bannerbanner
Ни кола ни двора
Ни кола ни двора

Полная версия

Ни кола ни двора

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Но я никогда не ездила на поезде. И бегала тоже плохо. За папой я не успевала, лицо у меня краснело, волосы пушились, выбивались из хвоста, вдобавок я начинала чихать. Мы с папой бегали вокруг озера. То есть, сначала я бегала, а потом шла. Папа же, завершая очередной круг, хлопал меня по плечу, дотрагивался до меня, как до финишной ленты.

– Цветочек, – говорил он. – Как же ты будешь быстро-быстро бежать от себя, если ты не спортивная?

Я смеялась, хотя, сказать честно, вопрос этот уже начинал меня волновать. Спортик помогает забить мозги.

Потом мы возвращались домой, я пила с папой его утренний кофе, взрослый, злой и черный. Только к тому времени просыпалась мама, выходила на кухню, зевая, в пижаме с динозавриками, совершенно подростковой. Куда подростковее, чем моя.

А потом родители уходили на работу, и я оставалась одна, совсем одна. Тогда можно было смотреть в окно на то, как дождь поливает лес, и лес растет, на серовато-белое, мучное, мутное, как тесто, небо.

Красотища.

Вы думаете это нормально? Мне кажется – неа. Не думаю, что я нормальная. Но это хорошо, если я чокнутая. Куда хуже, если я просто хочу притвориться поехавшей, чтобы спрятаться от себя самой. Логично же, если я не умею бежать быстро-быстро, я должна уметь залезать в овраги и впадины, и делать вид, что меня не существует.

В общем, все дни стали одинаковыми и прозрачными, как крошечные головастики, детки лягушек. Все дни просвечивались на солнце, и я видела их внутренности. Мне казалось, даже сентябрь не закончится никогда, а уж обо всем остальном и думать нечего.

Родители считали, что я просто устала, перенапряглась с экзаменами, но на самом деле я понятия не имела, зачем я живу. Ох уж эти проблемы богатых девчонок, правда?

Лучше я расскажу про наш дом. Мы жили в красивом месте, у леса и озера, совсем одни. На километр вокруг – совершенно никого. Дом у нас был большой и просторный, светлый, с деревянной отделкой, которая так сладко и кедрово пахнет.

Папа с мамой любили порядок и не любили ничего лишнего, так что никаких, не знаю, золотых ванн и люстр, никаких антикварных шкафов, никаких рокайльных зеркал, ничего такого. Удобные кожаные диваны, тяжелые дубовые столы, скользкий паркет, по которому я каталась в носках, удобные, широкие лестницы с деревянными перилами. Почему я хочу рассказать вам о своем доме? Потому что дом – это мое уютное гнездо. Там я росла, и я думала, что весь мир – мой дом, ну, конечно, с определенными вариациями, и все же. Все вокруг было удобным, коричневым и бежевым, всегда безупречно чистым, пахло деревом и пронизалось светом.

Все вокруг было хорошо.

В детстве имелась у меня симпатичная, сделанная на заказ кровать, белая, а над ней нависал замок с башенками. Про крошечной лесенке можно было подняться к башенкам, башенки были полые внутри, с перекладинами полок, туда я клала свои вещички и штучки.

Потом я из этой кровати выросла, чисто физически, и попросила себе кровать с балдахином. В невыносимые ночи я отвязывала тесемки, и занавес опускался. Еще у меня были качели, такой сидячий гамачок, надежно удерживаемый веревками в креплениях, торчащих из потолка. Я отходила подальше, откидывалась в гамачке и пожимала ноги, и потолок надо мной ходил вперед и назад.

Прямо перед качелями было окно, в детстве я боялась туда вылететь, но если я смотрела прямо перед собой, казалось, что я парю на огромной высоте, по небу, над озером и лесом, прямо к трубам котельной.

