Балийские рассказы
Балийские рассказы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

— Это ты говорил, — возразила я.

— Нет, — он улыбнулся. — Я только переводчик.

Мы любим говорить: «Море — свобода». Возможно. Но на севере Бали я увидела другое: море — договор. Оно дает ровно столько, сколько ты способен уважать. Лодка — не мечта о свободе, а инструмент уважения: к воде, ветру, рукам, терпению, памяти предков и будущим детским ладоням.

Люди уходят работать в гостиницы, водить экскурсии, варить капучино, потому что так проще кормить семью. В этом нет предательства. Но когда в банжариате снова собирают бамбук для аутригеров и подтесывают доску по старой линии, у мальчишек глаза становятся круглее. Это — не «возвращение к корням». Это — продолжение речи.

Туристы ищут здесь «кайф» океана — коктейль, закат, музыка. И получают это щедро. Но под слоем «кайфа» живет остров, который умеет быть строгим. Он запоминает те руки, что учились держать весло, и те глаза, что не опускаются перед водой.

Когда я теперь слышу ночью дождь по стеклу, мне слышится не просто погода. Мне слышится хрип «Suka Jaya», которую вытащили на песок, чтобы она стала музеем без стен. И мне кажется, что, если бы у моря была библиотека, там стояли бы не книги — лодки. Каждая — с историей на борту.

И в какой-то момент я почувствовала, что Бали требует другого отношения — не собирать истории, а участвовать в их продолжении. Хоть одной фотографией, где важны не мы, а вытертые места на борту — там, где годами лежали чужие ладони.


Письмо из детства

Утро в Джимбаране пахло рыбой и дымом от жаровен. Рыбаки в темных саронгах тянули лодки на песок, и борта глухо скрипели, как старые двери. Женщины перекрикивали друг друга, торгуясь за цену тунца и махи-махи. На пляже гудел рынок: корзины с еще блестящей рыбой, крики «Икан! Икан!», резкий запах соли и йода.

София привыкла начинать день именно здесь, среди рыбацкого хаоса. Она приехала на Бали не как туристка, а волонтер: помогала детям в местной школе учить английский. В Джимбаране все было иным, чем на открытках. Вместо вилл с бассейнами — простые каменные дома за резными воротами, вместо спа-салонов — уличные лотки с дурианом, а вечерами — ряды кафе вдоль берега. Там горели цветные фонарики и весь пляж превращался в одну большую кухню, где в дыму жарились креветки.

Софии нравилась эта атмосфера: здесь жизнь чувствовалась настоящей, без глянца.

В один из жарких дней она разбирала старый шкаф в классе. Шкаф был перекошенный, с облупившейся краской. Среди потемневших тетрадей и учебников ее пальцы наткнулись на плотный конверт.

На нем детской рукой было выведено неровными буквами:

«Ваян. 2008»

София осторожно вскрыла конверт. Внутри — листок с простыми словами, написанными криво и с кляксами:

«Я хочу стать пилотом. Чтобы летать над океаном, и чтобы моя семья мной гордилась. А моя мама улыбалась, когда я возвращался с работы.»

Она перечитала несколько раз. Письмо было трогательным, как застывший кусочек детской души. Она вспомнила свои детские мечты, и как хотела стать врачом, чтобы помогать людям.

Вечером София показала письмо учителю, седовласому Пак Маде.

— Это писал мальчик по имени Ваян, — сказал он после паузы. — Сын рыбака. Все время рисовал самолеты в тетрадях. Глаза у него горели небом.

— А где он сейчас? — спросила София.

— По-моему, работает здесь же, в Джимбаране. У него фруктовая лавка.

Они вышли на улицу. Солнце садилось, и с минарета рядом тянулся азан — мягкий, тягучий, словно сам воздух отзывался на зов. Люди останавливались, кто-то шел к мечети, а пляж внизу уже оживал: фонарики загорались один за другим, официанты расставляли столики, и над океаном стоял густой запах морепродуктов.

Фруктовая лавка оказалась небольшой. На прилавке лежали пирамиды манго, змеиные фрукты, бананы. Мужчина лет тридцати с загорелым лицом перекладывал плоды.

