bannerbanner
Притчи о любви и смерти
Притчи о любви и смерти

Полная версия

Притчи о любви и смерти

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

«Здесь, соблюдая свой обет

Дарую просвещение сброду.

Лишь осознав, что тебя нет

Поймут, души моей природу.

Своим карающим мечем

Разрушу я твои оковы.

Вскрыв клетку золотым ключом

Сорву я тайные покровы.»

Он перечитывал его шепотом. Его лицо оставалось невозмутимым. Не было ни раскаяния, ни триумфа. Было только удовлетворение ремесленника, идеально выполнившего свою работу. Он был Творцом. Он освободил их. А сам остался в тишине своей совершенной, вечной клетки, единственным стражем и единственным пленником своего музея ужасной красоты.

А в далеком Дублине новый детектив, молодой и полный рвения, иногда листал старые папки, и его взгляд задерживался на фотографии Кирана Дойла. И ему казалось, что в глазах старого сержанта таится какая-то бездонная, невысказанная тайна. Но это было уже никому не интересно. Легенда умерла, а город, как всегда, жил дальше.

На самом краю моста

Пролог

Холод был иным здесь, на мосту. Не стерильным холодом клиники с ее вымытыми до блеска полами и запахом антисептика, а древним, пронизывающим холодом камня, металла и пустоты. Он впивался в босые ступни Элизабет, прижигая кожу, напоминая о том, что она все еще жива, все еще может чувствовать. Это было и мучительно, и приятно. Последнее реальное ощущение.

Она стояла на краю, и чугунная кружевная ограда моста упиралась ей в спину чуть ниже лопаток. Не защита, а последний толчок. Один палец ноги, маленький и побелевший, уже съехал с карниза, качаясь в такт ветру, держа все ее хрупкое равновесие на грани срыва.

Внизу, в молочной предрассветной мгле, терялось дно ущелья. Она смотрела туда, пока глаза не начинали слезиться от напряжения. С края ее пятки откололся кусочек замерзшей грязи. Она неотрывно следила за ним, пока он не исчез, не долетев, растворившись в серой бесконечности. Ни щелчка, ни звука. Только тишина. Та самая тишина, которую она так отчаянно искала.

«Как высоко, – подумала она с странным, клиническим спокойствием, будто наблюдала со стороны. – Интересно, будет ли мне больно? Больно ли вообще тому, что уже разбито?»

На ней была лишь тонкая сорочка – та самая, в которой она бежала из своей палаты, казалось, целую вечность назад. Белая хлопковая ткань, некогда мягкая, теперь была жесткой от высохшей грязи, протерта в нескольких местах о ветки и камни во время ее безумного побега через поля. Ткань смерзлась на ней, слипшись с кожей, и отчаянно трепетала на пронизывающем ветру, вырисовывая каждый изгиб ее тела.

А тело… оно было до смешного, до боли прекрасным даже сейчас, в этом неподобающем виде. Холод заставил кожу на ее руках и ногах покрыться мурашками, отчего она казалась сделанной из самого тонкого, испачканного землей мрамора. Сорочка, промокшая от ночной влаги, облегала высокую, упругую грудь, вырисовывала тонкую талию и плавный изгиб бедер. Грязь на щеке, спутанные темные волосы, разметанные ветром, и абсолютная, животная незащищенность делали ее одновременно жалкой и невероятно желанной. В ней была дикая, первобытная красота загнанной ланки – хрупкой, но полной скрытой силы, готовой в любой момент сорваться в пропасть или броситься в бой. Дрожь, пробегавшая по ее телу, была видна невооруженным глазом – мелкая, частная, от которой сотрясались ее плечи и сцепленные пальцы. Но в этой дрожи была не только слабость, а какая-то заряженная, почти электрическая энергия обреченности, которая делала ее образ болезненно-сексуальным.

Она закрыла глаза, и перед ними поплыли образы не птиц, не свободы, а других картин. Вспышки. Белые стены. Решетки на окнах, не такие ажурные, как эти. Лица. Лицо детектива, того самого, с холодными глазами и фамилией, которая была ей ножом в сердце. Он был похож на него. Тот же подбородок, тот же прищур. Он приходил снова и снова, и его вопросы были иглами, вонзающимися в воспаленную ткань ее памяти.

Газ. Ты чувствовала запах газа, Элизабет?

Ты помнишь, как повернула ручку плиты?

Двое стариков. Они ничего тебе не сделали. Почему?