Понимаете? Я очень отрывочно описываю, да? Но я хочу, чтобы было понятно, где я жила, и что казалось мне важным. Моя комната была розовой и голубой, как конфета. Я из этого выросла. Честно говоря, мне уже гораздо больше нравился черной, а тут я чувствовала себя в облаке сахарной ваты, дрожащем на небе.

Но в то же время я не хотела ничего менять, потому что таким было мое детство. Обои с розами, увивающими красивые, золотистые, блестящие перекладины, розово-голубой пол. Будто ходишь по начинающемуся закату, еще не налившему краснотой.

Все это было не особенно-то изящно, не со вкусом оформлено, но сделано ровно так, чтобы маленькая девочка пришла в восторг.

Потом я выросла, и я уже не могла расстаться с принцессиными привычками.

Но балдахин у меня был черный, чтобы спать до полудня, если мне когда-нибудь захочется спать до полудня. Если я впаду в депрессию или вроде того. Как Сьюзен Зонтаг или Сильвия Платт. Или как Байрон. Хотя все поэты очень депрессивные, кроме дяди Жени.

Дядя Женя тоже поэт, он пишет гангста-рэп про многоэтажки, шлюх и метамфетамин. Ну, нервный, во всяком случае, он прямо как поэт.

Понимаете, почему я все это рассказываю? Родители, дядя Женя, Сулим Евгеньевич, принцессина комната, книжка про мертвых динозавров. Я живу в аквариуме. Под стеклянным колпаком, как Сильвия Платт.

Но Сильвия Платт задыхалась, а я, наоборот, не хотела выходить, я хотела существовать только под одеялом, в духоте и тепле.

Папа рассказывал одну историю про своего друга, Эдика Шереметьева, он уже умер. Однажды мама попросила Эдика заправить пододеяльник, а он был совсем малыш и заполз в него, тогда мама схватила пододеяльник, сомкнула его края и заорала:

– Эдик, теперь ты часть одеяла!

Вроде как мама у него была поехавшая. По-настоящему, я имею в виду, а не как все вокруг.

Рита, думала я теперь иногда, теперь ты часть одеяла.

Понятно же, кто я такая? Я – часть одеяла. Да уж.

Тот день начался, я помню, чуточку по-другому, не с пробежки, а с похода в церковь – воскресный день – день разнообразия.

Церковь эту построил папа (не лично, конечно же, но вы поняли), на каком-то холме, который, по ходу, что-то означал. Не знаю, что. Я ходила в церковь каждое воскресенье, но, как и мама, стояла там с отсутствующим видом, слушая красивое пение и рассматривая красивые глаза, глядевшие на меня с икон. Мне казалось, они тоже меня рассматривают. Наши окна друг на друга смотрят вечером и днем, или как там говорится? Это же из какого-то фильма. Или из песни?

На литургии папа всегда стоял с очень серьезным видом, чуть нахмурившись, выглядел он так, будто решал сложную задачку по алгебре.

Часто, когда взгляды с икон беспокоили меня слишком сильно, я рассматривала папу. Из-за свечного света, из-за его золота, глаза папины казались светлее, даже желтоватыми. У него было красивое лицо с очень правильными чертами, старательно положенными тенями под глазами и у скул, будто папу задумала и осуществила какая-то особая природа-отличница, которая хочет кого-нибудь впечатлить.

Я похожа на папу, но не до конца, не до этой дрожащей, как марево, идеальности. Меня создавала обычная природа, природа, которой плевать, что вы там себе думаете.

А вот в церкви папа казался не таким и идеальным, хотя лицо его было ясным и красивым, серьезное, чуть мучительное выражение лица его портило. Папа казался растерянным, странным, будто с похмелья очнулся в чужом доме, где никого не знает.