София подошла.

— Извините… Вы Ваян?

Он поднял голову.

— Да. А вы кто?

Она протянула конверт.

— Я нашла это в школьном шкафу.

Он взял письмо, задержал дыхание и тихо улыбнулся:

— Господи… Я писал это пятнадцать лет назад.

Они присели на низкие табуреты прямо у лавки.

— Я мечтал быть пилотом, — сказал Ваян. — Сидел на крыше и смотрел на самолеты. Казалось, они уносят меня куда-то туда, за горизонт. Но отец заболел, нужно было работать. Учеба — дорого. Я остался помогать семье.

София слушала, а вокруг шумела улица: кто-то вез мотоцикл с корзинами рыбы, дети гоняли мяч, над головой в небе парил воздушный змей.

— Я не стал пилотом, — сделав паузу, продолжал Ваян — Но у меня есть дети. Двое. Они ходят в школу, смеются, мечтают. И когда я вижу их глаза, я понимаю: вот мои крылья.

В тот вечер София пошла по пляжу Джимбарана. Туристы сидели за столиками, ели креветки с дымящихся грилей, пили кокосовую воду. Фонарики отражались в черной глади океана. А где-то позади, на узких улицах, звучал вечерний азан.

Она думала о письме, о Ваяне, о его мечте.

Когда-то ей казалось, что стать врачом — значит помогать людям. Она вспомнила сегодняшнее занятие, детские лица, вопросы, которые они задают, их неловкие английские слова и радость, когда получается правильно.

И ей вдруг стало понятно: в детстве она верила, что мечта — это кем ты станешь.

А оказалось — это то, что остается в тебе, когда годы проходят.


Память времен

Северо-восток острова просыпался не спеша. Перед рассветом море дышало глубоко и ровно, и когда с востока прокатилась первая розовая волна света, черный вулканический песок начинал блестеть, как шлифованное стекло. Лодки-джукун с изогнутыми аутригерами шуршали по гальке, их корпуса были разрисованы детскими, почти наивными орнаментами — глаза у носов, ресницы, ленты, звезды. Рыбаки, убаюканные ночной водой, молчали — в эту пору слова казались лишними.


Лукас пил крепкий балийский кофе на террасе маленького варунга и смотрел, как из темноты выныривают силуэты. Он был тридцатилетним немцем, который однажды приехал на восточный Бали на пару недель, а остался на годы — сначала из упрямства, потом из любви. В Европе у него была постоянная усталость под скулами и привычка просыпаться от будильника, а здесь будил его шум волн, и будильник казался оскорблением.


В блокноте рядом — короткие, рваные записи с прошлой ночи:

«Сирена. Пламя. Люди бегут по палубе. Я под водой, но слышу их голоса.»

Сны не отпускали его несколько недель. В них всегда был корабль — длинный, тяжёлый, из прошлого. И чувство, что тебя зовут.


Сегодня он собирался снова нырять к «Либерти» — американскому кораблю, который был выброшен к берегу после торпеды в 1942-м и окончательно ушел под воду позже, когда Агунг вздрогнул и сдвинулся мир. Лукас водил туда десятки туристов в неделю, знал каждый люк и каждую щель, но плавал один редко. Сегодня — хотел плыть один.


— Снова к «Либерти»? — спросила хозяйка варунга, Путу, поставив перед ним тарелку с рисом и жареными бананами.

— Снова, — улыбнулся он.

— Будь вежлив, — сказала она просто. — Там — люди.



Он проверил баллон, ремни, фонарь, тычком пальца успокоил стрелку манометра и шагнул с джукуна в воду. Момент входа всегда менял все — поверхность вздрагивает, , звуки глохнут, и все вокруг становится плотным и тихима.


Первые метры — молочное сияние. На пяти — синеет. На десяти — эхо волн затихает, и начинает слышаться тонкий свист дыхания через регулятор. И вдруг — корпус.


«Либерти» проступил из толщи воды, как огромный ребристый кит, присевший на бок. Ржавчина и время превратили его в коралловый сад, и от этого зрелища всегда становилось не по себе: жизнь росла на смерти, веселая стая желтых рыбин крутилась в месте, где когда-то кричали люди.