Она не помнила. Вернее, помнила обрывки, туманные, как этот рассвет. Чувство ужасающей легкости, будто внутри нее образовалась пустота, которую нужно было чем-то заполнить. Чем-то ярким и окончательным. А потом – тишина. И только потом – визг сирен, чужие руки, укол, погружающий во тьму.

И Томас. Его голос, который пробивался сквозь этот туман первым. «Меня зовут доктор Эштон. Я здесь, чтобы помочь вам». Он был островком в океане ее безумия. Два года. Семьсот тридцать дней, когда его кабинет был единственным местом, где она могла не быть убийцей, а просто Элизабет. Где они говорили о книгах, о музыке, о том, какой она видела свободу. Он собирал ее по кусочкам, как реставратор хрупкую фарфоровую куклу.

А сегодня стены ее иллюзорной крепости рухнули. Приехали они. В форме. Лица у них были жесткие, законные. Детектив-кузен стоял позади них, и на его губах играла тонкая улыбка торжества. Лечебница больше не была убежищем. Персонал, который всегда смотрел на нее с опаской, теперь отводил глаза. Она была чужой, прокаженной, той, кого нужно было сдать.

И она сбежала. Инстинктивно, отчаянно, как загнанный зверь. Прочь от белых коридоров, прочь от чужих взглядов, прочь от правосудия, которое было всего лишь местью. Она бежала босиком по колкому гравию, по холодному асфальту, пока не выбежала на этот мост. Мост в никуда.


Но чтобы понять, как она оказалась здесь, на этом краю, нужно вернуться назад. На два года назад. К тому дню, когда она впервые услышала его имя. Доктор Томас Эштон.

Часть 1: Белые стены и ужасы прошлого

Шум был первым, что вернулось. Не резкий, а глухой, нарастающий гул, словно прибой в раковине, приложенной к уху. В этот гул вплетались металлические лязганья, сипение тормозов и далекие, бессмысленные крики. Потом запах. Резкий, химический, перебивающий все остальные – антисептик. Он въелся в самые волокна ее сознания, стал фоном, воздухом нового, урезанного существования.

Элизабет не открывала глаза. Она инстинктивно понимала, что открывать их не стоит. Здесь, в темноте за веками, было безопаснее. Там, снаружи, ждала боль. Не физическая – тело было тяжелым, ватным, отстраненным, будто накачанным лекарствами. Другого рода боль. Боль памяти, которая еще не оформилась в четкие картины, но уже билась в висках тревожным, назойливым эхом, обрывками фраз, вспышками чужих лиц.

Она попыталась пройтись внутрь себя, найти точку отсчета, последний ясный островок до того, как все поглотил туман. И он нашелся.

Акварель.

Она стояла перед мольбертом в своей маленькой комнатке в общежитии. За окном шел дождь, заливая серым светом ее этюд – попытку поймать игру света на мокрой мостовой. Палитра в ее руке была единственным ярким пятном в комнате, взрывом ультрамарина, охры, кадмия красного. Она чувствовала запах краски, терпентина, влажной штукатурки. Это был запах свободы. Два года в Лондоне, учеба на дизайнера, подрабатывая официанткой в кафе, – это были самые счастливые годы ее жизни. Она была никем. И поэтому была всем. Просто Элизабет.

Потом образ сменился.

Звонок телефона. Голос матери, взволнованный, счастливый: «Лизи, дорогая! Ты не поверишь! Миссис Грейвз! Та самая! Приглашает нас на свой благотворительный вечер! Это же честь! Нужно срочно найти тебе платье!».

Элизабет сжалась под тонким больничным одеялом. Она не хотела того вечера. Не хотела надевать неудобное вечернее платье, купленное на последние деньги, и чувствовать себя Золушкой, которую вот-вот разоблачат. Но ее родители, Артур и Маргарет, смотрели на нее с такой надеждой, таким трепетом. Вся их жизнь, жизнь скромного бухгалтера и учительницы музыки, была посвящена тому, чтобы дать дочери «шанс». И этот шанс, по их мнению, заключался в удачном замужестве.

И он появился. Джонатан Грейвз. Высокий, уверенный в себе, с обаятельной улыбкой, которая не добиралась до его холодных голубых глаз. Он увидел ее в центре зала, прошел сквозь толпу, не сводя с нее взгляда, как охотник, выследивший дичь.

– Вы затмили всех здесь присутствующих, – сказал он, взяв ее руку и поднося к губам. Его прикосновение было влажным, собственническим. – Я просто должен знать, кто вы.

