лицо исказилось от ужаса и отвращения. Его стошнило прямо на пол.
Элиас отступил на шаг. Он смотрел на свою правую руку – пальцы были измазаны густой, серой, блестящей массой. Он не чувствовал торжества. Не чувствовал надежды. Он чувствовал лишь ледяную, всепоглощающую пустоту и невыносимую тяжесть первого, сознательно совершенного греха. Он переступил черту. Он стал таким же, как Алтариус – не врачом, а алхимиком отчаяния, готовым платить любую цену, даже цену отравления, за еще один день, еще один час перед лицом неминуемого. Врач в нем умер в эту ночь. Остался лишь экспериментатор, играющий в кости с самой Смертью на краю пропасти.
Он поднял взгляд с своих дрожащих, испачканных пальцев на лицо мальчика, искаженное болью и страхом, и осознал, что пути назад нет.
Ночь опрокинула на город ушат ледяной воды, и холод, проникающий сквозь щели в ставнях, был куда острее и злее обычного ноябрьского морозца. Он скребся в дверь лечебницы, словно жаждая забрать и свою долю душ. Внутри воздух был густым и спертым, пропитанным знакомой адской смесью: сладковатым духом гниющей плоти, едкой остротой уксуса, дымком ладана и полыни, которые уже не перебивали смрад, а лишь создавали с ним удушливый коктейль.
Тишину нарушали лишь звуки, от которых стыла кровь. Прерывистый, клокочущий хрип старика у стены. Стук собственных зубов Лео, который, сраженный усталостью, свалился на узкую скамью в углу и провалился в беспокойный, тревожный сон. Да скрип половиц под ногами Элиаса, который метался по комнате, как затравленный зверь.
Он не мог уснуть. За его спиной, в самом воздухе, витали тени. Призрачная улыбка молодой матери, Анны. Испуганные, полные доверия глаза мальчика, щеки которого он измазал своей адской, ядовитой мазью. Они стояли за его спиной, безмолвные и обвиняющие. Он смотрел на свои руки – эти инструменты врача, принесшие столько смерти. Пальцы сами по себе сжимались в кулаки, будто пытаясь сдавить невидимую горло собственного бессилия.
Его взгляд, остекленевший от усталости, уперся в дальний угол, заваленный тюками с сушеным тысячелистником и пустыми склянками. Там, в пыли и паутине, лежал сброшенный им дневник Алтариуса. Книга выглядела как поверженный демон – поруганная, отвергнутая, но от этого не менее могущественная. Отчаяние – худший из советников и единственный, что остался, – шептало ему, что другого выхода нет. Что все пути уже испробованы, и только там, в этом безумии, может таиться ответ.
С тихим стоном, будто поднимая непосильную ношу, он подошел, наклонился и поднял дневник. Пыль с его обложки осыпалась, как пепел. Он положил его на грубый деревянный стол, на котором засохли пятна крови и травяных настоев, и стал листать. Сначала механически, почти не видя строк. Его глаза скользили по самым безумным страницам, испещренным кривыми формулами, похожими на следы пьяного паука, и чертежами нелепых аппаратов, не работающих ни по каким законам Божьим или человеческим.
И вдруг, среди этого хаоса, его взгляд зацепился. Чистый, вставной лист, резко контрастирующий с пожелтевшей бумагой. И на нем – аккуратно, каллиграфически выведенные чернилами слова, от которых сердце его на мгновение замерло, а потом рванулось в бешеной пляске, заставляя кровь ударить в виски:
«Рецепт Плащаницы. Для тех, кто избран выжить».
– Да… – вырвался у него сдавленный, хриплый шепот. Он впился в страницу глазами, его пальцы задрожали. – Наконец-то… Ключ… Секрет…
Все – усталость, страх, отвращение – мгновенно сгорело в пламени внезапно вспыхнувшей, ослепительной надежды. Он нашел его. Грааль. Последний ответ.
С жадностью утопающего, хватающегося за соломинку, Элиас погрузился в чтение. Сначала его охватил восторг. Рецепт был невероятно сложен и детализирован, он говорил на языке, который Элиас, как ученый, мог понять и оценить.
– Мандрагора… собранная в полнолуние… белена, плаун… – бормотал он себе под нос, его глаза бегали по строчкам. – Угли из дуба, ясеня и терновника… Да, терновник – символ очищения огнем…
Он видел в этом логику, скрытую алхимию! Сложный травяной сбор, каждый компонент которого был известен своими сильными, пусть и опасными свойствами. Сжигание на особых углях – это же схоже ингаляции, очищение воздуха!
Затем следовала инструкция по созданию защитного периметра. Вокруг больного и врача следовало вычертить на полу сложную геометрическую фигуру – пентакль, переплетенный с астрологическими символами Юпитера и Сатурна. Каждый символ должен был быть нарисован смесью из толченого серебра и святой воды.



