
Полная версия
Красное каление Час Волкодава

Сергей Галикин
Красное каление. Час Волкодава
Глава первая
Тонкая полоска багровой зари робко блеснула на западе. Ее тут же накрыла серым сумрачным крылом тяжелая снеговая туча.
Басхан резко замедлил бег, поднял мокрую голову, остановился, слегка повел короткими заиндевевшими ушами. Его ноздри чуть вздрогнули и расширились, а округлые, с едва заметной раскосинкой глаза живо блеснули в холодном голубоватом отсвете ранней луны. Труп рыжего корсака – мелкой степной лисицы, чуть припорошенный серебристым молодым снежком, неестественно вывернутый и с вырванным горлом, насторожил его.
– Он! Это он… Его след.
Басхан хорошо знал: волк никогда не будет есть лисицу. Убить – убьет, если она окажется у него на пути, но в пищу ее не пустит, лиса – не его еда.
Он шумно втянул ночной морозный воздух, замер, но среди тех тысяч и тысяч запахов, которые висели в сумрачном мареве зимней степи, их самых тонких оттенков и едва уловимых течений, которые он услыхал, распознал и тут же отбросил, как пока ненужные – того единственного и неповторимого запаха, запаха вожака стаи, очень легкого, кисловато-терпкого, изумительно острого, запаха, отгоняющего от стаи голодного чужака и запаха, бросающего истекающую течкой самку на самую вершину наслаждения и присущего только ему одному, первому и единственному волку по всей широкой степи, волку, который нарушил устои, равновесие, нарушил вековой закон этой степи, порезав овец на его, самого великого Басхана, территории и за которым он, Басхан, неотступно теперь шел и шел по этой белой степи уже несколько дней, этого единственного запаха в прозрачном морозном воздухе пока – не было.
Пес пониже пригнул мощную угловатую голову и опять ускорил свой бег. Вскоре он нырнул в глубокий овраг, засыпанный еще тем, первым снегом, уже довольно затвердевшим на крепких ночных морозах. Овраг постепенно стал расширяться и мельчать, превращаясь в заросшую серо-желтым густым камышом заснеженную падь – пойму высохшего еще прошлым летом горького степного ручья. Перед ним теперь простиралась голубовато-белая равнина, чистая, нетронутая, совершенно лишенная обычных заячьих и лисьих следов, на горизонте совсем незаметно уходящая в серое ночное небо. После того, как перед сумерками над притихшей степью пустился густой мелковатый снег, по равнине не прошла ни одна живая душа.
Кого-то страшного и жестокого боялось все живое в округе и теперь все живое скрылось, засело, залегло прикрытое снегопадом, в укромных местах, в спешно вырытых норах и своих тесных теплых кублищах. Кто – то очень страшный и беспощадный прошел по степи, внушая смертный ужас в каждое живое существо.
И Басхан понял, что он на верном пути.
Он поднял косматую гривастую голову с мелкими сосульками замерзшей белой пены на широкой шее, вслушался. Луна становилась все больше, все желтее, вокруг нее в беспросветной черноте морозной декабрьской ночи вот – вот должен был всплыть громадный желтоватый нимб. Этот нимб, твердо знал Басхан, едва он мерцающим золотым ожерельем торжественно воссияет над спящей равниной, над этим холодным белым безмолвием, над всей Великой степью, над всем миром, он непреодолимым вековечным инстинктом неизбежно заставит одинокого волка подать свой голос, затянуть свою унылую песнь-жалобу голодной судьбе на голод, холод и тяжкое свое одиночество.
И тогда, знал Басхан, наступит его час. Час карающий.
Час Волкодава!
В самом конце сентября, уже после первых несмелых заморозков, вдруг вернулось в слободку лето, заметно укоротившиеся вечера опять стали теплыми, томными, снова ожили, проснулись мухи и овода, не давая покоя нудящимся под седлами лошадям и всему живому, и даже собравшиеся было в стаи вороненые ласточки опять шумно рассыпались по небу, весело откармливаясь осмелевшими насекомыми перед дальней своей дорогой.