С того вечера началась осада. Роскошные букеты, которые не помещались в их маленькой квартирке. Билеты в оперу, на премьеры, о которых она только читала. Внимание Джонатана было оглушительным, настойчивым, не оставляющим пространства для отказа. Ее родители были в восторге. «Он из такой семьи, Лизи! У него блестящее будущее! Он явно от тебя без ума!».

А что же хотела она? Она пыталась говорить с матерью.

– Мам, он… он меня пугает. Он не слушает, что я говорю. Он как будто покупает меня.

– Не говори глупостей, дорогая! – отмахивалась Маргарет. – Он просто уверенный в себе мужчина. Тебе повезло!

Отец был более сдержан, но и он видел в Джонатане гарантию безбедной жизни для дочери, которую сам он не мог ей обеспечить

Давление было слишком сильным. Ей было двадцать два года, она была молодой, неопытной и приученной слушаться родителей. И в какой-то момент она сама начала верить в эту сказку. Может, она была неблагодарной? Может, это и есть та самая большая любовь, о которой пишут в романах, просто она проявляется так властно?

Они поженились через полгода после знакомства. Пышная свадьба, о которой писала светская хроника. Она стояла в белом платье от кутюр и чувствовала себя манекеном. Улыбка застыла на ее лице, а внутри росла ледяная пустота. В первую же брачную ночь в роскошном отеле Джонатан, выпивший лишнего, схватил ее за подбородок и прошептал: «Наконец-то ты вся моя. Только моя. Навсегда».

Вердикт памяти был безжалостным. Это был не старт сказки. Это было начало тюремного срока.

Воспоминания, острые, как осколки стекла, пронзили ватную пелену лекарств.

Она задержалась в художественной студии на дополнительные курсы. Вернулась домой на час позже. Джонатан ждал ее в гостиной, в темноте.

– Где ты была? – его голос был тихим, опасным.

– На занятии, Джон. Я же говорила.

– С кем? С этим… как его… преподавателем? Тимом? – он встал и подошел к ней. От него пахло виски.

– Не будь смешным. Я была одна.

– Не ври мне! – он внезапно крикнул и с силой швырнул на пол ее папку с эскизами. Бумаги разлетелись по всему полу. – Я звонил в студию! Тебя там не было!

Она пыталась объяснить, что они перешли в другой зал, но он не слушал. Его подозрения были параноидальными, нелогичными. Он ревновал ее к коллегам, к друзьям, к случайным прохожим, которые бросали на нее взгляд. В ту ночь он впервые схватил ее за руку так сильно, что наутро остались синяки.

В другой раз.

Они ужинали с его родителями, Чарльзом и Элеонорой Грейвз, в их громоздком, холодном особняке. Чарльз, важный и надменный, рассуждал о политике. Элеонора, с идеальной прической и безупречными манерами, оценивающе разглядывала Элизабет.

– Дорогая, это платье… – начала она, – немного слишком яркое для семейного ужина, не находишь? Наш статус обязывает к сдержанности.

Джонатан под столом сжал ее колено, давая понять, что нужно молчать и соглашаться. Позже, дома, он сказал: «Мать права. Ты должна одеваться соответственно. Завтра мы купим тебе новый гардероб». И купил. Без ее участия. Он выбирал ей платья, костюмы, нижнее белье. Все дорогое, безвкусное и безликое. Ее собственная одежда исчезла.

Финансовая зависимость стала абсолютной. Сразу после свадьбы Джонатан «предложил» ей оставить работу.

– Жена Джонатана Грейвза не может работать официанткой, – заявил он, как будто это было аксиомой. – Это бьет по моей репутации.

Он выдавал ей деньги на «мелкие расходы», требуя отчета за каждую потраченную фунту. У нее не было своей банковской карты, своих сбережений. Она была полностью от него зависима, как домашнее животное.

Скандалы становились все чаще и яростнее. Поводом могло стать все что угодно: неправильный взгляд, опоздание на пять минут, нежелание заниматься сексом. Он не бил ее по лицу – нет, он был слишком для этого умен. Синяки оставались на руках, на бедрах, под одеждой. Он ломал ее вещи. Однажды, в припадке ярости, он разорвал в клочья ее старый альбом с зарисовками, последнее, что связывало ее с прежней жизнью.

