
Полная версия
Красное каление Час Волкодава
А потом, потом… Что было потом?
Владимир вдруг вздрогнул и невольно поднял голову: откуда-то послышалась… русская речь, скорее – русский смех, тот самый чисто наш заразительный смех, легко летящий, беззаботный женский смех, который так привычен где-нибудь в яркой от солнца Ливадии или в летний вечер в парке у Покровских ворот. Он, покачиваясь, всмотрелся в табличку на красной кирпичной стене напротив и понял, что как-то незаметно забрел на Таненциенштрассе, в этот русский угол Берлина, и тесный людской поток в толкотне и многоголосье тут же увлек, грубо потянул его вниз по тротуару.
Вдруг он оказался на неширокой площади, битком набитой разношерстным, гомонящим народом, и снующие тут и там вихрастые немецкие мальчишки с пачками русских газет с трудом протискивались промеж разноголосой, разноцветной, как в Вавилоне галдящей на ста языках, публики.
– Ой! Ай! Вы… Вы! Него-дя-а-й! – высокая тощая дама в маленьких круглых очках и в котиковом манто с синим, как у покойницы, густо наштукатуренным лицом с презрением окинула его с верху до низу, – Вы… Вы… мне ногу оттоптали!
Только раскрыл рот, чтобы по-старомодному принести извинения, сожаление и…, и…– тут же людской поток навсегда скрыл эту злобную синелицую даму из виду Владимира.
Тут же перед ним, но уже гораздо ниже, возникли хитрющие, жадные, бегающие туда-сюда маленькие поросячьи глазки и какая-то обезличенная личность с толстой американской сигарой в таких же толстых брезгливых губах, по южно-русски прохрипела:
– Брильянты… Там… Га? Камушки? Золотишко…. Какое? Ваш-бродь! Изволь, дорого дам! Крестики, перстни… Га? Имеешь на продажу? Фору дам, таки не пожалеешь?
– Ну какое там золотишко, разве Вы не видите.., – слабея от голода, едва слышно проговорил он и уже толстые кривые губы тут же увлеклись куда-то дальше беспощадным людским потоком и навсегда исчезли из виду и из его жизни, сменившись играющими, обтянутыми телесными вычурными чулками бедрами и опять откуда-то сверху высоким фальцетом пропели:
– Всего шесть марок, милый… И… Я разрешу Вам… все… Тут недалеко, за углом… Всего шесть… Марок. Я… все!
Он сперва и не смог понять, за что у него просят шесть марок… А когда понял, слабо усмехнулся. Были бы у него эти шесть марок, он бы на все купил хлеба. Просто, хлеба.
Боже ж мой, как же хочется есть…
Владимир медленно поднял голову, ему стало душно, он вдруг потерял из виду и эту галдящую толпу, и эти самые дома, эти голые осенние деревья, этих грачей, он вдруг погрузился в какую-то звенящую гулкую пустоту, он уже ничего не слышал и почти ничего не видел, предметы перед ним качались и расплывались в смутные, колышущиеся тени, ноги его подкашивались и он с ужасом, последними всполохами своего сознания вдруг подумал, что вот сейчас он, русский офицер, бывший полковник русского Генштаба, свалится, как последний бродяга без роду и без племени, на этой сырой и холодной берлинской мостовой, упадет и больше никогда уже не поднимется, будет лежать, коченея, и назавтра рано, туманным утром подъедет телега с мрачным служкой и железным багром закинет в эту телегу его такой жалкий и уже остывший труп…
– Нет! Прочь! Про-о-очь!! Нет-нет, нет… Прочь, бежать, бежа-а-ать! Из этого места, из этого проклятого города, чужого, холодного города-камня, города-призрака, бежать, бежать!.. Куда-нибудь, на свалку, в лес, в поле. Куда-нибудь! Там, там умереть… Там лежать … Пусть звери, собаки, волки терзают… Падаль… Только не здесь… Только не под ногами этих… Серых, немых… Валькирии. С крючковатыми носами. Ждущие своих викингов… Нет, нет… Бежать, бежать, бежать…
И вдруг сладкий, ароматный запах жареной картошки на свином сале, такой привычный, такой земной, такой простой и такой оглушительный ударил в его ноздри, в его пожираемое голодом сознание и он поднял голову, и едва различая снизу немецкие буквы, прочел:
– Pra-ger – Di-le…
Голодный щенок за шинелью, на его груди, о существовании которого на белом свете Крестинский уже давно позабыл, тоже, видать, услыхавши этот запах, вдруг зашевелился и тонко, жалобно заскулил.
