bannerbanner
Притчи о любви и смерти
Притчи о любви и смерти

Полная версия

Притчи о любви и смерти

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Санитары – в особенности двое: коренастый Майк и долговязый Гарри – смотрели на нее с откровенной брезгливостью. Их прикосновения, когда они вели ее на процедуры, были грубыми, намеренно унизительными. Наручники на их поясах брякали при каждом шаге, напоминая, что ее статус «пациентки» – лишь формальность. В любой момент он может смениться на статус «заключенной».

– Ну что, графинюшка, прогулочка? – язвительно говорил Майк, когда они шли по бесконечному коридору с выцветшим линолеумом. – Не вздумай лететь, а то поймаем. У нас тут с парашютом проблемы.

Ее единственным убежищем, оазисом в этой пустыне безумия и жестокости, был кабинет Томаса Эштона.

Попасть туда было все равно что шагнуть в другой мир. Его кабинет находился в старой, еще довоенной части здания, с высокими потолками и дубовым паркетом, скрипевшим под ногами. Воздух здесь пахнет не антисептиком, а старыми книгами, кожей переплетов и легким, едва уловимым ароматом его парфюма – сандала с ноткой бергамота.

Книги. Их были сотни. Они стояли ровными рядами на стеллажах, лежали стопками на подоконнике, на маленьком столике для чая. Тут были не только Фрейд и Юнг, но и Диккенс, Шекспир, современная литература, даже сборники поэзии. На столе под зеленым абажуром лампы всегда царил творческий беспорядок: бумаги, ручки, странный каменный обсидиановый шарик, который он теребил в руках, когда думал. А на подоконнике, наперекор всей больничной стерильности, росла герань в потрескавшемся глиняном горшке – ярко-алая, живая, упрямая.

Их сеансы стали якорем, вокруг которого вращалось ее время. Три раза в неделю, с десяти до одиннадцати утра. Она жила от сеанса до сеанса.

Сначала они говорили осторожно, как саперы на заминированном поле ее памяти. Он задавал общие вопросы, давая ей возможность самой выбрать направление.

– Расскажите о своем детстве, Элизабет. О чем вы мечтали?

– Я мечтала стать художником, – говорила она, глядя на свои руки, изможденные и бледные. – Я хотела уехать в Лондон, поступить в художественный колледж. У меня даже было портфолио.

– Что случилось с этим портфолио?

– Отец сказал, что это несерьезно. Что художники – это голодные и несчастные люди. Что мне нужно «нормальное» образование. Я поступила на историю искусств. Это был компромисс. – Она замолкала, вспоминая молчаливое одобрение матери, которая втайне, наверное, разделяла ее мечты, но никогда не осмеливалась пойти против воли мужа.

Он узнал о ее родителях, Артуре и Маргарет. О том, как они, выходцы из скромной среды, видели в своей красивой дочери билет в другую жизнь. Их любовь была неподдельной, но отягощенной собственными несбывшимися амбициями и страхом перед социальным неуспехом.

– Они хотели для меня лучшего, – говорила Элизабет, и в ее голосе не было обиды, лишь глубокая усталость. – Но их «лучшее» оказалось для меня клеткой. Такой же, как и у Грейвзов, только позолоченной.

Он расспрашивал о Джонатане. Не только о скандалах и ревности, но и о том, каким он был в начале. Она старалась быть объективной.

– Сначала он был… ослепительным. Он появлялся в моей жизни, как метеор. Цветы, рестораны, внимание. Он мог слушать меня часами, правда, я потом поняла, что он не слушал, а изучал. Собирал информацию. Узнавал, как мной управлять.

– Что было первым тревожным звонком?

– Мой телефон. Он как-то в шутку взял его и начал листать переписки. Потом спросил, кто этот Тим, почему он пишет мне смайлики. Это была не шутка.

Она рассказала о финансовой зависимости. Как он закрыл ее счет, выдавая наличные, требуя чеки. Как однажды она купила себе на сэкономленные деньги краски и холст, и он устроил сцену, обвинив ее в воровстве.

– Ты тратишь мои деньги на это? – кричал он, разламывая холст о колено. – На эти детские каракули? Ты моя жена! Твое дело – выглядеть соответственно и рожать мне наследников!

Она рассказывала, а он слушал, не перебивая, его карие глаза были прикованы к ее лицу. Он не делал заметок, чтобы не смущать ее. Он просто впитывал, изредка задавая уточняющий вопрос.