Лукас плыл вдоль пробоин, скользя пальцами по металлу. Он знал эти поверхности на ощупь — шершавые, мшистые, местами мягкие от губок. Свет фонаря облизнул на дне что-то не из этого века — не коралл, не стекло. Металл. Кругляш. Он завис, притормозил плавниками, откинул слой ила ладонью — теплый, как пепел — и поднял.


Медальон. Потемневший, но не сдавшийся. На ребре — насечка. На лицевой стороне — выцветшие буквы. Он сощурился и прочитал, как читают молитву:

J. D.

И ниже: 1942.


Холодок стек по позвоночнику. Ничего страшного — просто кусок металла, говорил разум. Но в воде разум всегда звучит глухо, как чужой голос через стену. Лукас сунул медальон в карман компенсатора, ещё раз провёл ладонью по обшивке — как извиняясь — и пошел вверх. Солнце ждало его у поверхности, как выдох.




Ночью он не спал. Медальон лег на тумбочку. И едва Лукас закрыл глаза, то оказался в другом свете — жёлтом и красном, как внутри печи. Сирены рвалиа воздух, черные фигуры бежали по палубе, кто-то падал, кто-то кричал матросским голосом — грубо и отчаянно. Он слышал английские команды с примесью чужих акцентов — это был язык, похожий на тот, которым говорила его бабушка, когда нервничала: западное побережье, польские согласные, немецкие гласные — война всегда говорит на смеси.


Удар. Волна. Вода схлопнулась над его головой. Он проснулся рывком, как человек, которого вытянули из глубины. На террасе стрекотали цикады, пахло благовониями, где-то за стеной щелкала закрывающаяся дверца алтаря — кто-то делал подношение духам дома. Он сел, ладони были мокрыми.


Он попытался смеяться — «чего я, взрослый мужик, боюсь куска железа?» — и не смог. В снах пахло гарью, и это была не метафора.




Утро было обыкновенным — Ваян, сосед, чинил аутригер, женщины в саронгах развешивали белье, мальчишки тренировались задерживать дыхание в лагуне, соревнуясь, кто дольше. Лукас спустился к воде, там, где сушат сети, сидел старик. У него было лицо, которое могло бы быть любым: такая морщинистая карта, где можно прочитать всё — и радости, и шторма.


— Пак Ньюман, — позвал Лукас, садясь рядом. — Смотри.


Старик долго вертел медальон между пальцами, как будто согревал.

— Нашли там? — кивок в сторону моря.

— У «Либерти».

— Помню, — сказал старик и неожиданно улыбнулся. — Я был мальчиком. Нас подняли ночью — всё село звало. Корабль горел. Мы бежали к берегу с фонарями. Американцев вытаскивали. Кто-то молился по-нашему, кто-то — по-своему. Утром мы варили для них рис и собирали им одежду. Мой отец нёс парня на плече. Тот всё спрашивал, где его медальон. Отец не понял. Потом он сказал «мама» и заснул.

— Он…

— Умер, — спокойно сказал старик. — Здесь иногда умирают. В море — всегда.


Лукас попытался спросить «кто он был?», но старик лишь пожал плечами.

— Для нас все они были таму — гости. Мы не знали их имена. Но мы их помним.

— Что мне сделать с этим? — Лукас сжал медальон, как жмут амулет.

— Сделай, чтобы он перестал стучать у тебя в голове, — сказал старик. — Иногда вещи надо возвращать.




Дни текли как вода — одинаковые, если смотреть сверху, но уникальные, если опустить ладонь. Лукас водил туристов к «Либерти», останавливал их у огромной пушки, показывал, как коралл захватывает металл, как ткань захватывает шрам. Он ловил себя на том, что говорит мягче, чем раньше, подолгу молчит, дольше висит в синеве перед тем, как войти в корпус. Ему казалось: если говорить шёпотом, звук дойдет туда, где надо.


Ночами снились лица — он уже различал черты, привыкал к ним, как привыкают к соседям по подъезду. Один парень всё время улыбался — даже в огне, другой ругался так, будто ругательство было молитвой. И вдруг — голос на непохожим английском, с тянущимися «р»: «Tell my mother…». Он просыпался и слышал, как за стеной Путу тихо шуршит, открывая маленькую коробочку с цветами — на утренние подношения.