Григорий вышел из душного помещения райотдела, нетерпеливо расстегнул верхние пуговки кителя, устало присел на скамью. Вытирая белоснежным платком, терпко пахнущим приятным мужским одеколоном, мокрую шею, качнул головой и едва заметно добродушно усмехнулся в усы:
– Ах ты, косточка моя… белая.
Вчетверо сложил платок, бережно положил его обратно. Затушил едва початый окурок папиросы о край скамьи, с минуту поглядел на тускло мерцающие в непроглядной тьме далекие звезды, на летучих мышей, пулей проносящихся в свете уличной лампы, затем перевел усталый взгляд на крупного белого мотылька, опасно бьющегося по ярко-желтому стеклу фонаря. Тот, приторно стрекоча крыльями, как юркий истребитель, недавно пролетевший над Воронцовкой, отчаянно все силился попасть туда, где был огонь, тепло и свет. Но все никак не находил путь. А тот свет сиял в темени, манил, звал упорного мотылька своей обманчивой теплотой… А мотылек все бился и бился и запыленное стекло. Наконец он нашел-таки щелку в самой верхушке фонаря под металлическим колпаком и там навсегда исчез, мгновенно растворившись в вожделенном тепле и свете.
« Вот дурачок… Дурачок. Как там звали-то, – Григорий чуть поморщил лоб, – да, того бедолагу… Кузнеца! Што крылья-то выковал… Отец на солнце не полез, не дурак был, а он полетел-полетел, да и сгорел? Вот, память! Надо завтра…, уже нынче… надо спытать у Олечки. Эх, жисть! Вот так и человек иной раз… Бьется-бьется, ищеть-ищеть. А потом хлоп! И нету. И как и не было вовсе… Все! Сгорел ты… Мотылек!»
Григорий вздохнул, пульнул с пальца погасший окурок в ведро, и открыл дверь, на ходу бросив конвойному милиционеру:
– Бояркин! Давай старика… с шестой камеры.
Сам угрюмо сел за стол, на котором одиноко лежала всего одна тонкая серая папка да стояла в углу потемневшая чернильница. Пододвинул к себе папку, еще раз прочел скупую запись на титульном листе: « Уголовное дело № 239-33. Бирюк Еремей Фалалеевич».
Еремей, изредка тряся белой, как лунь, крупной головой, остановился у входа, комкая в жилистых ладонях серую поношенную кепку и неловко переминаясь с ноги на ногу. Лица следователя было ему не видно, так как свет от настольной лампы, скупо высвечивая небольшой желтый кружок на его столе, падал только назад, слегка освещая самого Еремея. Конвойный отчего-то тут же вышел.
Следователь, нависая темным силуэтом над столом, с минуту молча и неподвижно рассматривал из мрака подследственного. Наконец сказал тихо:
– Садись, дядя Еремей.
Тот вдруг оживился, поднял голову с растрепанным клинышком скупой бородки, чуть прищурившись, силился рассмотреть следователя. Хотел пододвинуть табурет, но скоро сообразив, что тот наглухо прибит к полу, опустился, часто моргая чуть выпуклыми белесыми глазами:
– От, нечистый… Спаси и сохрани… Голос вроде бы как знакомый… Ить до того же знакомый. А и не припомню! Аль нашенский… хто?
Гришка раскрыл папку, навел на нее кружок желтого света и стал медленно читать:
– Вы есть Бирюк Еремей Фалалеевич, одна тысяча восемьсот шестьдесят шестого года рождения, колхозник сельхозартели хутора… Песчанка?
Еремей сник, безвольно свесил длинные руки:
– Ну… Я… буду.
