bannerbanner
Настоящая Мэгги
Настоящая Мэгги

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

«Останься, – неожиданно для себя сказала она. – Останься на премьеру».


Сьюзан удивленно посмотрела на неё.


«После всего, что я…»


«Именно после всего, – перебила Мэгги. – Возможно, это и есть наш единственный шанс. Не начать сначала. А просто… посмотреть правде в глаза. Вместе».

Глава двенадцатая

Премьера «Венецианского эскиза» была главным событием сезона. Не потому, что это был самый дорогой или самый разрекламированный проект, а потому, что все ждали провала. Ждали, когда Мег Райан, королева ромкома, окончательно упадет с трона, попытавшись навязать публике свою «правду».

Мэгги стояла перед зеркалом в своей гардеробной, глядя на отражение. На ней было простое черное платье без украшений. Никаких блесток, никаких улыбок. Только её лицо – сорокалетней женщины с морщинками у глаз и новым, твердым выражением вокруг губ.

Джек вошел, держа за руку Дейзи. Дочь была в пышном платье цвета фуксии – её собственный осознанный выбор.


«Ты красивая, мама, – сказала Дейзи, подходя и обнимая её за ноги. – Как принцесса».


«Не принцесса, – улыбнулась Мэгги, поднимая её на руки. – Просто мама».

Красная дорожка встретила её оглушительным гамом. Вспышки камер, крики репортеров. Но на этот раз Мэгги не чувствовала себя диким зверем в загоне. Она держала за руки своих детей и шла, изредка останавливаясь, но не застывая в привычной позе. Она позволяла себе быть разной – уставшей, задумчивой, улыбающейся Джеку, когда он что-то шептал ей на ухо. Она была живым человеком, а не картинкой.

Перед входом в зал она увидела Сьюзан. Та стояла в стороне, в элегантном темно-синем костюме, и смотрела на неё. Их взгляды встретились. Сьюзан не улыбнулась. Она просто медленно, почти незаметно кивнула. И в этом кивке было больше понимания и уважения, чем во всех прошлых словах.

Зал погас. На экране поползли титры. Мэгги сидела между Джеком и Дейзи, чувствуя, как её ладони стали ледяными и влажными. Она не смотрела на экран. Она смотрела на зрителей, пытаясь уловить их реакцию.

Первые полчаса в зале стояла настороженная тишина. Не было привычного смеха, вздохов умиления. Люди смотрели, втянув головы в плечи, как будто готовясь к удару. А потом началась сцена с письмом. Сцена, где Изабель, получив известие из агентства, не плачет, а замирает, и вся её боль выражается лишь в сжатых кулаках и изгибе губ.

Мэгги услышала, как кто-то впереди тихо всхлипнул. Потом ещё кто-то. Это не были рыдания. Это было сдержанное, глубокое сопереживание. Зрители не плакали над героиней. Они плакали с ней. Они узнавали в её молчаливой стойкости что-то своё.

Когда на экране погас последний кадр – одинокая фигура Анны на балконе, озаренная утренним солнцем, – в зале на секунду воцарилась абсолютная тишина. А потом раздались аплодисменты. Не оглушительные, не восторженные. Медленные, тяжелые, уважительные. Люди вставали с мест не для того, чтобы выразить восторг, а чтобы отдать дань. Дань мужеству быть неидеальным. Дань правде.

Мэгги сидела, не двигаясь, чувствуя, как по её щекам текут слезы. Она не пыталась их смахнуть. Она смотрела на экран, где сейчас должны были пойти финальные титры, и думала не о кассовых сборах, не о рецензиях. Она думала о той девочке из Коннектикута, которая боялась остаться одной. Та девочка сейчас была здесь. И она была не одна. Её окружали её дети. Её жизнь. Её правда.

На выходе из зала к ней подошла пожилая женщина, её глаза были красными от слез.


«Спасибо вам, – прошептала она, сжимая руку Мэгги. – Спасибо. Я… я думала, что я одна такая. А оказалось…»

Мэгги не нашла слов. Она просто обняла незнакомку. В этом объятии было всё: и прощение, и принятие, и надежда.

Поздним вечером, когда суета премьеры осталась позади, они вчетвером – Мэгги, Джек, Дейзи и Сьюзан – сидели на кухне в доме в Беверли-Хиллз и ели мороженое прямо из контейнера. Было шумно, смешно, и Дейзи размазала шоколад по всему столу.