У папы был длинный, но красивый нос, из-за ладановой церковной духоты, он поблескивал. Папа ходил в храм в спортивном костюме. Ровно так же он ходил дома, в этом красном спортивном костюме с тремя белоснежными полосами с обеих сторон на брюках и мастерке. Костюмов таких у него в шкафу было штук пять, совершенно одинаковых. Папины понятия об удобстве. Я думаю, спортивные костюмы, особенно красные, вполне вписывались в его понятия о прекрасном, в отличие от черных пиджаков и отглаженных брюк. Я как-то спросила его, не грех ли надевать «Адидас» в церковь. Папа сказал, что Бог все равно видит нас насквозь. Видит, какие мы на самом деле.

Не знаю, верю ли я в Бога. Церковь, во всяком случае, заставляет меня трепетать. Папа верит, это точно. Он решает какую-то сложную задачу, выводит формулу, связанную с Богом. Для него это очень важно, поэтому я с ним никогда не спорю, я надеваю юбку в пол и повязываю платок, и буду стоять в духоте и золоте столько, сколько надо папе.

Мама, как я уже говорила, обычно думает о своем, вид у нее при этом совершенно отсутствующий. У нас у всех золотые крестики на тонких цепочках, папа говорит, они нас защищают.

А у меня не только крестик даже, у меня на тонкой цепочке якорек, сердечко и крестик – Вера, Надежда и Любовь.

Меня могли назвать Надеждой, так хотел папа, но, когда он увидел меня, то решил, что я Рита. Не знаю, почему. Как можно взглянуть на человека и понять, что он – Рита? Я столького не знаю, на самом деле.

Так вот, в тот день папа был особенно, мучительно задумчивый, я даже взяла его за руку, он тепло сжал мои пальцы и тут же отпустил.

Когда мы стояли на коленях в ожидании причастия, мама шепнула мне:

– Сегодня будет дядя Толя.

Но мне послышалось что-то вроде:

– Сегодня приблуда для моли.

– Что?

Но к маме подошел священник, она улыбнулась ему, вежливо, как продавцу в магазине, и поцеловала протянутую к ней руку.

Я так и не выяснила, что за приблуда для моли.

После причастия папа долго стоял у иконы Божьей Матери, а потом поцеловал ее в высокий, красивый, аристократический лоб, будто родную.

Эту икону тоже заказал папа. Может быть, когда-нибудь она будет называться Богоматерью Маркова, но пока мы с папой еще не история.

Знаете, что золочение на иконах называется ассист? Это золотые штрихи, не нимбы, например, а незаметные вкрапления: отблески на лицах, на волосах, на крыльях ангелов и на одеждах. Эти штрихи означают присутствие Бога, эти штрихи и есть Бог в пространстве иконы, его свет, его тепло. Вы думаете это красиво? Я думаю, что очень. На самом деле, мне кажется, и история-то об этом.

Ладно, давайте дальше. На пробежку я с папой не пошла, пришла в свою комнату, скинула платок, разделась, забралась под одеяло и почти сразу заснула. Весь тот день я провалялась в кровати, спала и смотрела на дождь, вспоминала нашу церковь на холме и папино лицо, серьезное, даже грустное. Я стала думать, что это может значить, решила, что вечером обязательно его спрошу.

Вдруг он узнал, что у него рак?

Или он обанкротился?

Лучше бы обанкротился, чем заболел.

Первой с работы пришла мама. Она уходила поздно, а возвращалась рано. Номинально она работала в мертвеньком естественно-научном музее, но наведывалась туда, по большей части, ради развлечения.

Мама стояла у двери, щебетала с дядей Колей, охранником. У него был переломанный нос, деменция боксера и поистине собачья, безграничная любовь к маме.

– Не знаю, мне не кажется, что он изменился, понимаешь? Я почти одиннадцать лет его не видела, много, да? И вот, так внезапно. Не могу себе представить, чтобы он изменился. Хочу, чтобы был прежним.

– Ну, – сказал дядя Коля, явно не больше меня разобравшийся в ситуации. – Дело ясное, что дело темное.