– Что, небось «по-прагер-диль-ствовать» зашли? А? Не понимаете? И я не понимаю. А вот так вот выражается Андрюшка Белый. Дурачок, что с него взять… А ведь – большой человек! А Вы проходите, полковник, проходите, тут все наши, – человек с очень умными глазами, лет тридцати с гаком, с густой шевелюрой над темным продолговатым лицом, попыхивая длинной трубкой, чуть оторвавшись от старенькой пишущей машинки, неожиданно заговорил из раскрытого окна низким бархатным голосом и Владимир понял, что обращаются именно к нему:
– А Вы, милейший полковник, небось, меня не помните? Тихорецкая, станция, кругом гремят пушки, кучка испуганных, затюканных в отступлении интеллигентов. И полковник, драгунской шашкой отгоняющий эту толпу с пути хода бронепоезда? М-да. Не помните. А впрочем, откуда же Вам… А я Вас тоже не признал сперва из-за этой Вашей худобы и этой такой… цыганской бороды. И без той шашки! – вдруг расхохотался он, – э-эх… Было времечко. Давайте я Вас угощу нашим желудевым кофе?
– Простите, н-не… имел чести, – чуть слышно пролепетал Владимир и виновато осекся.
– Я тут живу неподалеку, в пансионате… На Прагер-платц. А впрочем, я ведь скоро съеду отсюда, да-с… Видите ли… Тут, – он поднял на Владимира острые пытливые глаза и уже заговорил тише и как-то заговорщески, – очень… очень нашему русскому писателю неуютно! Да-с! Тут отчего-то все уверены, что я работаю у Дзержинского в ЧеКа, мой дорогой полковник, а я просто работаю над открытием журнала… Я – писатель… И все! Я… хочу соединить в нем новый авангард Запада и да-да! Новое левое искусство бедной нашей, послереволюционной России! Как Вам эта мысль, полковник? Ерунда, чушь собачья?
Очень плохо соображая, что такое авангард и совершенно не понимая, кто этот человек перед ним, Владимир, качаясь, сквозь приступы голодной тошноты, все же нашелся, что ответить:
– Вы… считаете, что большевики… пустят Ваш журнал с… европейским авангардом в… свою Россию?
– Ну не зна-а-ю, – он довольно откинулся на спинку стула и забарабанил длинными пальцами пианиста по крышке столика, внимательно рассматривая Владимира, – э-э… Ну… Конечно, конечно, тот же нынешний немецкий экспрессионизм – это такая пустота, мерзость, такой, простите, примитив, – незнакомец вдруг как-то сник и еще принизил голос, наконец вынув изо рта свою длинную трубку, – эта «Симфония крови»… В «Штурме» висит, небось, видали?… Так, хаотично набросаны красные краски. И все! Это что, с похмелья? Или это из каких-то самых укромных закромов немецкой души, а? Куда идет эта нация? Нет, нет-нет, моя жена, Любовь Михайловна, и то – рисует гораздо лучше! Тихо, чистоплотно, в красках есть жизнь, есть движение и чувствуется школа Экстер и Родченко… Рекомендую-с!
Щенок вдруг вздрогнул, напрягся и его остроносая мордочка показалась из-за мокрого обшлага шинели.