Джек поднял свой смартфон.


«Улыбочку! Для истории!»


Мэгги инстинктивно приготовилась выдать свою знаменитую улыбку. Но вместо этого она просто рассмеялась, глядя на заляпанное мороженным лицо Дейзи. Джек сделал кадр.

Позже, разглядывая фотографию, Мэгги увидела на ней не Мег Райан. Она увидела женщину. Уставшую, несовершенную, но счастливую. По-настоящему.

Она подошла к окну. Где-то там, в ночном городе, её фильм начинал свою самостоятельную жизнь. Кто-то его полюбит, кто-то возненавидит. Но это уже не имело значения. Она сделала то, что должна была сделать. Не для Голливуда. Не для зрителей. Для себя.

И она знала, что её история только начинается. Больше не как актрисы, не как продюсера, а как человека, который наконец-то разрешил себе быть собой. Со всеми трещинами, шрамами и той самой, тихой, ни на что не похожей радостью, которая рождается не по режиссерскому хлопку, а в гробовой тишине, среди обломков тщательно выстроенной жизни. И из этих обломков, как оказалось, можно построить нечто гораздо более прочное. Себя.

Глава тринадцатая

Успех «Венецианского эскиза» был особенным. Его не измеряли привычными кассовыми сборами. Он не взрывал прокат, как блокбастеры, но тихо, неуклонно просачивался в зрительские сердца, становясь предметом долгих, заинтересованных обсуждений. Критики, привыкшие к ярлыкам, разводили руками: это не была комедия, не была мелодрама в чистом виде. Это был честный разговор с женщиной о ней самой. Для Мэгги это было главным достижением – фильм нашел своих, тех, кто, как и она, устал от подделок.

Однажды утром, разбирая почту, она нашла конверт без марки, подброшенный в почтовый ящик. Внутри лежала детская фотография. Девочка лет двух с темными, серьезными глазами и неуловимо знакомым разрезом лица. На обороте – несколько иероглифов и дата, совпадавшая с приблизительным днем рождения Дейзи. Ни имени, ни обратного адреса. Только молчаливый укор и надежда, вложенные в пожелтевший картон.

Мэгги долго сидела с фотографией в руках, чувствуя, как старые страхи шевелятся в глубине души. Страх, что однажды на пороге появится незнакомая женщина и потребует свою дочь назад. Страх, что ее любви, какой бы искренней она ни была, окажется недостаточно. Она смотрела на спящую Дейзи, на ее разметавшиеся по подушке черные волосы, и понимала: ее материнство навсегда будет отмечено этой двойственностью – безграничной любовью и вечной тенью другого прошлого, другой жизни, которую она не могла дать.

Она не стала прятать фотографию. Она вложила ее в старую семейную Библию, ту самую, что когда-то пылилась на полке в доме ее отца. Пусть это тоже станет частью их истории. Правда, какой бы неудобной она ни была, с этого момента была их общим достоянием.

Именно в эти дни к ней поступило предложение, от которого захватило дух. Небольшая, но уважаемая независимая студия предлагала ей снять документальный фильм. Не о себе. О других. О женщинах, которые, как и она, прошли через усыновление. О матерях, чья любовь не была рождена плотью и кровью, но от этого не становилась менее настоящей. Проект назывался «Нерожденные узы».

Это был шанс говорить о том, что ее по-настоящему волновало. Не через призму игрового кино, а прямо, без посредников. Но это означало снова погрузиться в работу, в командировки, в бесконечные монтажные дни. Снова оставить Джека и Дейзи.

Она озвучила свои сомнения за ужином. Джек, уже почти взрослый, с пониманием кивнул.


– Мам, это же твое. Ты же всегда хотела снимать настоящее.


– А вы? – спросила она, глядя на Дейзи, которая сосредоточенно нанизывала макаронину на вилку.


Дейзи подняла на нее глаза.


– Ты вернешься? – просто спросила она.


– Всегда, – с предельной честностью ответила Мэгги.


– Тогда все хорошо, – заключила дочь и вернулась к макаронинам.

В этой детской, безоговорочной вере было больше силы, чем во всех голливудских контрактах. Она поняла, что ее страх снова стать плохой матерью, такой же, как Сьюзан, был эхом старой боли. Ее история была другой. Она не бежала от семьи. Она строила ее, и работа была частью этого строительства.

