
Полная версия
Водяна
Это знание было единственным островком тепла в ледяном мраке комнаты. Анна закрыла глаза, чувствуя, как по щеке скатываются слёзы, одна за другой, одна за другой.
Потом она всё-таки уснула, и ей снова приснилась бабка. Та держала на руках девочку лет трёх, сердитую, с облаком взлохмаченных со сна кудрей, и приговаривала: «А кто это у нас мокрый, а кто это у нас в кровать опять надундил? Кто у нас всё спит-спит и никак не просыпается?». Девочка потёрла заспанные глаза, медленно повернула голову и ткнула пальцем в Анну: «Ана!»
Голос у малютки оказался густым, басистым и очень злым. Потом она широко распахнула рот, запрокинула голову, и из её глотки вырвался ужасающий вопль: «Ку-у-у-у-у!»
Анна замахала руками, отбиваясь от кошмара, и чуть не свалилась с кровати.
«Кукареку-у-у-у-у-у!!!» – где-то на подворье Вассы снова заорал петух. В конце он издал жуткий клёкот, точно василиск, подавившийся философским камнем.
Анна тряхнула головой, отгоняя дурной сон.
В горнице пахло вытопленной печкой и горячим молоком. Солнце, блёклое, красноватое, как вымоченный в чае лимон, пробивалось сквозь занавески.
Она потянулась за телефоном. Начало девятого. Пришло лишь одно сообщение от Макса: «Голова болит. Терпимо. Капают. Сейчас взяли анализы. Днём МРТ». Она поморщилась и непроизвольно потёрла висок: «терпимо» в переводе с Максового означало «хуже некуда». Набрала ответ с просьбой позвонить, когда пройдёт обход. Эсэмэска квакнула и подвисла – и только через несколько томительных секунд, будто дождавшись незримого разрешения, провалилась в сеть.
Гаджеты здесь вели себя странно: то ловили связь там, где её не должно быть, то внезапно глохли на ровном месте. Может, старая легенда о «мёртвой зоне» над деревней оказалась правдой? Бабка раньше говорила, что здешние топи не любят «электрическую суету» – может, она не шутила? Свет в деревенских домах пропадал с пугающей регулярностью даже сейчас.
Анна уже ни в чём не была уверена. В Заболотье даже эфир казался густым, как болотный туман – будто что-то мешало сигналам, замедляло их, заставляло тонуть в невидимой трясине.
– Вставай, соня! – донёсся из-за перегородки хриплый голос. – Каша упарилася, остываеть!
На кухне Васса, одетая во вчерашнее ситцевое платье, помешивала в чугунке пшённую кашу. На столе стояла крынка парного молока и тарелка с зарумяненными в печи блинами.
– Садися, беспокойница. Всю ночь колготилася, меня будила, – прошамкала старуха, шлёпая в миску щедрый половник каши. – Ешь, пока черти не облизали.
Каша оказалась удивительно вкусной: с топлёной «крышечкой», распаренная до состояния пюре, да ещё и с жирной лужицей масла посередине. Анна глотала ложку за ложкой и никак не могла насытиться. Голод накрыл поистине волчий.
Васса, ещё не нацепившая искусственные челюсти, тоже уплетала за обе щеки, смешно перекатывая пищу между несколькими уцелевшими зубами.
– Ленка-то моя… – вдруг заговорила старуха, облизав ложку впалым ртом, – ма-асенькая совсем была, три года всего. Такая девчоночка ладненькая, чисто ангелок! Немтырька только, ни в какую говорить не хотела… Второго августа, на Ильин день утонула. – Пальцы Вассы сжали ложку так, что костяшки побелели. – В озере, понятное дело. Где ж ещё…
Ложка Анны замерла над тарелкой.
– Сегодня же второе августа…
Васса с горестным видом кивнула.
– Оттого и поминаю. Почитай, тридцать шесть лет прошло, а никак не забыть.
Анна вздохнула:
– Горе какое… Совсем крошка… Я думала, она старше…
– Ага, – Васса хитро прищурилась, – по рисункам на печи судишь? Так-то после уж началося. Марья не замала, хотела, чтоб память жила.
Она потянулась за крынкой, плеснула себе молока. Потом налила ещё в одну кружку и со словами: «Не боися, без лягухи молочко-та!» двинула её к Анне.