– Э-э! Да Вы, я вижу, не один, полковник…
– В-вот, щенка бы… накормить, – неожиданно для себя хрипло попросил вдруг Крестинский.
– Эх! Гордыня наша! Да я же не слепой. Ведь и Вам бы самому перекусить не помешало, сударь… Так идемте же! Меня писатель Эренбург зовут. Читали что-нибудь?
– К-кажется… читал, – невольно соврал Владимир и тут же почувствовал, как щенок на его груди беспокойно задергал лапками и опять едва слышно заскулил.
– Ну и как, Вам мой… язык – язык-то мой Вам понятен? – рассеянно спросил Эренбург, приостановившись и глядя куда-то поверх головы Крестинского.
Потупив глаза, тот молча кивнул.
– Ну… А… мысли? – не унимался Эренбург, – ведь мой Карл Шмидт – он и социалист и… лютый немецкий националист! Каково, а? А вообще – такое может ли быть в природе?! – и вдруг расхохотался чистым ребяческим смехом, мелко тряся своей густой шевелюрой.
– Довольно… Интересное сочетание… в одной натуре, – быстро нашелся Владимир, напрягая мутное сознание и совершенно пока не понимая, о чем, или даже о ком идет речь.
Эренбург уже что-то по-немецки уверенно говорил подбежавшему половому. Тот сдержанно кивал головой в белоснежном чепце, тонкой ладонью быстро ставя отметки в раскрытом меню.
– А что? Надо соединять! Русь, какая б она не была и Германию! – каким-то торжественным, заклинательным тоном произнес Эренбург, тряся перед носом Крестинского тонким указательным пальцем, – какая б она ни была. Это две сестры, две сестры по несчастью, обесчещенные войной и им, униженным и презираемым всем остальным миром надо, надо сходиться. А ведь иначе, дорогой полковник, эти господа с Даунинг-стрит – десять опять нас столкнут лбами! Лет через десять-двадцать… Едва поднимется, едва вырастет новое поколение солдат. А как, спросить изволите, соединять? Да культурными тропинками, мостиками, такими незаметными, тонкими пока… И вот один из них, этих мостиков – это художественное искусство! Литература! Музыка! Ну и… И мой журнал! А здесь…
Он резко понизил голос и нагнулся к самому уху Крестинского:
– А здесь у ихнего голодного национализма очень, очень большое будущее! Триумф, я бы сказал… Гансы пока этого не замечают, а зря! А тех, кто замечает, редакторы просто не берут печатать! Как сговорились!
За окнами медленно разгорается, несмело выползая из серого сырого сумрака вековых аллей, новый берлинский день.
Желтый солнечный лучик тихо ползет по скомканному старому верблюжьему одеялу, то пропадая в его шершавых складках, то появляясь вновь. В комнате дурно пахнет канифолью, вчерашней яичницей с луком, дешевенькими духами, в полумраке углов выступают шкафы, полные небрежно набитыми книгами и брошюрами.
Круглый небольшой столик со сдвинутой набок потертой скатертью таит в себе остатки вчерашнего пиршества: пустая бутылка «Мадам Клико», три оплывшие свечи в антикварном французском подсвечнике, два пустых бокала… Недокуренная смятая дамская сигарета в пепельнице.
Ее лицо, скрытое под копной темно-русых волос, отвернуто к голой набеленной стене. Из-под одеяла белеет ее уже обабевшая рука и расплывшимися крупными сосками бесстыдно вывалилась полная ее грудь.
Владимир, оторвавшись от чтения утренней газеты, поставил кофеварку на огонь и бережно поправил одеяло. Графиня чуть приоткрыла глаза, сквозь сон улыбнулась и сладко зевнула.
Солнечный зайчик упал на ее бледную щеку и заставил опять зажмуриться.
– Вчера после полудня, прямо на работе, – она приподняла голову, села на кровати и, вдруг смутившись, запнулась, сузив свои темные, и без того раскосые глаза, – вдруг стошнило меня, Володя. Страсть! И…
Она умолкла, тонкой ладошкой подбирая упавший локон волос со лба.