Григорий аккуратно перекинул лист дела:
– До революции являлись волостным старостой… Имели заимку целинной земли, пятнадцать десятин. Сыновья – двое, Иван и Василий, погибли на германской войне. Третий сын, Николай, – Григорий запнулся, шумно вздохнул, склонил голову ниже, – служил в Красной Армии и… умер от сыпного тифа в тысяча девятьсот девятнадцатом году… Так? Жена, Вера Антиповна, семьдесят лет, снохи от старших сыновей, внуки… Так?
– Все там… Верно… прописано.
Старик опустил подрагивающую голову, зашмыгал носом, вытер бесцветные глаза кепкой.
– Следствию стало известно, что Вы, гражданин Бирюк, проводили среди колхозников систематическую антисоветскую агитацию… Против колхозов и в целом против Советской власти! Вы подтверждаете это?
Еремей отчего-то осмотрелся по сторонам и, хотя в полутемном кабинете больше никого не было, хрипловатым полушепотом вдруг спросил:
– Гри-ня-я… Панкратов сынок… Кузнеца. Ты, што ль? А? А я…
Григорий стальным голосом перебил его:
– Здесь вопросы задаю я! Отвечайте по существу: Вы подтверждаете? Или нет?
Старик осекся, опустил голову:
– Не… Не было таково… Супротив власти-то… Нам… Как же-с?
Григорий вынул из ящика стола небольшое полотенце и, обхватив им горячую лампу, навел ее прямо в лицо Еремея:
– Вы говорите неправду! – он круто повысил голос, нахмурился, встал, застегнул пуговицы до самого подбородка, – а зря. Следствие требует от Вас правдивых показаний по этому вопросу. Вы признаете себя виновным в антисоветской агитации?
– Нет. Не признаю, неправда это…
Следователь глубоко вздохнул, сел, перелистнул еще раз, стал читать, четко разделяя слова:
– Семнадцатого сентября у правления колхоза «Путь Ленина» Вы, гражданин Бирюк, говорили, что раньше, до революции, когда Вы являлись старостой и после революции, в первых коммунах было лучше, и что теперь нет никакого порядка ни в колхозах, ни в Советах, повсюду одна брехня и подхалимство…
– Правильно, раньше, знамо дело, порядку поболе-то было, – оживился Еремей.
– Хорошо, – Григорий облизнул сухие губы, – значит, подтверждаете… Ну, а вот что показал задержанный нами гражданин Верченко Иван… Вот: «Бирюк говорил, что общую землю пахать глубоко не стоит, надо пахать мелко, чтобы ничего на ней не уродилось…, – он прервал чтение, поднял глаза, несколько мгновений удивленно всматриваясь в подследственного, – не будет урожаев, власть и сама колхозы распустит…» Было такое, подтверждаете?
Еремей, неподвижно уставившись в пол, угрюмо молчал.
– Хорошо. Другой свидетель, Никифор Жабин показал: «Еремей Бирюк ругался на власть в Москве матом и говорил, что сколько ты не вкалывай, а толк один, нищета да голь перекатная. Ничего, мол, не получили в прошлом году, ничего и опять не получим. Все отберут, Советская власть, мол, обманывает народ. Будет голод, вымрут и старики и детишки, малые ребята…» Подтверждаете, Еремей Бирюк?
Тут Еремей вдруг поднял белую голову, глаза его заблестели, он привстал, расправил плечи и тихо заговорил, переминая в руках кепку, и, словно бы вспоминая слова:
– А рази ж… Энто не так, Гриша? А? От… ответствуй! Я ж тебя с мальства знаю… Не чужие! Платить же… не успеваем в колхозе! То самообложение… Плати, мужик! То заем… Опять плати! Голые да голодные ходим! Мы всей коммуной, кады твоих, Гриня, детишков да баб…, – тут он запнулся, осекшись, но тут же продолжал, – брали в двадцать втором годе… Да к… Знали, што прокормим-то! И своих, и… твоих. И еще которых… И сберегли! А теперя… колхозник и своим не знаеть, чего в рот положить… В школу, и то не в чем отправить, ни обуть, ни одеть… Где кизяка, дров взять…
Гришка уже стоял рядом, сверху пристально всматриваясь в серое лицо старика. Тот замолчал, втянул голову в подрагивающие плечи, опустил глаза, часто моргая белесыми ресницами.