– А ваши родители? Они знали о его вспышках гнева?

– Я пыталась говорить. Мама говорила: «Все мужчины такие, потерпи». Отец отмалчивался. Я думаю, он догадывался, но боялся. Джонатан был слишком влиятельным. Он мог разрушить их жизнь одним телефонным звонком. И он намекал на это.

Именно во время одного из таких сеансов, когда она рассказывала о постоянном унижении, о том, как Джонатан выбирал ей нижнее белье, словно товар на складе, ее голос дрогнул, и она впервые расплакалась в его кабинете. Не истерически, а тихо, беспомощно, закрыв лицо руками.

Томас не подошел, не попытался ее обнять. Он молча протянул ей через стол коробку с бумажными салфетками. И это простое, уважительное действие значило для нее больше, чем любые слова утешения.

– Почему вы не ушли? – спросил он снова, когда она успокоилась. Но на этот раз в его голосе не было осуждения или непонимания. Был лишь профессиональный, но участливый интерес.

– Я пыталась, – выдохнула она. – Один раз. Я собрала немного вещей, написала записку и ушла к своей подруге из колледжа. Он нашел меня через шесть часов. Он не кричал. Он был ледяным. Сказал, что, если я не вернусь сейчас же, завтра утром мой отец получит уведомление о сокращении с работы по статье о «растрате», доказательства которой он, Джонатан, любезно предоставит. А мама… у нее слабое сердце. Он сказал, что не гарантирует, что известие о моем «бегстве с любовником» и последующем аресте отца не станет для нее последним ударом. – Она подняла на него глаза, полные старой, выцветшей боли. – Вы понимаете? Он держал их в заложниках. Уйти – значило уничтожить их. Я не могла.

Томас медленно кивнул. Он понимал. Он видел не слабую женщину, а человека, попавшего в идеально сконструированную ловушку, где каждый выход вел к гибели тех, кого она любила.

Именно после этого сеанса что-то изменилось. Стенка между врачом и пациентом стала тоньше, почти прозрачной. Он начал делиться с ней крошечными деталями о себе. Что вырос в Эдинбурге, в семье врачей, и всегда бунтовал против предопределенности своего пути.

– Мой отец хотел, чтобы я стал кардиохирургом, – как-то сказал он с усмешкой. – «Возиться с мозгами» он считал несерьезным. Но меня всегда манили именно лабиринты сознания. То, как память может нас обманывать, как травма может создать новую личность.

Он говорил, что работа здесь, в Святой Марии, – это его форма бунта и его призвание.

– Здесь, за этими стенами, люди видят только сумасшедших. Я же вижу людей, чьи истории были переписаны болью. Моя задача – помочь им найти утраченные главы.

Элизабет ловила себя на том, что ждет этих сеансов с болезненным нетерпением. Он стал не просто врачом. Он стал ее единственной связью с человечностью, с миром, где к ней относились не как к монстру или предмету, а как к личности.

Но за стенами его кабинета ее ждала другая реальность. И олицетворением этой реальности был детектив-инспектор Лиам Грейвз.

Его первое появление было, как удар хлыстом. Он пришел через месяц после ее прибытия, и с ним в палату словно ворвался ледяной ветер снаружи.

Он был старше Джонатана лет на десять, но фамильное сходство било в глаза. Тот же высокий лоб, тот же упрямый подбородок. Но если у Джонатана в лице читались надменность и сладострастие, то лицо Лиама было высечено из гранита. Его глаза, серые и холодные, как озерная вода в ноябре, смотрели на нее без тени сомнения или любопытства. Только с непоколебимой, застарелой ненавистью.

Их встречи проходили в специальной комнате для допросов – голой, выкрашенной в грязно-желтый цвет, с столом, привинченным к полу, и двумя стульями. На стене – большое зеркало, за которым, как она догадывалась, стояли наблюдатели. Томас Эштон всегда присутствовал, сидя чуть поодаль, его присутствие было единственным, что мешало Лиаму растерзать ее словесно.

– Миссис Грейвз, – начинал Лиам, его голос был ровным, безэмоциональным, но каждое слово было отточенным кинжалом. – Давайте снова вернемся к вечеру четырнадцатого октября. Вы утверждаете, что приняли снотворное и легли спать.

– Да.

– Какое именно снотворное?

– Я не помню. Обычное. Без рецепта. «Сомнол» или что-то подобное.

– Странно. – Он делал театральную паузу, доставая из папки протокол. – Токсикологический отчет не выявил в вашей крови следов каких-либо седативных или снотворных препаратов. Ни тогда, ни в последующие дни.