– А.., вот оно что, – Владимир едва поднял голову, – да, ты вчера была бледна, – и тут же снова углубился в цветной разворот «Yolckische Beobachter», -теперь много продают несвежих продуктов, Элен. Будь осторожнее, дорогая.
– Не кажется ли Вам, что…, – Элен возвысила голос и было видно, что она, мучительно преодолевая стыд, с трудом подбирает слова, но нужное слово все никак не находилось и тут она, резко откинув одеяло, села на постели и твердо сказала:
– Пора бы нам, дорогой мой полковник… Как-то… Узаконить наши… отношения. Это вовсе не отравление. Это, мой милый, обычная беременность.
Владимир оторвался от газеты, спокойно посмотрел на эту всегда волнующую его русую копну, совсем, как у Татьяны, только без того, самого заветного завитка на шее, и, отчего-то переведя взгляд на смятую скатерть и пустую бутылку «Мадам Клико», тихо, но твердо сказал:
– Я не… свободен, Элен, я уже как-то говорил тебе… И у меня есть жена. И… ребенок. Наверное.
– Где, в России? – ядовито спросила она.
– Что за вопрос. Я сварю тебе кофе.
– И ты что… Ты любишь ее? Любишь? Ладно, я, – Элен резво вскочила на кровати, бесстыдно сбросив с себя одеяло, – так, подвернулась тебе, ну, а как же та, та, та, что была с тобой… в годы борьбы? Татьяна? Тоже, небось… любишь?! Так ты всех своих баб… любишь?! Но их здесь нет. Нет! Где же они? Где? – она оглядывалась по углам комнаты, – их тут… Нет! И никогда уже не будет! А… я?! Я?!! Что значу для тебя… я?!
– У тебя истерика, Элен, – скупо и спокойно улыбнулся он и сложил газету. Ее неприкрытая нагота, вдруг плеснувшая наружу ее горячность, ее сведенные в милый розовый кружочек губы, когда она сердилась, эти милые губки, от которых он когда-то сошел с ума, вдруг в один миг перестали ему нравиться, вдруг потеряли свое притяжение и вдруг стали какими-то чужими и далекими.
Он отвернулся и стал смотреть в окно на медленно поднимающееся над городом солнце.
– Ты не ответил, Володя. Где… я? Я? В твоей жизни? Третий год уже…
– Ну, тебе, как видишь, места совсем не осталось, – попробовал улыбнуться Владимир, ставя кофеварку на керосиновый примус, но улыбка получилась грустной, – и тебе, милая Элен, было бы не легче, если бы я просто врал тебе…
– Перестань называть меня…
В эту минуту раздался настойчивый стук в дверь. Владимир с беспокойством повернул голову и пошел открывать.
Элен, стыдливо прикрывшись одеялом, скользнула в кладовку.
– Ба! Рас… Рас-пекаев! Черт же тебя возьми, братушка-Распекаев! – раздалось в темном, заваленном всякой всячиной коридорчике, – ах ты, Гос-с-поди! Распекаев!! Да… Какими ж судьбами!.. Очень рад тебя… видеть здесь. Ты что, брат… живой?! Ведь… Черт же тебя возьми! Да ведь… Такие ж, как ты… Там не выживали! Ты откуда взялся, Борька?
– Ну, откуда… Оттуда! Один, как видишь, выжил!
Владимир всплеснул руками и бросился навстречу старому фронтовому другу. Они крепко обнялись.
Распекаев, едва войдя в комнату, бегло обвел глазами нехитрый быт друга Володи, как он знал его еще в штабе Второй армии Самсонова, его взгляд остановился на мирно дремлющей в углу на кошме большой вислоухой рыжей собаке, чуть зацепился за разбросанное на полу платье и нижнее белье графини, короткая усмешка блеснула в уголках губ:
– Неплохо-с, неплохо-с…
– Ты не смотри, дружище-Распекаев, что тут так… тесно и… немного не прибрано, – Владимир, строго сомкнув губы, скользнул взглядом по простенькому белью графини, – сюда такие люди заходили… Есенина ты знаешь… знал? Ремизова? Эренбурга?