– Ты теперь моя жена! Забудь о своем прошлом! Ты должна думать только обо мне! – орал он, а потом, когда она плакала, опустошенная, приходил с извинениями, с дорогими подарками, клялся в любви. Цикл «насилие – раскаяние – подарки» повторялся снова и снова, выматывая ее, заставляя сомневаться в собственном здравомыслии. Может, она и вправду сама провоцировала его? Может, она была плохой женой?

Она пыталась говорить с родителями. Звонила матери, плача.

– Мама, он ужасен. Он меня контролирует, он кричит на меня…

– Лизи, дорогая, все молодые пары ссорятся, – слышала она в ответ. – Ты должна быть мудрее. Уступи ему. Он же обеспечивает тебя, дает тебе все. Подумай о его положении! Не выноси сор из избы.

«Не выноси сор из избы». Это была их мантра. Главное – сохранить видимость благополучия. Их дочь замужем за богатым и влиятельным человеком – что еще может быть важнее ее сиюминутных капризов?

Нервные срывы стали ее новой реальностью. Она начала задыхаться в его присутствии. У нее случались панические атаки в людных местах, куда он ее таскал, чтобы «представить» своим друзьям. Она плакала по ночам, тихо, чтобы он не услышал. Она похудела, глаза ввалились, в них появилась та самая пустота, которую позже Томас Эштон будет пытаться заполнить.

Единственным утешением были редкие, украдкой сделанные зарисовки. На клочках бумаги, которые она потом прятала. Она рисовала птиц в клетках. Рыбок в аквариумах. Бабочек, пришпиленных булавкой. Себя.

И тогда, в отчаянии, она решилась на отчаянный шаг. Она тайком встретилась со своим бывшим преподавателем, Тимом, единственным человеком, который, как ей казалось, мог ее понять. Она умоляла его помочь ей найти работу, снять комнату, сбежать. Тим, человек мягкий и нерешительный, испугался. «Элизабет, я бы с радостью, но… твой муж… у него связи. Он уничтожит и меня, и тебя. Я не могу».

Джонатан узнал о встрече. Как – она, так и не поняла. Возможно, он нанял за ней слежку. Той ночью случился самый страшный скандал.

– Шлюха! – он кричал, хватая ее и тряся так, что зубы стучали. – Ты встречалась с ним! Ты смела предать меня!

– Я просто просила о помощи! – рыдала она. – Я не могу больше так жить!

– Ты будешь жить так, как я скажу! До конца своих дней! Ты принадлежишь мне! – он швырнул ее на кровать. – И, если ты еще раз посмеешь посмотреть на другого мужчину, я уничтожу твоих родителей. Уверяю тебя, твой отец больше не получит ни одной работы в этом городе. А мать… у нее и так слабое сердце, не так ли?

Это была последняя капля. Угроза родителям, которых она, несмотря ни на что, любила, сломила ее. Она перестала сопротивляться. Она стала тем, чего он хотел: красивой, молчаливой, послушной куклой. Она выключала себя, уходя глубоко внутрь, в тот самый внутренний мир, где жили ее птицы и акварельные краски. Наружная оболочка выполняла свои функции: улыбалась на приемах, поддерживала бессмысленные разговоры, раздевалась по ночам. Внутри же она была мертва.

И вот, последнее ясное воспоминание перед провалом. Тот самый ужин. Длинный, полированный стол, уставленный хрусталем и серебром. Свечи. Они отбрасывали дрожащие тени на надменное лицо Чарльза. Он говорил что-то о необходимости «укреплять семейные узы» и «не допускать в свой круг посторонних». Его взгляд скользнул по Элизабет. Элеонора сидела с идеально прямой спиной, ее тонкие губы были поджаты. Джонатан, сидящий рядом, налил ей еще вина. Его рука легла на ее руку, влажная и тяжелая. Он сжал ее пальцы, слишком сильно, предупреждая: «Не спорь с отцом, Элизабет. Улыбайся и кивай».

Она чувствовала, как знакомый металлический привкус страха подступает к горлу. Голова начала раскалываться от боли, сжимая виски стальными тисками. Мир поплыл. Она извинилась и поднялась в свою комнату – нет, их комнату. Комнату, которую она делила с человеком, ставшим для нее тюремщиком. Она рухнула на кровать, и комната закружилась. А потом… запах. Терпкий, сладковатый, знакомый. Газ. Паника, сдавленное горло, темнота.

И все.

Больше ничего. Только черная дыра, на краю которой теперь стояла ее душа, готовая к прыжку в небытие, которое казалось куда более милосердным, чем та жизнь, которую она оставила за спиной.