Удар был точным. Она чувствовала, как земля уходит из-под ног.

– Я… возможно, я ошиблась. Может, я просто легла спать.

– С головной болью? Без таблеток? – он едва заметно улыбался. – Вы говорите, что голова раскалывалась.

Он выкладывал факты, один за другим, как палач готовит свои инструменты.

– Вы говорите, что не помните, как открывали кран на плите. Но ваши отпечатки пальцев были на нем. Единственные, чистые, поверх всех остальных.

– Я готовила ужин накануне.

– Вечером четырнадцатого? По показаниям служанки, миссис Дженкинс, ужин готовила именно она. Вы же, по вашим же словам, сидели с семьей. Вы что, вышли на кухню посреди ужина, чтобы проверить плиту?

Он говорил о системе вентиляции. О том, как рычаг, перекрывающий общую тягу, был найден в чулане на втором этаже, прямо напротив ее комнаты. На рычаге – снова ее отпечатки.

А потом он доставал главный козырь. Протокол обыска. И фотографию.

– Мы нашли это в вашей тумбочке, миссис Грейвз. Внутри книги по искусству. – Он клал на стол снимок: маленькая, кожаная записная книжка. – Ваш дневник.

Элизабет смотрела на фотографию, и сердце ее замирало. Она никогда в жизни не вела дневников. Она боялась, что Джонатан найдет его.

– Это не мой, – тихо сказала она.

– Почерковедческая экспертиза утверждает обратное, – холодно парировал Лиам. – Вот, полюбуйтесь. – Он зачитывал выдержки, и ее бросало в жар. «Я ненавижу их. Всех троих. Иногда думаю, что газ – он тихий и неотвратимый. Он просто усыпит их. И я буду свободна». «Джонатан сегодня снова унижал меня. Хватит. Просто хватит. Я больше не могу». «Они все думают, что я кукла. Но у куклы может быть свое оружие».

– Это не я писала! – голос ее сорвался, в нем зазвенела истерика. Она смотрела на Томаса, умоляя о помощи. – Я клянусь!

– Детектив, – спокойно, но твердо вмешался Томас. – Моя пациентка отрицает авторство. В состоянии сильнейшего психологического давления почерк мог быть подделан, либо она могла делать эти записи в состоянии диссоциации, не осознавая этого. Мы уже обсуждали этот феномен.

– Конечно, доктор, – Лиам откинулся на стуле, сложив руки на груди. – Всегда удобно списывать на «диссоциацию» или «провалы в памяти». Но факты, как говорится, вещь упрямая. Три человека мертвы. Выжила только одна. И все улики, все мотивы указывают именно на нее. Общественность ждет правосудия. Семья ждет правосудия.

После каждого его визита Элизабет возвращалась в свою палату совершенно разбитой. Она чувствовала себя загнанным зверем, вокруг которого медленно, но верно сжимается стальная ловушка. Лиам Грейвз был не просто следователем. Он был мстителем. И его месть была методичной, безжалостной и, что самое страшное, основанной на, казалось бы, неопровержимых доказательствах.

Она ложилась на кровать и смотрела в белый потолок, пытаясь пробиться сквозь барьер в своей памяти. «Что ты сделала? – спрашивала она себя. – Что ты натворила в ту ночь?». Но в ответ была только чернота, лишь изредка прошиваемая смутным, невыносимым чувством ужаса и запахом миндаля, который она теперь ассоциировала с газом.

И только вера Томаса, тот тихий, непоколебимый свет в его глазах, не давала ей окончательно сорваться в пучину безумия. Он был ее единственной надеждой в этом лабиринте из белого кирпича и чужих страданий. Но даже эта надежда с каждым днем становилась все призрачнее под неумолимым напором безжалостного правосудия, олицетворенного холодными глазами Лиама Грейвза.

Часть 3: Хрупкий мост через пропасть

Шли месяцы. За матовым пластиком окна в палате Элизабет зима сменилась хмурой, промозглой весной, а та – прохладным, дождливым летом. Времена года менялись, лишь слегка меняя оттенок серого света, проникавшего в ее камеру. Но внутри нее самой происходила настоящая революция. И центром этого вращающегося мира был Томас Эштон.

Их сеансы перестали быть просто терапией. Они стали ритуалом, священнодействием, ради которого она была готова перенести любые унижения со стороны санитаров и шепотки других пациентов. Дорога в его кабинет по бесконечным коридорам теперь казалась ей дорогой к очищению.