– Про Есенина слыхал. Как ни стелил, а большевикам не угодил. Взяли, да и… Повесили. То же… Здесь был, что ли?
– Был и не один. Я его подцепил на Курфюрстенштрассе, в кафе «Ландграф», пьяным в стельку и… ты не поверишь! Таким счастливым! А я и сам тогда…
– Ну и, – Распекаев нарочито благоговейно заулыбался, – как он? Есенин-то?
– А! – саркастично отмахнулся Владимир, смахивая все ненужное теперь с облезлого диванчика, – страдалец, что с него взять. Этот паренек, хоть и талантище, от земли, от сохи, «как живет там наша корова, грусть соломенную теребя…» и вдруг – в объятьях этой великосветской дамы, львицы, известной шлюхи – заметь, гораздо старше его, театральной примы, исполнительницы американских легких танцев… Сколько горячего материала для всех трех русских газет Берлина и для ихних газет! Скандалы, бой посуды, ее ревность зрелой жены молодого мальчика, его русский ресторанный разбой… Кстати, у меня они однажды ночевали. Вот тут, на этом самом диванчике! И я… просил, я умолял его не ехать обратно. Куда там! «Я скажу – не надо рая! Дайте Родину мою!» И все… Да если бы пришел он в мир лет так на тридцать раньше…
– Или позже… Может и выжил бы.
– Да ты садись, садись, друг дорогой. Рассказывай, как оказался ты тут. Как же ты меня-то разыскал?
Владимир внимательно всмотрелся в раскрасневшееся, заметно постаревшее и довольно возмужавшее лицо капитана. Раньше, в те годы, когда они юношами еще учились в военном училище, Распекаев таким не был. Его родители были обыкновенными служащими железной дороги и их единственный сын по какому-то неведомому закону природы, избравший себе путь русского офицера, оставался их гордостью до конца их дней. Они часто, благо жили неподалеку, в Гатчине, приезжали к нему в училище с домашними вареньями, пирожками и колбасками, их глаза светились такой нескрываемой гордостью за сына – курсанта военного училища, гордостью, которой Владимир по-дружески всегда завидовал. Он был простым, как все, кто учился в училище, легкомысленным, запросто увлекаемым общим течением жизни, молодым человеком, оставаясь в памяти Владимира таким – же повесой, бесшабашным Борькой Распекаевым…
Они были офицерами в одном полку Второй армии Самсонова, а потом, когда Владимира, как толкового оперативника, перевели от них сразу в штаб армии, еще пару раз виделись на горьких дорогах той Великой войны.
– Как тебя нашел? Так земля слухами полнится, Володя! Трижды ранен. Дважды контужен. Э-э… Два, – он расстегнул шинель и устало вытянул ноги, обутые в старенькие солдатские сапоги, гордо поднял пальцы парой, – «Георгия» и два побега из германского плена, да-с… И… Это для того, Володя, чтобы потом бежать, как лисица, через пол-мира опять в ту же Германию! – вдруг расхохотался Распекаев, скаля ровные ряды мелких пожелтевших зубов, – ну и… как бы тебе сказать, и… Дважды отпущен под честное слово… Господами большевиками-с.
– Вот уж, – Крестинский добродушно ухмыльнулся, – а я вот до сих пор у них там… в розыске. Ну да ладно! – и, блестя глазами, поближе пододвинул табурет, – ты садись, садись, друг мой! Мы ж не видались с… четырнадцатого года! Рассказывай, как попал сюда. Горю! И – весь внимание! Чай, кофе? Я, брат, невыносимо богатый теперь, у меня даже вино и коньяк водятся. По субботам, правда.