Элизабет открыла глаза. Белый потолок. Белые стены. Стерильный, бездушный свет. Она лежала на узкой кровати, прикрученной к полу. На ней было простое хлопковое платье без застежек. Окно в комнате было, но оно находилось высоко, под самым потолком, и вместо стекла в нем была матовая, небьющаяся пластиковая панель, пропускающая лишь размытый серый свет.

Дверь открылась беззвучно. Вошла женщина в белом халате. Крепкая, с невозмутимым лицом и руками, которые выглядели сильными.

– Доброе утро, – сказала она голосом, лишенным всяких интонаций. – Меня зовут медсестра Хиггинс. Как вы себя чувствуете?

Элизабет попыталась ответить, но из горла вырвался лишь хрип. Она сглотнула, ощущая, как язык прилипает к небу.

– Где я? – прошептала она.

– В лечебнице Святой Марии, – ответила Хиггинс, проверяя какие-то показания на приборе у кровати. – Вы находитесь под наблюдением.

– Лечебница? – Элизабет попыталась приподняться на локтях, но мир закружился. – Почему? Что случилось?

Взгляд медсестры на мгновение задержался на ней, в нем мелькнуло что-то тяжелое, почти осуждающее, но тут же погасло.

– Вам следует отдохнуть. Доктор скоро придет.

Она вышла, и дверь снова закрылась с тихим, но окончательным щелчком. Элизабет услышала звук поворачивающегося ключа.

Сердце упало. Лечебница. Для душевнобольных. Почему? Она снова начала лихорадочно копаться в памяти. Ужин… головная боль… газ… И все. Провал. Но теперь, после этого болезненного путешествия в прошлое, провал казался еще страшнее. Что она сделала в той черной дыре? Что совершило ее отчаявшееся, затравленное «я»?

Прошло несколько часов, а может, дней – время здесь текло по-иному, растягиваясь и сжимаясь. Дверь снова открылась. На этот раз вошел он.

Он был моложе, чем она ожидала. Лет тридцати пяти, с темными, чуть вьющимися волосами, которые он небрежно откинул со лба. На нем был не белый халат, а темно-синий пиджак и брюки. Он нес тонкую папку. Но главное – его глаза. Карие, внимательные, они смотрели на нее не как на экспонат или проблему, а как на человека. В них не было ни жалости, ни страха, ни осуждения. Только спокойная, сосредоточенная ясность.

– Миссис Грейвз, – сказал он, и его голос был низким, бархатным. Он подошел и сел на единственный стул в комнате, отодвинув его на почтительное расстояние, чтобы не вторгаться в ее пространство. – Меня зовут доктор Томас Эштон. Я ваш лечащий психиатр.

Элизабет сжалась. «Грейвз». Фамилия, которая стала для нее проклятием. Фамилия Джонатана, Чарльза, Элеоноры.

– Почему я здесь? – спросила она, и ее голос снова дрогнул. – Что я сделала?

Томас Эштон внимательно посмотрел на нее. Он не спешил с ответом.

– Что вы помните, Элизабет? Можно я буду называть вас Элизабет?

Она кивнула, не в силах вымолвить слово.

– Что вы помните о последнем вечере? О том, что произошло в доме Грейвз?

Она рассказала. Сбивчиво, обрывочно. Но на этот раз ее рассказ был насыщен деталями того, что привело ее к тому ужину. Она говорила о контроле, о ревности, о финансовой зависимости, о страхе. Она не оправдывалась, она просто констатировала факты своей личной катастрофы. Она не упомянула о последней угрозе в адрес родителей – это было слишком больно.

Он слушал, не перебивая, его взгляд был прикован к ее лицу. Когда она закончила, в комнате повисла тишина, теперь наполненная не просто недосказанностью, а тяжелым, гнетущим знанием о том аде, из которого она пришла.

– Элизабет, – сказал он наконец, и его голос был очень мягким. – В ту ночь в доме Грейвз произошел взрыв бытового газа. Система вентиляции была намеренно перекрыта. Кран на плите на кухне был открыт.

Он сделал паузу, дав ей осознать сказанное.

– Ваш муж, Джонатан, его родители, Чарльз и Элеонора… они не выжили.

Мир сузился до точки. Звук стих, свет померк. Она слышала только бой своего сердца, гулкий и одинокий, в этой белой, стерильной комнате. Слова доктора Эштона не были новостью – они были подтверждением самого страшного кошмара.

– Нет, – прошептала она. – Нет… это невозможно.