Он начал применять новые методы. Осторожно, с ее согласия, он ввел в их практику гипноз. Элизабет боялась. Боялась той черной дыры, что зияла в ее памяти. Боялась монстра, который мог вырваться оттуда.

– Мы не будем заставлять, – успокаивал он ее. Его кабинет был погружен в полумрак, шторы были задернуты, и только лампа под зеленым абажуром отбрасывала мягкий круг света на ее лицо. – Мы просто попробуем обойти защитные механизмы психики. Я буду с тобой все время. Если станет страшно, мы остановимся.

Она доверяла ему. Это доверие стало самым прочным фундаментом в ее рухнувшей жизни. Она откинулась в кресле, закрыла глаза и слушала его голос – ровный, спокойный, бархатный. Он вел ее вниз по воображаемой лестнице, прося сосредоточиться на дыхании, на тяжести век.

Сначала ничего не происходило. Лишь чувство глубокого расслабления. Потом, в один из сеансов, к ней вернулись ощущения. Не образы, а именно ощущения.

– Холод, – прошептала она, ее голос прозвучал отчужденно, со стороны. – Я чувствую холод. Пол под босыми ногами. Деревянный, шершавый.

– Ты в доме? – мягко спросил Томас.

– Да… Ночью. Я иду по коридору. Очень тихо. Я… я боюсь скрипа половиц.

Она замолчала, ее лицо исказилось гримасой страха.

– Запах… – выдохнула она. – Слабый… миндаля… нет, газа. Он идет откуда-то снизу.

– Что ты чувствуешь?

– Пустоту. Как будто я не внутри себя. Как будто я смотрю на все со стороны. Руки… мои руки что-то делают, но я не управляю ими.

Потом ее затрясло. Слезы потекли по ее щекам.

– Страшно! Мне так страшно! Я не хочу! Я не хочу этого!

– Что ты не хочешь, Элизабет? – его голос был якорем в шторме ее эмоций.

– Не знаю! Не знаю! Но я должна… должна это сделать… иначе… иначе он…

Она резко открыла глаза, выйдя из транса. Она тяжело дышала, сердце колотилось как сумасшедшее.

– Иначе он что, Элизабет? – тихо спросил Томас, наклоняясь к ней.

– Он… он сделает что-то с моими родителями, – выдохнула она, и это знание, наконец, вырвалось наружу, четкое и ясное. – Он угрожал им. В ту ночь… перед ужином? Нет, раньше… Я не помню. Но я знала, что он не шутит.

Это был прорыв. Не оправдание, но объяснение того невыносимого давления, под которым она находилась. Томас не сказал «я же говорил». Он просто смотрел на нее с глубоким, серьезным пониманием.

– Это не воспоминание о преступлении, Элизабет, – сказал он. – Это воспоминание о мотиве. О причине твоего ужасающего отчаяния. Ты была в ситуации, когда любой твой шаг вел к катастрофе.

После сеансов гипноза они подолгу говорили. Он приносил ей чай – настоящий, не больничный порошковый суррогат, – и печенье, которое ему привозила из Лондона его сестра. Это были маленькие знаки внимания, нарушавшие все правила, но именно они делали ее чувствующей себя человеком.

Он начал открываться ей, стирая грань между врачом и… кем-то другим. Он рассказывал о своем детстве в Эдинбурге, в строгом викторианском доме, полном медицинских книг и неписаных правил.

– Мой отец был блестящим хирургом. Он считал психиатрию «болтовней для неудачников». Он хотел, чтобы я продолжил его дело. – Томас смотрел в окно, его лицо было задумчивым. – Но меня всегда манили не тела, а души. То, как боль может исказить самую чистую личность. Как память может стать тюрьмой.

Он рассказал ей о своей матери, тихой, замкнутой женщине, которая, как он понял уже будучи взрослым, страдала от тяжелой депрессии. Никто в семье не признавал этого. Ее называли «меланхоличной» и «слабой».

– Я видел, как она угасала, – его голос стал тише. – И видел, как отец игнорировал ее страдания, считая их недостатком характера. Я поклялся себе, что никогда не буду так слеп. Что буду слушать. Слышать. Даже самый тихий крик.

Элизабет слушала, затаив дыхание. Его исповедь была ответным даром на ее доверие. Она понимала, что он видит в ней не только пациента, а родственную душу, еще одну жертву невидимой войны, которую общество предпочитает не замечать.