Съемки документального фильма стали для нее новым откровением. Она разговаривала с женщинами из разных уголков страны, с разными судьбами. Одни усыновляли детей из-за страшного диагноза «бесплодие», другие – из осознанного желания помочь, третьи, как и она, искали в этом акте спасения для себя. Объединяло их одно – все они говорили о любви как о выборе. О ежедневном, трудном, осознанном выборе любить чужого ребенка как своего. И в этих историях не было места голливудской патетике. Были слезы, сомнения, моменты отчаяния и тихие, почти незаметные со стороны победы.

Она снимала их руками, гладящими детские волосы, их усталые, но светящиеся глаза, их молчаливое общение с детьми, для которых они стали целым миром. И в этих кадрах не было ни капли фальши. Это была та самая «немая сцена», о которой она когда-то говорила Айверсону – жизнь, которая происходила за кадром громких слов и красивых жестов.

Одна из героинь, женщина по имени Сара, усыновившая мальчика с синдромом Дауна, сказала ей: «Знаешь, меня часто спрашивают, геройский ли это поступок. Нет. Геройство – это когда ты один раз бросаешься на амбразуру. А материнство, особенно такое… это как тихая осада. День за днем, год за годом. Ты не герой. Ты просто… не сдаешься».

Мэгги выключила камеру и вышла на улицу. Вечерний воздух был холодным и свежим. Она думала о Саре, о себе, о всех этих женщинах. Они не были святыми. Они были просто людьми, которые нашли в себе силы принять чужую боль и сделать ее своей. И в этом, возможно, заключалось главное чудо – не в рождении новой жизни, а в рождении новой любви там, где ее, казалось, не могло быть.

Вернувшись домой, она застала Дейзи за рисованием. На листе был изображен их дом, она, Джек, Дейзи и… еще одна, небольшая фигурка, нарисованная в углу.


– Это кто? – спросила Мэгги, указывая на незнакомку.


– Это та девочка, – серьезно ответила Дейзи. – Та, что на картинке в книге. Она, наверное, грустит. Я ее нарисовала, чтобы ей было не так одиноко.

Мэгги смотрела на рисунок, и сердце ее сжималось от горькой нежности. Ее дочь, сама того не ведая, протягивала мостик через пропасть, разделявшую ее две жизни. Она учила ее милосердию не к абстрактным «ближним», а к конкретной, незнакомой девочке из прошлого, чье существование было частью их настоящего.

В ту ночь она позвонила Сьюзан. Та, поселившаяся в своем домике в Аризоне, казалась более спокойной.


– Мама, – сказала Мэгги, и это слово уже не резало слух. – А ты никогда не жалеешь? О том, что не было… таких мостов? Между нами?


На том конце провода повисла пауза.


– Каждый день, – тихо ответила Сьюзан. – Но я думала, что строить их уже поздно. Что я сожгла все корабли.


– Может, просто нужно было начать с малого? – задумчиво произнесла Мэгги. – С одного кирпичика. С одного честного слова.

Она положила трубку и подошла к окну. Город сиял внизу, как рассыпанное ожерелье. Она думала о мостах. О хрупких, ненадежных, но таких необходимых переходах из одного мира в другой. Из прошлого в настоящее. Из одиночества – в семью. Из лжи – к правде.

Ее документальный фильм был таким мостом. Ее отношения с матерью, медленно, но меняющиеся, – таким мостом. Рисунок Дейзи – таким мостом.

Она не знала, удастся ли ей до конца выстроить то, что она задумала. Но она знала, что будет стараться. Не для показной гармонии, а для той самой, трудной, выстраданной цельности, которая рождается не в идеальной картинке, а среди обломков, трещин и тихих, почти незаметных чудес ежедневного выбора. Выбора любить. Выбора прощать. Выбора оставаться собой.

И в этой тишине, наполненной дыханием ее спящих детей, она наконец-то обрела то, что искала всю жизнь. Не счастье как конечную станцию, а мир с собой. Мир, в котором было место и для ее успехов, и для ее провалов, и для ее светлой, сложной, настоящей любви. И этого было достаточно. Больше, чем достаточно.

Глава четырнадцатая

Документальный фильм «Нерожденные узы» стал для Джека не просто университетским проектом, а инициацией. В свои двадцать лет он стоял за камерой, снимая женщин, чьи истории переплетались с историей его матери, и чувствовал себя не студентом, а летописцем человеческих душ. Мэгги, наблюдая за ним на съёмочной площадке, видела в его сосредоточенном лице не мальчика, а мужчину, нашедшего свой голос.