– Следствие полагает, что это было умышленное отравление газом с последующим взрывом, – продолжал Томас, его слова падали, как камни, на руины ее прежней жизни. – Вы были найдены без сознания в своей комнате на втором этаже. Дверь была заперта изнутри. Вы единственная, кто выжил.

Она смотрела на него, не в силах понять. В ее сознании боролись два факта: ужасная, но понятная ненависть к семье Грейвз и полное, тотальное отсутствие памяти о самом акте мести.

– Но… я не… я не могла… – она замолкла. А могла? В тот момент абсолютного отчаяния, под гнетом лет унижений, когда угроза нависла над ее родителями…, могла ли та затравленная, загнанная в угол женщина, которой она была, нажать на этот кран? Выключить вентиляцию? И затем… лечь в кровать и ждать конца?

– Полиция считает иначе, – сказал он. – Улик против вас достаточно. Мотив… ваши сложные отношения с семьей… были хорошо известны. Вас признали невменяемой на момент совершения преступления и направили сюда, в Святую Марию, на принудительное лечение и оценку вашего психического состояния.

Элизабет откинулась на подушки, чувствуя, как комната плывет. Убийца. Она убийца. Она убила трех человек. Пусть они были тиранами, пусть ее брак был адом, но… убить? Совершить такое холодное, расчетливое действие? Это не было вспышкой гнева. Это было спланированное уничтожение.

– Я не помню, – выдохнула она, и в ее голосе зазвенела настоящая, неподдельная истерика. – Я ничего не помню! Клянусь! Я помню только… как мне было страшно. Как я хотела сбежать. Но я бы не… я не смогла бы…

Томас Эштон внимательно смотрел на нее. В его глазах не было ни веры, ни неверия. Был лишь интерес ученого и, возможно, искра человеческого участия, разожженная тем мрачным рассказом, который она только что обрушила на него.

– Этого часто бывает достаточно, – сказал он тихо. – Психика защищается, стирая самые травмирующие воспоминания. Или… – он сделал едва заметную паузу, – или память блокирует то, что ей невыносимо принять. Моя задача – помочь вам. Разобраться в том, что произошло на самом деле. И понять, кто вы на самом деле, Элизабет. Не та, кем вас считают они, а та, кем вы себя ощущаете.

Он встал.

– Сегодня на этом все. Отдыхайте. Мы начнем наши сеансы завтра.

Он ушел, оставив ее наедине с белыми стенами и страшным, невыносимым знанием. Она была монстром. Или жертвой, которую сделали монстром. Она больше не знала, кто она. И единственный человек, который, казалось, был готов помочь ей это выяснить, только что вышел за дверь, оставив ее в гулкой тишине ее новой клетки.

Часть 2: Лабиринт из белого кирпича

Лечебница Святой Марии была не просто зданием; она была живым, дышащим существом, сотканным из страха, медикаментов и приглушенных стонов. Старое викторианское строение из темного кирпича, поросшее вечно-влажным плющом, стояло на отшибе маленького городка Уэстбьюри, как напоминание о том, что цивилизация – понятие хрупкое. Его высокие стрельчатые окна с частыми переплетами были зарешечены не для красоты, а для сокрытия тайн, которые общество предпочитало не видеть.

Внутри пахло вечным компромиссом: едкий хлор сражался со сладковатым запахом тушеной капусты и старых тел, а под этим всем витал неуловимый аромат отчаяния – металлический, как кровь, и терпкий, как несбывшиеся надежды.

Элизабет быстро усвоила ее неписаные законы. Это был микрокосм со своей жесткой иерархией. На вершине – доктор Ренфрю и его администрация. Ниже – врачи, как Томас. Еще ниже – санитары, настоящие короли этого подземного мира, чья власть над пациентами была почти абсолютной. И на самом дне – сами пациенты, среди которых тоже были свои касты.

Она была на дне даже среди них. Она – «Та Самая Грейвз». «Убийца из высшего общества». «Та, что газом пустила под откос всю семью». Шепотки следовали за ней по пятам, цепляясь за грубую ткань ее больничного платья.

– Смотри, это она, – шипела пожилая женщина с птичьим лицом, вечно раскладывающая пасьянс в углу общей гостиной. – Говорят, у нее глаза дьявола. Видела, как она на меня смотрела?

– Дура, она просто сумасшедшая, – бурчал в ответ бывший учитель, твердивший одно и то же стихотворение Теннисона. – Но газ… это уж слишком. Не по-джентльменски.

На страницу:
5 из 8