Уж точно, дядь Коль.

Увидев дщерь свою, помятую днем, проведенным в полусне, мама обняла меня и поцеловала. Она пахла «Герленом», такой водяной пылью, цветочной тенью.

– Малышка! А ты как думаешь?

– О чем? – спросила я.

– О ком. О дяде Толе!

У мамы были большие, всегда чуть изумленные, темные глаза. Когда она улыбалась, в них игрались искорки, казалось, секунда, и она сморгнет их, они стекут с ресниц.

– О каком дяде Толе? – спросила я без особенного интереса.

Мама хотела ответить, но в этот момент мне позвонил папа и сказал, что умственно отсталые дельфины называются гринда. Ну, знаете, лобастые такие. Пока мы с ним смеялись, я совершенно забыла о существовании дяди Толи.

Минут через пятнадцать эта шутка перестала забавлять папу, и он сказал:

– Я сейчас еду с дядей Толей в тачке. Что-нибудь ему передать?

– Э-э-э, – сказала я. – Ну, да.

Тишина, как запавшая клавиша, и я решила добавить:

– Передай ему привет.

Я почувствовала себя героиней какого-нибудь абсурдного фильмеца, артхаусного в должной мере, непонятного даже изнутри.

Я спросила:

– А кто такой дядя Толя? То есть, все равно, конечно, привет ему, но…

Я услышала смех, хриплый, кашляющий, а потом и голос, хриплый, естественно, тоже, но еще – развеселый до мурашек.

– Ну, Толя Тубло. Не помнишь меня, Ритка? Не, не помнишь, наверное. Голос точно не узнаешь. Ну, ну ниче. Слышь, Витек, не помнит меня она?

Папа тоже засмеялся, что-то сказал, но я не расслышала, потому что загадочный дядя Толя, которого я, ко всему прочему, должна была помнить, видимо, очень сильно прижимал телефон к уху. Я слышала его дыхание, чуть посвистывающее и нездоровое.

– Не помню, – сказала я, совсем растерявшись. – Извините.

– Да че ты сразу, – ответил дядя Толя. – Нормально все, я ж понимаю, всех Толиков не упомнишь.

Я не справилась, например, даже с одним.

– А вы кто? – спросила я все-таки.

– Ну, Толя Тубло, – ответил он мне. – Э-э-э. Сложно объяснить. Так-то я личность, личность причем неоднозначная. А ты кто?

– А я даже и не знаю, – сказала я неожиданно честно.

– А годков-то тебе уже сколько стукнуло? – спросил он.

– Восемнадцать.

– Хера себе! Созрела девочка!

Папа что-то сказал, и Толик надолго замолчал.

– Ладно, – сказал он, наконец. – Вот мы приедем скоро. Я только с поезда ваще. Опух уже.

Тут я услышала папин голос:

– Заболел. Опух.

Ну да, любимый папин анекдот. Папа начал смеяться, а Толик, судя по всему, потянулся, мне кажется, я даже услышала, как что-то хрустнуло, хотя, может, я просто впечатлительная.

– Охерительно это, конечно, – сказал он. – Откинуться наконец.

И тут я спросила:

– Чего?

И он спросил:

– А чего?

Папа продолжал смеяться над старым анекдотом, я вам сейчас его расскажу.

Гуляет мужик с коляской, подходит к нему тетька и говорит:

– Ваш ребенок выглядит больным и каким-то опухшим, что с ним случилось?

– Заболел. Опух.

Да, по-моему тоже тупой анекдот.

Я молчала, но трубку почему-то не клала. Мне кажется, абсурдность ситуации хорошо меня проняла. Я подумала, что если удачно скошу взгляд – увижу объектив камеры и задумчиво ковыряющего в носу оператора.

Толик Тубло сказал моему папе:

– Точно я не стесню вас никак?