– Ты меня, дядя Еремей, тут не агитируй и на жалость не дави… Болтать лишнее не надо было..!
Он умолк на полуслове, его голос стал тише и мягче:
– Ну… А за то, што было, што моих родных спасли – спасибо. И я не позабыл ничево. Я для тебя, дурилки старово, такое обвинительное хочу сделать, што б… Хотя бы лет на пяток потянуло. А ты все кобенишься. Под расстрельную захотел?! Подпиши лучше теперь, завтра будеть другой следователь… У нево ты еще и не то подпишешь! На всю катушку себе!..
Старик сел, сдвинул поплотнее ноги в разношенных сапогах и проговорил твердо, глядя перед собой невидящими глазами:
– А я, Гриня, смерти не боюся… На кой мене… Моя гиблая жизня нужна? Я свое отжил. Сынков…, – он шумно зашмыгал носом, – усех троих война проклятая забрала… Снохи – те бабы молодые, втемяшные… Они и сами внуков подымуть. А я теперя тока лишний рот…, так…, тягость, а не… тягло.
– Так вот и ошибаешься, дядя Еремей, пожить-то тебе еще и не помешаеть, – Григорий отвернулся, прошелся по комнате, – твоево Николая… В общем, он нам попался, еще в двадцать восьмом году, в банде он… Маслака был. Сидить, восемь лет дали. Бог даст, вернется. Бояркин!
В кабинет тут же вошел конвойный с сонным мятым лицом.
– Хорошо. На первый раз хватит. Гражданин Бирюк, подписывайте протокол допроса!
Еремей взял перо, долго не мог совладать с трясущейся рукой, пока не макнул в чернильницу. По-стариковски щурясь, всмотрелся в лицо Григория, коротко черкнул подпись.
Напротив каждого пункта обвинения рукой Григория было мелко написано: «Признает».
– Увести!
На пороге Еремей вдруг оглянулся, прохрипел тихо:
– А… Не врешь… часом?..
– Не вру.
Григорий устало откинулся на спинку стула, отяжелевшие веки сами опустились. Где-то в конце коридора противно запела а затем гулко громыхнула запираемая за Еремеем дверь камеры.
Серенькое утро, по-кошачьи крадучись, робко пробиралось по едва заснеженной улице сонной слободы. Где-то поблизости, на станции, два раза резко свистнул паровоз. Вошел дежурный:
– Товарищ старший лейтенант госбезопасности! Телеграмма начальнику оперативной группы!
– Давай сюда. Свободен пока.
Он раскрыл пакет, быстро пробежал воспаленными глазами по неровным строчкам телеграфного шрифта. Переменился в лице. Надписал на папке, лежащей перед ним, в верхнем уголке коротко: «Три года общего лагеря. Просим». Убрал Еремееву папку в свежеокрашенный сейф, и с сосредоточенным лицом быстро вышел из кабинета.
В аппаратной крутанул ручку зуммера, попросил номер по Ростову:
– Панкрат? Дрыхнешь, небось? Ну-ну, заливай кому попроще… Давай, урка ростовская, на сталинградский поезд и што б к вечеру был у меня! Как штык, твою мать на всю дивизию!.. Есть дело… суток на пяток. Да! В отдел ко мне не иди, нарядись как попроще и вали домой прямо.
Оделись в гражданское, под скотарей-вольняшек, как понеприметнее. Тронулись в ночь, едва тягучие декабрьские сумерки упали на притихшие окрестности воронцовской слободы. Со степи легко повеял ветерок, от слободской окраины потянуло острым кизячным дымом.