Их разговоры выходили далеко за рамки терапии. Они говорили о книгах. Он удивился, узнав, что она читала Камю, Сартра.

– «Посторонний», – сказала она как-то раз, глядя на дождь за его окном. – Мерсо… его осудили не за убийство, а за то, что он не плакал на похоронах матери. Меня осудят не за то, что я сделала, а за то, что я – Элизабет Грейвз, не та, кем я должна была быть. За то, что я не вписалась в их мир.

– Ты находишь параллели? – спросил он, наблюдая за ней.

– Я нахожу несправедливость, – горько ответила она. – И всеобщее желание найти виноватого, не вникая в суть.

Он принес ей томик Вирджинии Вулф. «Своя комната». Она читала ее в своей палате, и слова о необходимости для женщины «денег и своей комнаты» отзывались в ней жгучей, ироничной болью. У нее не было ни того, ни другого. Ее комната была камерой.

Постепенно менялась и ее жизнь за стенами его кабинета. Она начала замечать других пациентов не просто как фон, а как личности. Была миссис Плам, бывшая библиотекарша, которая разговаривала с книжными полками, считая их своими бывшими читателями. И Артур, бывший учитель математики, который выводил на стене сложные формулы, пытаясь вычислить «уравнение счастья». Эти потерянные души стали частью ее странной, искаженной реальности. Она научилась кивать миссис Плам в ответ на ее тихие беседы с «Толстым романом XIX века» и подавать Артуру карандаш, когда он его ронял. В этой маленькой жестокой вселенной возникли свои странные формы вежливости и сострадания.

Даже медсестра Хиггинс, казавшаяся сделанной из гранита, однажды проявила неожиданную червоточинку человечности. Элизабет, возвращаясь с прогулки, застала ее в слезах в подсобке. Хиггинс быстро вытерла лицо, но Элизабет увидела на столе фотографию молодого солдата.

– Мой сын, – коротко бросила Хиггинс, заметив ее взгляд. – Афганистан. – Больше ни слова. Но с того дня ее взгляд на Элизабет потерял часть ледяной презрительности, сменившись на усталое понимание общего горя.

Но самой значительной переменой стало ее внутреннее состояние. Приступы паники стали реже. Она начала снова видеть краски. Серый свет за окном иногда казался ей не просто серым, а состоящим из миллиона оттенков – жемчужного, стального, серебристого. Она украдкой начала делать наброски на клочках бумаги, которые ей тайком передавала одна из санитарок, молодая девушка по имени Сара, которая, в отличие от других, смотрела на Элизабет не с осуждением, а с любопытством. Элизабет рисовала лицо Томаса. Вид из его окна. Свои руки. Это было попыткой вернуть себе право творить, право оставлять след.

Однажды вечером, когда они засиделись за обсуждением стихов Сильвии Плат, он неожиданно сказал:

– Знаешь, когда я вхожу в это здание каждое утро, я чувствую тяжесть. Как будто надеваю доспехи, чтобы сражаться с этой системой, с предрассудками, с безразличием. Но когда я открываю дверь этого кабинета и вижу тебя… тяжесть уходит. Ты стала для меня не просто пациенткой. Ты давно уже ею не являешься.

В кабинете повисла звенящая тишина. Элизабет чувствовала, как кровь приливает к ее щекам. Она боялась пошевелиться, боялась спугнуть этот момент.

– Ты стала моим тихим причалом в этом безумном месте, – добавил он, не отводя взгляда. – Моим самым сложным и самым важным случаем. И… чем-то гораздо большим.

Они не перешли грань. Не было объятий, не было поцелуев. Но что-то между ними сломалось и перестроилось заново, на более глубоком, более опасном уровне. Теперь каждый их взгляд, каждое случайное прикосновение, когда он передавал ей книгу, было наполнено невысказанным, напряженным чувством.

Это была любовь, рожденная в аду взаимного сострадания и общей тайны. Она была их спасением и их потенциальной погибелью. Элизабет понимала это. Его карьера, его репутация – все могло рухнуть, если бы их связь стала известна. Но остановиться они уже не могли. Он был единственным, кто видел в ней человека. А она – единственной, кто видел в нем не просто врача, а Томаса, одинокого, уставшего идеалиста, нашедшего в ней родственный огонек.