– Не, – ответил папа, теперь я слышала его лучше, должно быть, Толик отвел трубку от уха. – Нормально. Стеснить нас сложно.

– Во себе дачку небось отгрохал! – Толик присвистнул. Он, судя по всему, еще держал телефон у уха, я слышала его очень хорошо.

Папа что-то еще ответил, и Толик снова засмеялся, шмыгнул носом, потом, внезапно, опять обратился ко мне, я вздрогнула.

– Короче, я тебе подарок даже привезу. Но я ваще-то я думал, что ты младше. А ты здоровая уже такая, хрена себе! Во время летит, ниче так, да?

– Ага, – сказала я.

А он сказал:

– Ну лады. Не скучай.

Я подумала, что сейчас Толик Тубло, кем бы он ни был, положит трубку, но он вдруг добавил:

– Не-не, подожди, короче. Хочешь историю расскажу?

– А, ну, да.

Я почти услышала, не знаю, как вы это поймете, но именно почти услышала, как он улыбается.

– Короче, был такой мужик, да? Бородатый, небось.

– Почему? – спросила я.

– Потому что он жил, когда Иисус только умер. Был типа, знаешь, учителем. И вот там же тогда много было учителей, которые учили быть христианами, да? Вот, и все другие учителя такие придумывали своим ученикам задания, учили их толковать чего-то там, неважно. И ученики того парня все время спрашивали, почему ты вообще нам заданий не даешь? А он знаешь че?

– Что?

– Он говорил: любите друг друга, и этого довольно с вас. Приколись?

Я сказала:

– Ага. У меня есть такой репетитор по английскому.

Папа сказал громко, пытаясь перекричать Толика:

– Это, вроде бы, Иоанн сказал!

– Ого! То есть, это ж Иоанн Богослов! Режиссер самого крутого фильма-катастрофы за всю историю человечества! Да, точно это он.

– Извини, Рита, – сказал папа. – Толик хочет общаться.

– Толик хочет общаться, это точно!

Я сказала:

– Да ничего.

Он сказал:

– Ладно, вот и вся история. Ну, пока. Подарок мой совсем не понравится тебе.

– Да не переживайте так, – ответила я.

– Я ужасно переживаю!

И он положил трубку, все равно в самый неожиданный момент. Я сказала маме.

– Мама, а кто такой Толя Тубло?

– Толик Тубик, – сказала мама.

Это все, конечно, прояснило.

– Ага, – сказала я. – Он.

Мама задумалась, будто я спросила у нее о сексе или, например, о наркотиках. Она сказала:

– Старый друг семьи.

– Он, вроде как, из тюрьмы вернулся.

– Да, – сказала мама. – Вроде как. Слушай, малыш, а где сигареты?

– Я не брала, – ответила я. И солгала. Мамины сигареты были у меня в комнате, в ящике стола, закрывающемся на ключ. Мама безуспешно искала их, затем вытряхнула содержимое сумочки прямо на пол, встала на колени и принялась перебирать вещички. Дядя Коля спросил, помочь ли ей, но мама только покачала головой.

– Нет сигарет! – сказала она, всплеснув руками, посмотрела на меня снизу вверх, как маленькая девочка, и добавила:

– Толик десять с половиной лет провел в тюрьме. Вышел, вот. Вроде бы полный срок отсидел. Но подробностей я сама пока не знаю. Коля, у тебя нет сигарет? Я сейчас с ума сойду.

– Не курю, Алевтина Михайловна.

– Правильно, – сказала мама. – Для здоровья это очень вредно. Так вот, Рита, после Жорика, папа ненадолго отправил меня из Москвы, как раз вместе с дядей Толей. И вообще я его хорошо знала. Мы познакомились, когда, – мама потрясла перед своим носом брелком с динозавром. – Когда мы познакомились с твоим папой, в тот же день. Можно сказать, что мы друзья!

Тут она подняла вверх палец.

– Вспомнила, где еще пачка.