Он снимал по-новому – не так, как в детстве, когда ловил милые бытовые сценки. Его камера теперь была не участником, а проводником. Он научился слушать тишину между словами, снимать руки, сжимающие детские ладошки, спины, согбенные под тяжестью любви и страха. Однажды он снимал интервью с женщиной, усыновившей троих детей-инвалидов. Она говорила спокойно, почти монотонно, о бессонных ночах, о бесконечных походах по врачам. А Джек в это время крупным планом снимал её руки – иссеченные морщинами, с облупившимся лаком, сжимающие и разжимающие край фартука. Когда она невзначай сказала: «Иногда мне кажется, я сойду с ума от этой бесконечной борьбы», её пальцы сжались в белый комок. Он не выключил камеру. Он снял эту дрожь, это немое отчаяние, длящееся всего три секунды. И эти три секунды говорили больше, чем все её предыдущие слова.

Вечером, за монтажом, Мэгги смотрела на этот эпизод и плакала.


– Ты видишь то, что невидимо, – прошептала она. – Как ты этому научился?


Джек пожал плечами, отводя взгляд.


– Я просто перестал бояться, что это будет некрасиво. Правда редко бывает красивой.

Его студенческая работа получила приз на престижном фестивале независимого кино. На церемонию он пришел один, в простой темной рубашке, и его короткая благодарственная речь – «Спасибо всем женщинам, которые позволили мне заглянуть в их души. Вы научили меня, что любовь – это глагол» – была перепечатана во всех серьезных кинокритиках. К нему подошёл седовласый документалист, чьи фильмы он смотрел в детстве, и сказал: «Молодой человек, вы делаете то, о чем мы все когда-то мечтали. Не останавливайтесь».

Успех принес не только признание, но и искушение. К нему пришли из крупной продюсерской компании с предложением снять «более коммерческую» версию – с закадровым текстом знаменитости, с подобранной музыкой, вытягивающей эмоции, с хэппи-эндом. Джек слушал их, сидя в стеклянном кабинете с видом на голливудские холмы, и чувствовал, как знакомый, унаследованный от матери страх шевельнулся в нем – страх сказать «нет», страх упустить шанс.

Он позвонил Мэгги.


– Они хотят купить мой фильм и перемонтировать. Сделать его… удобоваримым.


– А ты чего хочешь? – спросила она, и в ее голосе не было ни совета, ни оценки. Только интерес.


– Я хочу, чтобы он остался настоящим. Даже если его увидят только десять человек.


– Тогда ты уже знаешь ответ, – сказала Мэгги. – Помнишь, что ты сказал на вручении премии? Любовь – это глагол. Искусство – тоже. Оно требует действия, а не компромисса.

Он положил трубку, посмотрел на продюсеров и сказал: «Спасибо, но это не мой путь». Выйдя из здания, он почувствовал не злорадство, а легкую грусть. Он только что добровольно закрыл дверь в один из возможных миров. Но та дверь, что осталась открытой, вела в его мир. И это было главным.

Глава пятнадцатая

Отношения Мэгги и Сьюзан напоминали хрупкий мост, возводимый над пропастью. Они учились разговаривать без подтекстов и масок, и это было мучительно трудно. Сьюзан, прожившая всю жизнь в мире условностей, порой напоминала новичка на скользком льду – ее попытки быть «настоящей» были неуклюжи и трогательны одновременно.

Она приехала на выходные, и Мэгги, видя ее напряжение, предложила прогуляться по пустынному пляжу, тому самому, что когда-то стал для них убежищем. Дейзи и Джек шли впереди, смеясь над чайками, а они брели по кромке воды, и тишина между ними была не враждебной, а насыщенной невысказанным.

– Знаешь, – начала Сьюзан, глядя на убегающую волну, – я все думаю о том дне, когда ушла. Я помню не хлопок двери. Я помню лицо твоего отца. В его глазах не было ненависти. Была… усталость. Как будто он этого ждал. И это было больнее всего.


Мэгги молчала, давая ей говорить. Это был новый для них формат – не битва, а исповедь.


– Мне казалось, что я задыхаюсь, – продолжала Сьюзан, и ее голос дрогнул. – Что если я останусь, то умру. Не физически. Творчески. Душевно. А оказалось, я просто поменяла одну тюрьму на другую. В Голливуде ты всегда на сцене. Даже когда зрителей нет.