– А че ты Зорьку-то.. не подседлал? – Панкрат, легонько подстегивая своего норовистого трехлетку, хитровато ухмыльнулся после долгого молчания. Зачем позвал – не спрашивал. Привык: будет надо, придет время – Гриня и сам все обскажет!
– Старая стала Зорька-то… У кобылы ж век короткий. Слепнеть. Не потянеть нагрузку. Дело нынче серьезное, Панкрат, тута сноровка потребуется. Ты ко мне давай, тулись, хватить народ на вокзалах чистить.
– Не-а… Мы пацаны честные. Фраерков чистим. Народ не трогаем, Григорий Панкратыч… Не то што… вы.
– Ну, мы тоже… чистим, – угрюмо процедил Григорий. И замолчал в думках.
Панкрат пододвинулся поближе, так, что лошади пошли бок-о-бок. Оскалился, вроде в шутку:
– А обскажи ты мне… Григорий Панкратыч… такую штуку, – он пытливо заглянул Гришке в глаза как-то снизу, в полумраке щурясь, как на солнце, – вот вы, ге-пе-у… На кой вы… табунами мужиков-то… сажаете, а?.. Они чево… Пашут хреново, што ль? А вы…
– Так! – властно перебил Григорий, – энто с каких-рас-таких пор ростовские воры в политику полезли? А?!
– Я тебе… не воры. Я тебе, Гриша… Вроде… другом… был, – обиделся Панкрат.
– Ладно, ладно, – уже миролюбиво пробурчал Гришка, – а вот гляди.
Он приостановил коня, чуть задумался. Пристально вгляделся в темное лицо друга:
– Вот, гляди… Товарищ Сталин как сказал? А так сказал товарищ Сталин: нас сомнут. Сомнут, ежели мы будем топтаться на месте, как слепая кобыла. Европа нас сомнеть, капитал. Война ить все одно будеть! И на все про все у нас, Панкратка… Ну, годков так десять, может и поменьше. Единоличник пашет-сеет, а с десятины в три раза меньше берет, чем артельные. Отчего так? Так ведь… Гуртом и батьку бить полегше! Опять же… Единоличник, он разве трактор купить? Ни в жисть! Сил не хватить! А колхоз или та же артель – купить! А трактор, дело известное, и пашет глубже и побыстрее, чем быки. А стране, Панкрат, зерно, хлебушко надо! И как можно больше. Понял?
– По-газетному ты теперь говоришь, Гриша. А мне вот так представляется: стреляете вы тех, кто не молчит. Супротив вас идет, ненадежные… И все.
– Борьба идеть, Панкратка, борьба. Ну вы, уркаганы… ведь… то же… Стреляете да режете немало народу, а? – с лукавиной в голосе спросил Гришка, – ить, за понюх табачку иной раз!
– Мы народ не трогаем. Я ж сказал – мы фраера гнилого колбасим.
– А вот Сидоренку, начпотыла у самого Буденного…, – Григорий сощурился, пристально всматриваясь в друга, – ваши на перо на кой поставили?
Панкрат хихикнул, как та барышня на свидании:
– Так он же… Триста пар сапог загнал Щуплому! Бабло замел, а сапоги затырил, падла…
– Ну ево-то… ладно! Сука, он и у Буденного под носом – сука. А бабу-то ево… за што?
– Так ево наши пацанчики прямо на складе завалили… И… Не баба то ево была, а по****ушка. Ну она… Не дала там же, на месте… по-хорошему Щуплому, а он злой.
– По****ушка, она тоже человек. Классово близкий, как и вы, урки. Ладно, кантуйся ты пока на Ростове, авось, сгодишься и там.
И опять погрузился в свои тяжкие думки.