– Твоя тётка, Настасья, Ленкина мать-та… после того случая… Сбродная стала, ровно ум за разум зашёл. Идёть по улице, головёнку эдак набок, как курёнок больной, и улыба-ается. Блазнилася ей дочка, стал быть… А как Катерина-то тебя понесла, она совсем с дому сошла. Прям перед родами-та сёстриными. Не могла, значить, стерпеть. И пропала. Говорили, в город подалася. – Старуха провела пальцем по краю стола, растягивая каплю воды в длинную дорожку. – А сынок мой… ну, отец Ленкин… он и вовсе… Запил по-чёрному, родненький мой, и водкой захлебнулся… Воды большой смерть как боялся, а всё одно ж от воды помёр, от огненной!
Голос её сорвался. Мелко затряслись губы. Васса с силой потёрла лицо шершавой ладонью.
– Бабушка… – осторожно начала Анна, желая увести её от тяжёлой темы, – а почему вы сказали, что Лена внучка только ваша? Она же и наша была, выходит…
Васса резко встала, задев скатерть. Молоко расплескалось, образовав на столе причудливое пятно, напоминающее крохотную ладошку.
– Ваша, как же! Тут всё ваше, и всё вам мало! – внезапно со злостью прошипела старуха. – Всё знать охота? Может, в погреб ещё хочешь нос сунуть? Там у меня… – она вдруг замялась, спохватившись, – варенье стоит. Черничное.
Тёмная тень пробежала по её лицу, искажая черты. Анна почувствовала, как кожу между лопатками стянуло морозцем.
– Какой ещё погреб?
– А обыкновенный! – Васса деланно засмеялась. – У дома-то. Копанка. Только… – она понизила голос, – днём туда не ходять. Днём там… – приложила она палец к губам, – с-с-с-спять.
За окном что-то громко шлёпнулось в таз с дождевой водой. Васса вздрогнула, но тут же сделала вид, что поправляет платок.
– Ещё блинов? – спросила она наигранно бодро. – А то, может, водицы ключевой принести? Из… из того самого родничка?
Анна вдруг ясно поняла: старуха морочит ей голову, как трясогузка – от гнезда, уводит от чего-то, что способно рассказать о Лене.
– Нет, – твёрдо сказала она, вставая. – Спасибо за ваше гостеприимство. Я пойду в бабушкин дом. Мне там… разобраться надо, уборку сделать.
Васса криво ухмыльнулась, продемонстрировав единственный жёлтый клык:
– Как желаешь, ласонька, дело хозяйское. Только смотри… – она ткнула ложкой в сторону окна, за которым виднелась тропа к бабкиному дому, – ежели там что шевельнётся – не пугайся. Это просто сырость. Собирается у нас тут по ночам… сырость.
Последнее слово повисло в воздухе, как рваная паутина.
Она повернулась к печи и принялась шурудить кочергой, давая понять, что разговор окончен. Но когда Анна уже бралась за дверную ручку, Васса вдруг бросила вдогонку:
– А в погреб Марьин… ты б, девка, не ходила… Хужее только сделаешь. Вечно вы, водяницы, лезете куда не след.
Васса стукнула кочергой об пол, сбивая нагар. Печь весело загудела.
– Только ж ты всё одно пойдёшь, знаю я породу вашу… Ключ Марья держала возле подпола. В жестянке синей… с-пад мелков.
Анна молча кивнула в знак благодарности, вышла, тихо закрыв за собой дверь, и застыла на крыльце, чувствуя, как сырой утренний воздух втекает в лёгкие.
Бабкин дом угрюмо ждал, и там, в глубине заросшего бурьяном двора, под покосившейся крышей, темнела дверь в погреб. После слов Вассы Анна нисколько не сомневалась, что спуститься в него придётся.
Глава 4. Крапивная уборка
Анна толкнула калитку, и та издала долгий, протяжный скрип, от которого спину мгновенно ознобило. Всё воспринималось как-то особенно ярко, через фокус обострённой тревожности. Каждый звук сейчас казался оглушительно чётким: шелест травы под ногами, шорох сухих берёзовых листьев, собственное дыхание. Мир вокруг как будто сжался, стал плотнее, а все детали, напротив, обозначились резче и болезненнее – даже пыль, кружащаяся в солнечном луче, казалась теперь не просто частицами, а мельчайшими осколками стекла.
Во дворе царило мертвенное оцепенение. Кузнечики, которых в этой разросшейся траве всегда водилось видимо-невидимо, затаились, точно перед дождём.