– А почему ты не вернулась? – тихо спросила Мэгги. – Хотя бы попробовала?


Сьюзан остановилась, подняла с мокрого песка ракушку, повертела ее в пальцах.


– Гордость. И страх. Я боялась, что вы меня отвергнете. Что я окажется лишней. Легче было сделать вид, что меня не существует, чем столкнуться с этим отвержением.

В ее словах не было оправдания. Была лишь горькая, бесполезная правда. Мэгги посмотрела на нее – на эту элегантную, постаревшую женщину, сжимающую в руке кусочек моря, – и впервые не увидела в ней монстра. Увидела напуганного человека, заплутавшего в лабиринте собственных решений.

– Знаешь, что самое трудное в материнстве? – сказала Мэгги. – Это не бессонные ночи и не вечная усталость. Это признать, что ты не идеальна. Что ты причиняешь боль тем, кого любишь больше всего. И продолжать любить их, несмотря ни на что. И себя тоже.

Сьюзан смотрела на нее, и в ее глазах стояли слезы. Не театральные, а самые настоящие.


– Прости, – выдохнула она. Всего одно слово. Но в нем был вес тридцати лет молчания.


Мэгги не сказала «я тебя прощаю». Это было бы слишком просто и несвоевременно. Вместо этого она взяла мать под руку, и они пошли дальше, по следам, оставленным их детьми. Это не было примирением. Это было начало нового, трудного, но настоящего диалога.

Глава шестнадцатая

Дейзи исполнилось десять. Она была живым воплощением двух культур – с американской непосредственностью и где-то в глубине души, в пласте подсознательных воспоминаний, с восточной созерцательностью. Иногда Мэгги заставала ее стоящей у окна и смотрящей в пустоту с таким сосредоточенным, недетским выражением лица, что сердце ее сжималось от любви и тревоги.

В школе ей задали сочинение на тему «Мои корни». Дейзи пришла домой, села за стол и долго смотрела на чистый лист.


– Мам, а откуда я? – спросила она, и в ее голосе прозвучала не детская любознательность, а серьезность взрослого человека, ищущего ответы.


Мэгги села рядом. Она знала, что этот день настанет.


– Ты из Китая, милая. Из города Гуанчжоу.


– А кто моя первая мама? Почему она отдала меня?

Вопрос, которого Мэгги боялась все эти годы, прозвучал так же естественно, как вопрос о погоде. И это отсутствие драматизма было самым драматичным.


– Я не знаю, Дейзи, – честно ответила Мэгги. – У меня нет ответа на этот вопрос. Но я знаю, что твоя первая мама подарила мне самый большой подарок в моей жизни. Она подарила тебя. И где бы она ни была, я благодарна ей каждую секунду.

Она взяла с полки старую Библию и достала ту самую, пожелтевшую фотографию.


– Вот. Это все, что у меня есть. Я не знаю, кто эта девочка. Может, это твоя родственница. А может, просто другая девочка из приюта. Но я храню ее. Потому что это часть твоей истории. Нашей истории.

Дейзи взяла фотографию, рассмотрела ее при свете лампы, затем положила обратно.


– Я хочу написать про тебя, – сказала она решительно. – И про Джека. И про нашу семью. Потому что мои корни – это вы. Вы – моя почва.

В ту ночь Мэгги стояла в дверях комнаты дочери и смотрела, как та спит, прижав к груди старого плюшевого зайца. Она думала о том, что материнство – это не кровь и не гены. Это решение. Решение любить, защищать, быть почвой и солнцем для другого человека. И ее дочь, эта мудрая, хрупкая и сильная девочка, поняла это раньше, чем многие взрослые.

На следующее утро Дейзи показала ей свое сочинение. Всего несколько строк: «Мои корни растут не из одной земли. Одна часть меня – из далекой страны, которую я не помню. Другая – из сердца моей мамы, которая выбрала меня. Иногда я чувствую себя деревом с двумя стволами. Это может быть трудно, но зато у меня в два раза больше ветвей, чтобы тянуться к солнцу. И в два раза больше корней, чтобы держаться за землю. Моя семья – это мой сад. А я – их цветок. Маргаритка».

Мэгги не могла сдержать слез. В этой детской, наивной метафоре была заключена вся истина их жизни. Они не были идеальной семьей. У них были шрамы, трещины, невысказанные обиды. Но они были настоящими. И в этой настоящести была красота, по сравнению с которой все голливудские сказки меркли.