Мама ушла в гостиную, а я осталась стоять в коридоре, глядя на высокий потолок.

Дядя Коля сказал:

– Да уж.

Я сказала:

– Это точно.

И поскользила по паркету к лестнице, оставляя охранника дядю Колю наедине с абсурдностью этой невероятной жизни.

В своей комнате я открыла ящик стола, достала мамины ментоловые «Лаки Страйк» и свою зажигалку с анимешной девочкой, длинноволосой, изумленной блондинкой, открыла окно и высунулась так, что капли дождя то и дело падали мне на ресницы.

Я закурила. Тайком я воровала сигареты лет, наверное, с четырнадцати. Мне нравилось ощущать себя взрослой, смотреть на тусклое отражение в оконном стекле, затягиваться и выпускать дым, наблюдая за собой. Курение было для меня видом самолюбования.

Но тогда, может, впервые я закурила потому, что нервничала, даже не взглянула на себя, глубоко и быстро затянулась, выпустила дым в туманный, дрожащий воздух.

Наверное, я все-таки немножко драматизировала. Я имею в виду, мне свойственно театрально заламывать руки и накручивать себя, как нитку на спицу до тех пор, пока сердце не начнет рваться. Это я люблю, честное слово. Я – истеричная девочка.

На самом деле, если рассуждать рационально, разве я не догадывалась ни о чем и никогда?

Когда я была маленькой, мы с мамой часто куда-то уезжали, иногда поздно ночью, как будто безо всякой на то причины. Мне такое очень нравилось, я переживала внезапные отъезды, как приключения. Выходишь ночью под звезды, и мама держит твою руку крепко в своей горячей, влажной руке, шум мотора, долгая дорога за город, утешительные шоколадки, мамины широко раскрытые глаза и странная тяжесть в ее сумке.

В одну из таких ночей я упросила маму заехать в ночное кафе, там мы заказали чебуреков с сыром, жирных, пахнущих невероятно, и совершенно золотых под искусственным светом посреди темноты.

И тогда мама расплакалась. Охранники, уже и имен их не помню, гладили ее по дрожащим плечам, а я жевала чебурек и спрашивала:

– Мама, что такое? Что такое, мама? Тебе не вкусно?

Официантка, химически-рыжая, с накрашенными малиновым сухими губами, смотрела на нас странно, как могла бы смотреть на черную кошку, которая перебежала дорогу прямо перед ней.

Мама сказала:

– Нет, Рита, все нормально. Ешь побыстрее, ладно? И мы поедем.

– Куда мы поедем? – спросила я. Опять новое место, новое приключение. Но мама растерянно ответила:

– Не знаю.

Мы кружили вокруг Москвы всю ночь, а наутро выяснилось, что нужно возвращаться обратно, и мы попали в ужасную пробку, меня так тошнило. Но в остальном – это была прекрасная ночь, удивительная и сказочная. Никто не заставляет лежать в кровати смирно, происходит что-то удивительное и непонятное, и звезды над головой ярче обычного горят, как диоды от новогодней гирлянды.

Тогда я не особенно понимала, почему мы вынуждены сбегать из собственного дома, полусновидное ощущение опасности только подстегивало чувства, проясняло зрение, мне нравилось и оно.

Потом, когда мы уехали из Москвы, все это прекратилось: долгие ночные поездки, мамин взволнованный голос, даже сумка ее больше никогда не была такой тяжелой.

И постепенно я обо всем забыла.

А тогда, вот, стояла с сигаретой у окна, глядела на подсыхающий осенний сад и думала о папином друге, который провел в тюрьме десять с половиной лет. И все у меня складывалось. Представляете?

Мой папа, подумала я, плохой человек. Я покатала эту мысль, чуть ли не разжевала, и снова глубоко затянулась.