С полчаса все правились на юг, по узенькой санной дорожке, слабо проглядывающей сквозь скупо выпавший вечером голубоватый иней. Спустя час снежок припустил густой, крупными мохнатыми хлопьями и следок тот санный пропал из виду. Только редкая петляющая стежка прошлогоднего сухого бурьяна вдоль дороги и указывала путь. Потом свернули и вовсе в открытую степь, пришпорили лошадей, пошли след в след вдоль широкого бугра, мелкой рысью. В густой бездонной тишине с ночного неба уже робко глянули мелкие звезды, когда Гришка вдруг остановил коня, соскочил с седла, молча подтянул подпругу, но садиться не стал, повел его в поводу.
Панкрат спешился и пристроился рядом. Снег был не глубок, идти было легко. Григорий заговорил тихо, словно бы подбирая каждое слово:
– Пущай передохнуть кони-то… На непростое дело мы с тобой идем, Панкрат… Непростое. Ты… Маслака помнишь? Которово я… кончил за зимовниками, на балочке, этой… – Гашуне?
– Это который был… А-а-а! С Четвертой дивизии… эскадронный? Это… Когда тебя, Григорий Панкратыч, почитай, три месяца не слыхать… было?
– Четыре месяца. Комбригом он был.
Панкрат присвистнул, вытаращил глаза:
– Што?! Неужто ж… Опять объявился?
– Та не-е, – Григорий мотнул головой в мохнатой шапке и едва заметно чуть усмехнулся в усы, – у меня… уже не объявится. Дружок ево… опять шалить. Киселев. Который коммунара Гришу… Скибу казнил… То за Волгу уходил, на пару лет залег, как тот волчара… В позапрошлом годе астраханские гепеушники отчитались, что вроде как… ликвидировали ево. А теперь… Вон сводка: в совхозе номер шестнадцать зарублен секретарь ячейки, предрабочкома, двое рабочих… Взяли лошадей. Это возле Ремонтной. На хуторе Лобов после перестрелки с нашими ушли к калмыкам в буруны. Оттуда опять сигналы: нападають, стреляють, грабять, казнять. В банде около сотни штыков и сабель, говорять.
– Ну, а мы… с тобой… туды…, – Панкрат, выпучив глаза, облизнул враз высохшие губы и, казалось, не мог подобрать нужное слово, – туды… на кой правимся? Што б они нас на первом же суку повесили да повеселились…
– Как это, на кой? – широко улыбнулся Григорий, -Тимоху Киселева брать надо! А то еще опять какой беды наделаеть. В райотдел ево, ханурика, доставить. Пущай с им следаки поработають!
Панкрат какое-то время молча шел по снегу, шумно сопя и низко опустив голову в косматой чабанской шапке. Мысли его путались. Гришка в обычной своей манере про серьезные вещи болтает, будто про пустяк какой. Тимоху Киселева брать? Они вдвоем собираются? Против сотни обозленных головорезов?!
Наконец он хрипло прокашлялся:
– Та хто он такой, Киселев этот?
– А он… Из офицеров. А вообще… Урядник, вроде бы. Но хитрый, сука. По урочищам там разным, по калмыцким хурулам, как та мокрица нынче ползаеть. Знаеть, куда мы не полезем. Пока.
– И што… Есть наводка?
– Есть. Там же своих «зеленых» полно было. Озон-Очаев, Баров, Будаев, Мучкаев, Скороходов… Шалили. Лошадей крали, овец… А ты попробуй, уйми ты их! Хотон от хотона вон как далеко! День скакать, ночь ехать. И улус один на три-четыре десятка этих… хотонов. Но – мы справились! Разговор короткий: кого в расход, кого в тюрьму. А теперь многие уже отсидели свое, вернулись. Ну и, – Гришка лукаво усмехнулся одними глазами, – по старой памяти, помогають, сигнализирують в органы, ежели чего. Есть наводка.