Она обняла дочь, чувствуя, как бьется ее маленькое, храброе сердце. И поняла, что все – боль расставаний, страх одиночества, мучительные поиски себя – были не напрасны, они стоят того. Ради этого момента. Ради права называть эту девочку своей дочерью. И быть ее матерью. Настоящей.

Глава семнадцатая

Архив телестудии пах пылью и ушедшим временем. Мэгги стояла среди бесконечных стеллажей с коробками, разглядывая пожелтевшие этикетки. Здесь, в этом подземном хранилище, хранились призраки её прошлого. Она пришла сюда по наводке Сьюзан, которая в один из их редких, но ставших уже привычными телефонных разговоров обмолвилась: «Там есть кое-что. С той самой моей первой крупной работы. Может, тебе будет интересно».

Мэгги искала кадры для своего нового документального проекта – «Тени за кадром», – который рассказывал о женщинах-пионерах Голливуда, тех, кто пробивал стены до неё. Ирония не ускользала от неё: она, бывшая кукла на продажу, теперь снимала кино о тех, кто создавал сам механизм этой фабрики грёз.

Молодой архивариус, фанат её ранних работ, принес ей коробку с надписью «Кастинг «Холодного ветра», 1978». Сьюзан тогда была ассистентом кастинг-директора. Мэгги с любопытством стала просматривать пленки. Черно-белые изображения, молодые, напуганные и жадные лица, пытающиеся улыбнуться в камеру. И вдруг она замерла.

На экране монитора для просмотра была она. Ей было семнадцать. Не Мэгги Хайра, а Маргарет. Просто Маргарет. Лицо, еще не тронутое гримом больших студий, глаза – два огромных, полных надежды и ужаса пятна. Она читала монолог Джульетты. Голос её дрожал, но в нем была такая хрустальная, незамутненная искренность, что у современной Мэгги перехватило дыхание. Она смотрела на эту девочку, как на незнакомку, на призрака из другой вселенной.

И тогда камера дрогнула, и в кадр попала Сьюзан. Молодая, строгая, в очках с роговой оправой. Она сидела за столом, и её лицо, обычно такое непроницаемое, сейчас выражало нечто странное – смесь профессиональной оценки и… материнской нежности? Нет, это было что-то другое. Гордость? Страх? Она смотрела на свою дочь, пытающуюся пробиться в мир, который сама Сьюзан когда-то не смогла покорить как актриса.

Внезапно Сьюзан что-то сказала режиссеру за кадром, жестом попросила остановить съемку. Она подошла к Маргарет, поправила ей прядь волос, что-то тихо сказала на ухо. Девочка на экране кивнула, глубоко вздохнула, и когда камера снова включилась, её исполнение изменилось. Исчезла трепетная неуверенность, появилась отточенная, почти профессиональная подача. Она играла. Играла так, как хотела её мать.

Мэгги выключила монитор. Руки её дрожали. Всю жизнь она думала, что мать либо мешала ей, либо просто наблюдала со стороны. А оказалось, Сьюзан была её первым режиссером. Её первым агентом. Её первым критиком. Она не просто ушла. Она отточила дочь как инструмент и отправила её в бой, в который сама когда-то проиграла.

Эта мысль была ошеломляющей. Её бунт, её побег от образа «милой болванки» – был ли он на самом деле бунтом против матери? Против женщины, которая с самого начала видела в ней не ребенка, а проект? А её собственное материнство? Не была ли она так же одержима идеей «сделать всё правильно» для Джека и Дейзи, как Сьюзан была одержима идеей сделать из неё звезду?

Она позвонила Сьюзан. Та ответил сразу, словно ждала.


– Нашла? – спросила Сьюзан без предисловий.


– Да. Спасибо.


– И?


Мэгги искала слова. Гнев? Было. Но его перекрывала усталость. И странное понимание.


– Ты… направляла меня. Всегда.


На том конце провода повисла пауза.


– Я хотела, чтобы у тебя был шанс. Тот, которого не было у меня. Я думала, если ты будешь идеальной, они тебя примут. – Голос Сьюзан срывался. – Я не знала, что идеальность – это тоже клетка.


– Мы все в клетках, мама, – тихо сказала Мэгги. – Просто кто-то сам их строит, а кто-то рождается уже внутри.

На страницу:
5 из 6