Плохой человек, вот что главное. Подумать: мой папа – бандит, потому что друзья его – бандиты, потому что у мамы в сумке наверняка был пистолет, потому что нам приходилось покидать дом всегда как-то вдруг, прямо посреди ночи, потому что он уехал из Москвы внезапно и жил уединенно. Так вот, подумать так, значило все-таки чуточку романтизировать ситуацию. Это же кино.

В то же время этот факт хоть что-то говорил обо мне. О том, кто я. Во всяком случае, дочь бандита.

С другой стороны, это все косвенные доказательства, девчачьи интуиции. Может быть, Толик был его одноклассником, свернувшим на кривую дорожку, только-то и всего. Но мне нравилось, что все рухнуло. Нравилось это ощущение – папина тайна, огромная, как небо. Я затушила сигарету, спрятала бычок в шкатулку с украшениями, надеясь выбросить его потом, когда родителей не будет дома.

В шкатулке переливались мои колечки с опалами, бычок среди них казался еще уродливее.

Я взяла книжку, «Ветер в ивах» на английском, и стала разгонять ей сигаретный дым. Но, в конечном счете, быстро устала, упала на кровать и уставилась в потолок. В детстве, когда я жила в Москве, на потолке у меня были фосфоресцирующие обои с созвездиями. Тогда я еще хотела стать космонавтом, и все у меня в комнате было космическим: лампа в форме ракеты, люстра-луна на потолке.

Москва Космическая. Как Комсомольская, только в центре Вселенной, свободно плывет между небесными телами.

Я подумала: какой он, этот Толик? Толик Тубик или Толя Тубло, вот какой он?

Папа привезет кусок своего прошлого, насекомое в янтаре.

Мне кажется, я тогда всем этим вдохновилась, потому что я не хотела будущего, вообще никакого. Толик казался мне машиной времени, загадкой из папиной молодости, чем-то упущенным мною в детстве.

Кроме того, справедливости ради, я не так много новых людей в своей жизни встречала. Любой гость в нашем доме был для меня событием. Преимущественно, кстати, приятным.

В детстве я представляла, что гости шли к нам через опустошенные земли после ядерной войны и приносили вести из далеких оазисов цивилизации. Утомленные долгой дорогой, заметенные ядерной пылью, они приходили в наш дом, и я старалась оказывать им максимально теплый прием, потому что знала, какой кошмар они пережили по пути сюда.

А тогда, в тот день, я играла сама с собой в тайны своего папы, в загадочное и жуткое прошлое и, незаметно для себя, снова уснула. Когда я проснулась, за окном уже было темно, только светились красные огоньки на карамельных, снежно-алых трубах. Как глаза у монстра.

Я вскочила с кровати, принялась приводить себя в порядок, умылась, почистила зубы. Я подумала: папа уже должен был привезти Толика.

Дома я обычно ходила в спортивных штанах и майке, но тут зачем-то влезла в платье (какое-то ужасно дорогое и нелепое, помню только, что оно было зеленое), покрутилась в нем перед зеркалом, намазала губы блестками, расчесала волосы.

Мне не хотелось быть на себя похожей.

Но не хотелось и быть похожей на какую-нибудь другую девушку. Вы же понимаете, о чем я говорю? Хотелось стать совсем прозрачной, бесплотной тенью, но кроме того – понравиться.

Только спускаясь по лестнице, я обнаружила, что на мне дурацкие черные носки, что ноги у меня не так уж гладко выбриты, что юбка липнет к коленкам, как ласковый щенок.

Но отступать было поздно.

На лестнице я столкнулась с Катей. Она сказала:

– А вы, барышня, куда это?

А я сказала:

– Дядя Толя приехал.

Катя нахмурилась. У нее было простое, как это говорят, рязанское лицо, в какой-то степени очень красивое – высокий пучок библиотекарши к этому открытому, круглому и светлому лицу совсем не подходил. И одевалась она слишком чопорно и серо для золотистости ее кожи и внушительных объемов.

На страницу:
2 из 7