– Так их же там… Сотни!! Не-не, Панкратыч, я…
– А ты думал, мы всем табором выступим? В позапрошлом году сталинградский ОГПУ три сотни сабель поднял, с двумя орудиями! А Киселев выскользнул, как змея и ищи ветра в поле! Тут надо хитростью брать, а не силой. Не ссы, урка ростовская, прорвемся! – Григорий с сумрачным лицом уже с земли вскочил в седло, покороче наматывая узкий воловий повод на ладонь, – меня щас больше тревожить то, как нам туды пролезть. А Киселя… Ежели он пока живой, мы с тобой, Панкратка, на аркане притянем! – и, пришпорив заигравшегося жеребчика, рванул в белую и уже онемевшую на морозце ночную степь.
На заре решили не маячить по голой степи и не дразнить судьбу, а перебиться где-нибудь до вечера. Тем более, разбирался колючий острый ветер и надо было дать прокорм и отдых лошадям. Впереди, на склоне широкой балки, одиноко зачернело калмыцкое кочевье. Потянуло свежим овечьим навозом и острым кизячным дымком старого кострища.
Стойбище калмыка-кочевника робко притулилось посреди покатой голой возвышенности, подальше от обрамляющих его с обеих сторон глубоких желтых оврагов. Оно и понятно, чтоб не подходили незаметно волки да шакалы, которых в последние годы стало видимо-невидимо в степи. Кроме того, набивает пронзительными осенними ветрами такие овраги до самого верху сухим кураем, а чего еще надо для растопки? Собирай – не ленись, да и топи кизяк всю зиму!
Три небольших кибитки, состоящие из толстых камышовых вязанок-матов, стоящих широким кругом и крытых островерхим пологом из порыжевших воловьих кож, перетянутых веревками, отстояли одна от другой на десяток метров. Овечий тепляк, вырытый в земле и крытый такими же камышовыми вязанками, находился чуть в стороне, пониже, но недалеко.
В утреннем морозном воздухе стоял приторный дух горящего кизяка. Забрехали, заголосили прикашарные собаки, почуяв издалека незнакомцев.
– Как туды зайдем, – Григорий, чуть усмехнувшись, оценивающе посмотрел на своего спутника, – што б ты там не увидал, башкой не верти в кибитке, это неприлично, веди себя спокойно. Ни за што не благодари, это у них не положено…Чашку дадуть – возьми ее в левую руку и жди, пока нальють. Добавки предлагать не будуть, ежели тебе надо – сам спроси, эти… Эти и последнее отдадуть. Ну, ты на дурняк не наглей, они и сами теперь особо не… Жирують.
Круглолицый низкорослый хозяин средних лет с землисто-желтым лицом, обросшим неухоженной косматой бородой, в оборванном заношенном кожухе и лисьей шапке, наползающей по самые раскосые глаза-щелки, приветливо встретил их на пороге, покачивая головой, зацокал языком:
– А-я-яй! Чох-чох-чох! Каро-ший, каро-ший… Водка привез? Привез? А-я-яй! А-я-яй! Басан знает, Басан гостя не обидит! Каро-ший! А-я-яй!
Парующих на морозном воздухе лошадей завели в тепляк. Сыпавший с серо-белого низкого неба мелкий снежок тут же скрывал их след.
Кибитка внутри оказалась даже шире, чем снаружи. По темным углам робко коптили тускло-желтые лампадки на бараньем жиру. Молоденькая сонная калмычка, слегка раскачиваясь перед очагом, невозмутимо продолжала кормить пухлого желтого младенца маленькой белой грудью. Старуха в старом казачьем чекмене, свисающем по самые колени, подняла пытливые глаза от сивой кудели, искоса взглянула на вошедших незнакомцев и, поджав толстые губы, молча отвернулась.
Хозяин суетливо рассадил гостей вдоль стены, завешанной мокрыми овчинами, хитровато сощурившись, сказал, проницательно рассматривая их бегающими маленькими глазами:
– Эх! У нас в степи вот что говорят: «Чем знать тысячу людей по виду, ай, лучше знать одну, да по имени!» Ай… Ка-ра-шо, однако, говорят!