— Они тебя выбрали, — сказала она как-то, наполняя плетёные корзинки рисом и лепестками. — Так бывает.

— Кто — «они»?

— Те, кто не доплыл. Ты им нужен, чтобы доплыть.



Они пришли — группа дайверов из Сан-Диего, двое мужчин, женщина и парень — моложе Лукаса. В руках у самого старшего был конверт. Лукас рассказывал им перед брифингом историю «Либерти», показывал схему, где лучше проходить, где течения. Кивнул на табличку «Не трогать. Не брать». Пауза. Мужчина из Сан-Диего поднял руку:


— Извините… Вы не находили на «Либерти» чего-то вроде медальона? — Голос дрогнул.

Лукас почувствовал, как внутри всё ухнуло.

— Почему вы спрашиваете?

Мужчина достал фотографию — черно-белую, с зазубренными краями. На ней — парень едва ли старше двадцати, с обычным, нелепо-нормальным лицом и улыбкой. В уголке — «J. Davis».

— Это мой прадедушка, — сказал американец. — Он пропал здесь в сорок втором. Мой отец до конца жизни хранил его письма. Я приехал… ну… не знаю, зачем. Просто приехал.


Лукас молча достал медальон. Мужчина вдохнул, как при погружении: глубоко и с небольшой паникой. Пальцы его дрожали.


— Можно?

— Это… — Лукас запнулся. — Это, кажется, его.


Тишина висела вязко, как тропическая жара. Потом мужчина кивнул:

— Я хочу нырнуть. Если… если можно, мы вернём его туда.



Они шли вдвое медленнее обычного. Лукас показывал жестами — «дыши», «не спеши», «смотри». Американец держал медальон ладонью у груди, как люди держат крестики. Внутри «Либерти» лоскуты света резали тьму на квадраты, как через жалюзи. Шаг за шагом они прошли коридором, потом через разбитый люк, откуда обычно рыбам нравится влетать к фотографам — и остановились.


Лукас показал на выступ у ребристой стены — как полочка. Он кладёт ладонь — «сюда». Американец посмотрел на него, и у Лукаса на мгновение мелькнул отчетливый образ — молодые руки, обгорелые, пахнущие машинным маслом, которые очень стараются застегнуть что-то мелкое. Он моргнул, усмехнулся себе под маской: откуда это — память или воображение?


Медальон лёг на полочку. Совсем просто. И все. Но в эту секунду вода сделалась теплее, фонарь моргнул. Американец вытянул руку и коснулся металла, как касаются надгробной плиты. Лукас посмотрел в его лицо — там не было театра и сверхсмысла. Там была усталость человека, который выносил из себя тяжёлую вещь и наконец её положил.




Они сидели на гальке и пили сладкий чай прямо из стеклянных стаканов, обжигаясь. Американец молчал, потом сказал:


— Знаете, я думал, что увижу знак. Музыку, свет, ангела, что-нибудь. А было — просто. И… этого хватило.

— Иногда достаточно просто, — ответил Лукас. — Слишком много света — ослепляет.


Американец улыбнулся впервые.

— Мой отец прожил всю жизнь, думая, что его дед там, в воде, один. А теперь мне кажется, он не один.


Лукас ничего не сказал — потому что знал: там, внутри, полный дом.



Рассказы перед брифингом после этого случая изменились. Лукас всё так же говорил про «проверяем запас воздуха на двадцати, выходим по буйку», показывал схемы течений, предупреждал про бережное отношение к кораллам. Но теперь он добавлял пару фраз — коротких и, казалось бы, лишних:


— Это не парк развлечений. Это кладбище. Здесь — чьи-то имена. Мы — гости. Снимайте красиво. Плывите мягко. Ничего не берите, кроме фотографий и памяти.


Он заметил, как воздух вокруг сдвинулся: люди кивали, волнуясь, говорили друг другу тише. Иногда кто-то спрашивал: «А если найти что-то?». Он отвечал: «Подумай, у кого ты это отбираешь». Этой фразы хватало.