– Да чего тут рассказывать-то, – Распекаев, едва отхлебнул дымящийся индийский чай из блюдца, внимательно осмотрелся по комнате, – судьба привела! Был и под Слащевым, и под Покровским. А потом… Ты не поверишь, в… обычной банде был…
– Ну, тут, брат ты мой, этим никого не удивишь… Я ведь тоже в отряде повстанцев был. Правда, очень недолго. Лева Конарь, может, слыхал?
– А то! – глаза Распекаева живо заблестели, – как же! Слыхали-с! А я у Киселева пробавлялся. По калмыцким улусам все больше ходили. Все ждали, эх, ну когда же эти дурни-мужики подымутся против Совдепии… Радовались, когда Сталин стал сгонять их в… Колхозы. Ну, думали, все! Восстания неизбежны! И продолжали свой… свою беготню. Пока не нарвались на одного… очень умного чекиста. Отряд наш вчистую уничтожил. Верь или не верь – сам! Но он меня… отпустил.
– Что-то я не слыхал, чтоб Чека просто так, из русской природной нашей жалости, да отпускала своего классового врага. Небось, «ты мне, а я тебе», а, Распекаев?..
– Перестань! На войне не был? Да… Дело даже не в этом. Посмотрел бы я на тебя в той обстановке, – Распекаев тяжело вздохнул, укоризненно качнув головой, достал кисет, – ты б небось, тоже… Просто, надоело кровь пускать. Застрелиться хотел, да дал он мне полный барабан. Иди, Распекаев, живи дальше! А я ведь… просил его всего один патрон оставить.
– Ладно, чего уж там! Дело-то знакомое, – примирительно улыбнулся Владимир, протягивая другу сигарету, – продолжай про свои мытарства, товарищ ты мой старинный.
– Ты-то сам чем теперь пробавляешься?
– Да вот, освоил дело автомобильное. Товар развожу по заведениям фрау Эльзы. Ты про себя давай, я что…
– Отряд наш под слободой Воронцовка чекисты весь на лед положили. Такие, как я и те, кто не купился на их приманку, – собрались через пару недель на побережье, в Кара-язах. Девять человек набралось. Через Каспий переплыли, ты не поверишь, на… плоту! Правда, от Красноводска шли уже баржей. А потом баржа пошла на Баку, а нас, таких вот как я, ссадили и – Бог в помощь, ребятки! Куда хотите! В Персию мы не пошли, там банды местных ханов всех наших тут же вылавливали и продавали на турецкие рудники, в рабство. Пошли на восток, через Афганистан. Где с боем, где по-хорошему. Афганцы – народ торговый, сходчивый, любят золото и камушки. Осенью уже оказались аж в Харбине. Там же наших скопилось – страсть, никакой Харбин не прокормит! Дал я и оттуда деру! Сел на корабль, нанялся рабочим трюма…
Владимир вдруг мимолетно вспомнил, как он и сам кидал уголь в топку паровоза, как стремился в Старый Оскол, в домик напротив аптеки Шляпкиной, видя во всех своих коротких снах один, только один этот милый завиток на ее шее… Боже, как давно это было и ушло, ушло, как сладкий сон…
– Что немцы? Такие же сырые… колбасники? – Распекаев, густо раскрасневшийся от молодого рейнского вина, лениво откинулся на спинку стула и залихватски закинул босую ногу за ногу, – доходили к нам в буруны слухи, что революция и у них тут то же приключилась…