Именно эта связь дала ей силы, когда Лиам Грейвз нанес свой следующий удар. Он появился снова, но на этот раз не для допроса. Он пришел с визитом вежливости к доктору Ренфрю, и по лечебнице поползли слухи. Говорили, что он привез какие-то новые документы. Что дело набирает обороты. Что «та самая Грейвз» скоро покинет стены Святой Марии, чтобы предстать перед настоящим судом.

Элизабет чувствовала, как сгущается туча. Но теперь у нее была не просто воля к выживанию. У нее была воля к борьбе. Ради него. Ради той хрупкой, незаконной надежды, что они вместе сумели вырастить в этой каменной пустыне. Она еще не знала, что ее ждет, но впервые за долгое время мысль о будущем не вызывала у нее парализующего ужаса. Было страшно, но в этом страхе присутствовала и тень чего-то, что можно было бы назвать жизнью.

Часть 4: Крах

Он появился неожиданно, в сопровождении того же сухого прокурора и на этот раз – с начальником лечебницы, доктором Ренфрю. Встреча опять происходила в кабинете Ренфрю – просторном, холодном, обставленном дорогой, но безликой мебелью. Томас был уже там, его позвали заранее. Его лицо было каменной маской, но Элизабет, научившаяся читать малейшие его эмоции, видела в его глазах тревогу.

– Доктор Эштон, – начал Лиам, едва кивнув в ее сторону. – Мы провели независимую судебно-психиатрическую экспертизу на основании наших материалов и ваших… прогрессирующих отчетов.

Он сделал паузу, наслаждаясь моментом.

– Заключение экспертов однозначно: состояние миссис Грейвз более не соответствует критериям невменяемости, требующим содержания в специализированном медицинском учреждении такого типа.

– Что вы имеете в виду? – голос Томаса был ледяным.

– Я имею в виду, что она вменяема и должна предстать перед судом, как и любой другой обвиняемый в тройном убийстве, – четко выговорил Лиам. – Ее место – не в этой… комфортабельной клинике, а в следственном изоляторе, в ожидании суда.

Элизабет почувствовала, как пол уходит из-под ног. Тюрьма. Настоящая тюрьма. С камерами, решетками, уголовницами. Ее руки задрожали.

– Это абсурд! – Томас встал, его спокойствие испарилось. – Ее память фрагментарна! Ее психика все еще нестабильна! Она только начала делать успехи!

– Успехи? – переспросил Лиам с ядовитой вежливостью. – Или она просто научилась искусно манипулировать своим лечащим врачом? – Его взгляд скользнул с Томаса на Элизабет и обратно, и в нем читалось откровенное презрение. – Ваши отчеты, доктор, становятся все более… сентиментальными. Вы все чаще пишете о ее «хрупкости», «чувственности», «незаурядном интеллекте». Это профессиональная оценка или нечто большее?

Томас побледнел. Доктор Ренфрю, сидевший за своим столом, тяжело вздохнул.

– Томас, я вынужден согласиться с детективом. Существуют процедуры. Улики против миссис Грейвз чрезвычайно весомы. Мы не можем бесконечно удерживать ее здесь, особенно учитывая… характер ваших с ней отношений.

– Каких отношений? – резко спросил Томас. – Я ее врач!

– Именно так оно и должно быть, – холодно парировал Ренфрю. – Но ваша субъективная вовлеченность ставит под сомнение объективность вашей оценки. Суд назначен на конец следующего месяца. Ходатайство о переводе удовлетворено. Завтра утром за миссис Грейвз приедут.

Это прозвучало как смертный приговор. Элизабет смотрела на Томаса, и в его глазах она увидела то же отчаяние, что бушевало в ней самой. Он проиграл. Его авторитет, его наука, его зарождающиеся чувства – все было разбито в прах безжалостной машиной правосудия.

– Завтра? – выдохнула Элизабет. Мир поплыл перед глазами. Она увидела тюремные решетки, камеру-одиночку, бесконечные коридоры, полные чужих, озлобленных лиц. Пожизненное заключение. Это был конец. Конец всему.

– Завтра, в десять утра, – подтвердил Лиам, и в его голосе прозвучала неподдельная, жестокая радость. Он добился своего. – Все формальности будут соблюдены. Рекомендую вам ничего не предпринимать. Попытка сопротивления только усугубит ваше положение.

Он с Торнтоном развернулись и вышли. Ренфрю, бросив на Томаса взгляд, полный разочарования, вышел следом, оставив их одних.

Элизабет стояла, не в силах пошевелиться, глядя в пустоту. Она слышала, как Томас подошел к ней.

На страницу:
6 из 8