Ночью сны стали другими — всё ещё яркими, но без крика. Руки не тянулись из воды, а махали — как с лодки на лодку. Он просыпался не вздрагивая, а будто его аккуратно поставили на берег.



Через несколько недель он поехал в Амед по делам и, как всегда, заглянул в лавку старика-резчика, у которого покупал деревянные маски и рыбины для сувениров. Старик держал в руках кусок железного дерева — улин — и строгал его узкой стамеской. Лукас смотрел, как из грубой болванки выступает тонкая рыбья спина, как живая древесная пыль ложится на доску коричневым снегом.


— Ты стал другим, — сказал старик, не поднимая глаз.

— С чего ты взял?

— Ты стал медленнее. Медленные люди видят больше.


Лукас хмыкнул.

— Мне снились они — моряки. Сейчас снятся чаще — но спокойнее.



Старик закончил линию, подул на резьбу, отложил стамеску.

— Знаешь, почему улин не гниёт? — спросил он. — Потому что он рос долго и не спешил. В нем нет лишней воды, только то, что надо. Так и с памятью: если её не расплескивать, она становится крепкой.


Лукас взял деревянную рыбину — теплую, только что рожденную. И подумал, что, может быть, его работа — не только в том, чтобы нырять и показывать людям красивое. А ещё — в том, чтобы учить их не торопиться.



Через три месяца пришло письмо — настоящее, бумажное, со штампом Сан-Диего. Внутри — короткая записка от американца и старая фотография: двое мальчишек на пляже, у ног — ведро, из ведра — торчат палки для воздушных змеев. На обороте было написано: «Джон и Питер, 1938». Ниже — новая, цветная фотография: тот самый медальон на коралловой полочке, снятый под водой. Американец попросил Лукаса передать копию старому рыбацкому селу — «чтобы знали, кого они спасали в ту ночь».


Лукас повесил обе фотографии в варунге Путу. Посетители спрашивали: «Кто это?» — и Путу рассказывала своим мягким, чуть насмешливым голосом историю про «гостей, которых море держало долго, а мы держим в голове». Люди слушали внимательно, как слушают старые сказки.



Однажды на закате, когда море было гладким, как раскатанная сталь, Лукасу захотелось нырнуть один — без туристов, без инструкций, без фонаря. Только он и вода. Он шагнул, погрузился, проплыл вдоль края корпуса, ладонью отметил знакомые шероховатости — как человек, который обходит дом в темноте и знает, где скрипит доска.


У полочки с медальоном он почти не остановился — коротко кивнул и поплыл дальше. Там, где «Либерти» больше всего похож на кита, есть место, где вода звучит иначе — тонко, стеклянно. Там он висел минуту, две, три — время в воде ведет себя странно. И вдруг понял: это не «последний нырок», как говорили сны. Это — первый, в котором ему не нужно было искать знак. Он больше не искал знак.


На обратном пути вверх, когда сверху — уже золото и свет, он посмотрел вниз еще раз. И увидел корабль не как разрушенный металл, а как длинную, твердую историю, на которой вырос сад.



Когда на востоке Бали наступают ночи без ветра, черный песок у воды на секунду становится зеркалом. В нем отражается небо и огни джукунов — рыбачьих ламп вдалеке. В такие ночи в варунге Путу под тиканье старых часов Лукас пишет в блокноте новые заметки. Не сны — истории. Про тех, кого он встретил под водой и на берегу. Про вещи, которые нужно возвращать. Про людей, которые держат для вас лодку, пока вы плывете.


Иногда кто-то из туристов просит: «Покажи место, где лежит медальон. Я хочу его увидеть». Он улыбается и качает головой:

— Не сегодня. Иногда лучше знать, что он там, чем смотреть на него.


Он говорит новое правило, которое придумал для себя:

«Не бери с моря ничего, кроме воздуха. Не оставляй в море ничего, кроме благодарности».


И когда ночь становится теплой и густой, как чай, ему кажется, что где-то очень далеко, за рифом, кто-то смеется — коротко, молодо, как смеются на палубе перед отплытием. И он смеется в ответ — тихо. Потому что наконец понял простую вещь: мы не всегда можем вернуть людей. Иногда достаточно вернуть их имена.