– Было дело. Местами очень серьезно было. Думаешь, они оставили бы большевикам Украину, не случись эта революция? Нет, Ленин тут все верно наперед просчитал, заключая Брестский договор… Но немцы – нация не такая обездоленная. Много, знаешь, мелких ремесленников, торгашей… Терять им есть что. Ленин прислал сюда Радека, Дзержинского и еще много большевиков. Они составили план, подготовили захваты полицейских участков по всей Германии. Но в последний момент ихний главарь Брандлер и посланник Ленина Радек струсили, отдали приказ отложить захваты на три месяца и Радек со своей сожительницей пустился на деньги русского пролетариата во все тяжкие. А Тельман ничего не знал об отмене восстания и в Гамбурге полез на участок и угодил в тюрьму. Кстати, Либкнехта и Люксембург то же подставил, болтают, тот же Радек. Ну а немцы… Нация сама не дала себя обесчестить. Сильная нация. И привыкшая к порядку. А сами немцы… Такие, да и не такие, Боря… Раньше, годков так шесть-семь назад они были поспокойнее. Видно, тогда шишки еще болели. А теперь… Подрос молодняк, дети войны и нищеты. Они привыкли брать глоткой. Соберутся в пивных, да и орут свои военные песни. Проклинают Версальский договор, французов, англичан… Русских! Обещают, крепко обещают снова всем им набить морду! Повсюду только и слыхать: Рейх – реванш! Рейх – реванш! Боготворят Бисмарка. Требуют себе нового вождя, фюрера. И повсюду: – наш Адольф знает. Адольф может…
– Ну, Бисмарка больше у них не будет. Такие, как он…
– Как знать, как знать… В двадцать третьем году в Баварии очень даже нарисовался один новый… фюрер. Он отсидел пару лет в тюрьме, но в глазах народа, сам знаешь, это его только возвышает. Как некогда наших социалистов. Да и… Гинденбургу нужен человек, который поднял бы фрау Германию из такой позорной постели Версаля. Социал-демократы на это неспособны. Это болтуны, как наши кадеты.
– Вождь? Ты про кого, Володя?
– Некто герр Адольф…, э-э-э, Хитлер, кажется. Худощавый такой. Прыщавый, с челкой налево. Усики короткие, едва ноздри прикрывают, – не встречал? – Крестинский саркастически усмехнулся, – а впрочем… Австрияк по происхождению, ну а по замашкам – чистый баварец. По-моему, от него спички надо держать подальше… Иначе он такой костер в Европе может разжечь – мало никому не покажется. Хотя он главной своей целью ставит борьбу и победу над большевизмом на Востоке и мне это уже… импонирует. Немцам, кстати, тоже.
– Из молодых ихних генералов, что ли? – Распекаев выпустил густой дым и притушил сигарету, рассматривая окурок.
– Представь себе, нет. Он… Ефрейтор.
« Протоколы сионских мудрецов, по тексту С.А. Нилуса, всемирный тайный заговор, Берлин, одна тысяча девятьсот двадцать второй год» – вслух прочитал Распекаев, подняв с пола раскрытую книгу и чуть присвистнул:
– Эге! Да тут черной сотней запахло!
– А! Оставь, тут такого добра знаешь, сколько пишут. Три русских издательства в одном только Берлине. Хотя, – Владимир посерьезнел, – книжка довольно интересная. Борь, не сердись, друг, но мне надо, – Владимир чуть смутился, виновато улыбнувшись, – выпроводить э-э-э, гостей. Точнее, гостью.
Распекаев вышел вроде как покурить. Владимир, что-то горячо объясняя, быстро вывел полусонную, на ходу одевающуюся Элен, через черный вход.
– Если ты связан с дамой интимно, – подмигнул, вскоре вернувшийся Распекаев, – имя храни этой дамы ты сильно! Ради нее, если дама – дворянка. Ради себя, – уже расхохотался он, разливая вино и усаживаясь в старое потертое кресло, – если дама – крестьянка-с! Кажется, Гете!
– Ошибаешься, Борька. Это кто-то из испанцев.
– Тут хоть наши-то еще есть? – Распекаев быстро помрачнел, сузил глаза, – или они уже все в Париже?
– Наших? Сколько хочешь. Хотя много и уехали. Завтра мы с тобой пойдем на похороны. Погиб один… мальчишка, юнкер. Глупо погиб… Похороны берет на себя Земгор. В два часа пополудни.