Игры под запретом

Когда ты переезжаешь в другой город — это всего лишь смена декораций. Новые улицы, новые лица, стресс, но привычный мир рядом. Когда переезжаешь в другую страну — это совсем другое. Чужая культура, чужой язык и пустота вокруг. Чувствуешь себя выброшенным на остров: нужно искать еду, крышу над головой и хоть кого-то, с кем можно разделить одиночество.

Не каждый выдерживает этот период. Многие экспаты в первые месяцы ходят, как тени, и жуют тоску. Но мне повезло.

Через два месяца у меня уже была большая семья — тридцать человек. Яркие, энергичные, решившие оставить офисы и «начать с нуля». Финансисты, юристы, продажники. Мы были такими разными, что от этого становились ближе.

Главным у нас был Араз — парень с кавказским обаянием и неиссякаемой энергией. Его вилла стала штабом: ужины «кухонь мира», фильмы на проекторе, настольные игры. Те, кто снимал крохотные номера в отелях, здесь впервые чувствовали, что у них есть дом.

Мы бродили по пляжу Double Six, сидели в кафе B9B и смотрели на закаты. В такие вечера весь мир казался на ладони: океан, смех друзей и простая благодарность за то, что мы здесь.

А потом Араз пропал.

Не отвечал в чате, не брал трубку. Сначала мы шутили: «Наверное, заснул после вечеринки». Но прошло два дня. Договоренный ужин отменился. И сердце сжалось.

Я открыла русскоязычный чат. И там — сообщение, от которого внутри все оборвалось:

«На вилле задержана группа иностранцев за игру в покер. Все арестованы».

Я знала. Без сомнений. Это он.

Азартные игры в Индонезии под жестким запретом. Это не штраф. Это может быть тюрьма. И слово deportasi, которое потом висит на тебе клеймом.

И тут — смс с незнакомого номера:

«Забери мой паспорт. Завтра отнеси в отделение на Джимбаране».

Меня накрыло. Перед глазами мелькали решетки, бетонный пол, душный воздух.

Я набрала друзей:

— Ребята, нужно забрать паспорт Араза. Кто со мной?

— Ты что, с ума сошла? Это же опасно.

— Я на другом конце острова, не успею.

— Ну, давай хотя бы паниковать вместе, — сказала Оля и приехала.

Мы сидели у меня дома, и воздух был такой густой от страха, что казалось — дышать невозможно.

В девять утра мы стояли в полицейском участке: я, Лера, Оля и Максим.

На стенах — портреты генералов, в углу вентилятор лениво гонял теплый воздух. За решеткой в глубине здания мелькали силуэты арестованных. Мне стало нехорошо от мысли, что там могли быть наши друзья.

— И что теперь? — Лера кусала губы.

— Ждем, — сухо сказал офицер, принимая паспорт.

— Сколько? — спросила я.

Он пожал плечами:

— Bisa lama… mungkin sebentar.

Может долго, может быстро.

Мы переглянулись.

— Отлично, — прошептал Максим. — Это как очередь в миграционке, только страшнее.

Мы рассмеялись. Смех был нервным, на грани.

Три дня мы жили в подвешенном состоянии. Новости обрастали слухами: «дадут пятнадцать лет», «депортируют в кандалах». Каждый пересказ становился страшнее предыдущего.

Я представляла тесные камеры, жару, невозможность нормально вдохнуть.

— Представляешь, если нас тоже запишут как соучастников? — прошептала Оля.

— Тогда главное — чтобы вай-фай провели, — снова попытался шутить Максим.

Мы засмеялись — внутри оставался холод.

Когда всех отпустили, мы вздохнули так, будто впервые за эти дни смогли нормально вдохнуть.

Огромные штрафы. Депортация. Но не тюрьма.

Араз позже позвонил из-за границы. Голос бодрый, почти веселый:

— Ну что, друзья. Покер — не для Бали. Зато в Макао — самое то. Приезжайте. Сыграем турнир.

Мы переглянулись и рассмеялись. Теперь уже искренне.

Но с тех пор слово deportasi в наших чатах больше не звучит как шутка.

На страницу:
3 из 4