Дверь за ночь опять набралась сырости, разбухла и теперь выбиралась из дверного косяка, продвигаясь буквально по сантиметру. Анна дёргала и тянула её, чувствуя себя очередным безликим персонажем из сказки – не то внучкой, не то мышкой, не то, с учётом всего происходящего в её жизни абсурда, вообще неведомой зверушкой. Только вот репка ей досталась такая, что вытягивать её придётся исключительно в одиночку. Кроссовки предательски скользили по влажным доскам крыльца. Наконец дверь выдернулась наружу, а из дома пахнуло сладковатым, с кислинкой запахом, как от обветрившихся ягод, забытых в лукошке на солнцепёке.
Она замерла на пороге, втягивая воздух и сторожко прислушиваясь. Но дом молчал, погружённый в свою внутреннюю темноту. Не было ни шорохов, ни скрипов – только тиканье старых часов в глубине «покоев».
Некстати всплывшее воспоминание о ночи у Вассы заставило передёрнуть плечами.
– Это был сон, – твёрдо и громко, выделяя каждое слово, сказала Анна, будто проверяя, насколько убедительно это звучит. – Переутомление, нервы… Всего лишь сон во сне. Как в детстве, когда просыпаешься три раза, а на самом деле всё ещё спишь.
Сейчас, в нежгучем свете заболотского солнца, легко было поверить, что произошедшее в самом деле являлось лишь дурной фантазией. Но заходить в дом всё равно не хотелось. Там, внутри, было что-то… неправильное. Анна ещё с детства знала это ощущение – когда заходишь в комнату, и кожа вдруг покрывается мурашками, хотя вроде бы всё на своих местах и давно знакомо. Только сейчас оно усиливалось вдесятеро: скрип половиц удваивался эхом – как будто кто-то шёл за ней по пятам, тени в сенях сгущались и ползли следом, словно змеи, а давно нетопленная печь пахла гарью – слабо, но назойливо, как откровенный намёк.
Она представила, как там, в темноте под лестницей, что-то шевелится. Не призрак – нет, что-то плотнее, осязаемее. Будто кто-то незваный, чужой и чуждый, спрятался в укромном месте и сидит там, поджидает её, следит белёсыми глазами, как она мнётся у порога.
Анна мотнула головой. Рациональный голос твердил, что это просто старый дом, не жилой уже больше месяца. Но хребтом, по которому одна за другой прокатывались ознобные волны, она чуяла – там, под лестницей, за сырыми балками, определённо кто-то есть. Кто-то лишний. Кто-то, терпеливее паука, ждёт её. И не дышит. И улыбается.
В голове Анны будто щёлкнул крошечный замочек в потаённой дверце памяти. Всплыло, как сквозь мутную воду, бабкино наставление: «Коли ночами в избе кто лишний бродит – крапивной метлой его вымети. Да крепко мети, чтоб жглось, рук не жалей!»
Она перевела взгляд на заросли у забора. Крапива стояла стеной: сочные, злые стебли с фиолетовым отливом, усеянные ворсом жгучих щетинок. Листья, зазубренные как пилы, покачивались на ветру, точно тянулись к ней зелёными языками. Верхушки уже начинали цвести мелкими невзрачными кисточками – самое время для сбора.
В сенях, на ржавом гвозде, болтались рабочие рукавицы: брезентовые, потрёпанные. Анна потянулась за ними, и в этот момент где-то в глубине дома глухо шаркнуло, будто отодвинули стул.
Она сжала рукавицы в дрожащих руках, как слабую, но защиту.
– Ладно… – громко выдохнула она, разбивая густую тишину. – Попробуем по-бабкиному…
Из глубины дома в ответ донёсся лёгкий скрип – точь-в-точь как смешок. Крапива у забора резко качнулась, словно кто-то невидимый прошёл сквозь неё.
«Стебли молодой крапивы, да полыни пучок, да вереска веточку – и мети, покуда руки горят», – шёпотом проговорила Анна бабкино заклинание. А что? Терять-то нечего! Уборку в любом случае нужно делать.
Сочные стебли заматеревшей к концу лета крапивы так и просились в работу. Анна натянула грубые брезентовые рукавицы, ещё хранящие форму бабкиных ладоней, и принялась ломать жгучую траву.
«Стебли крепкие бери, после первого цветения… Короткие – для гибкости, длинные – для прочности…» – звучал в голове бабкин голос – хрипловатый, надтреснутый. Такой уверенный, такой родной… В детстве, держась за её руку, Аня ничего не боялась. Она сейчас боялась – её, бабки своей.
Пальцы сами вспомнили давние движения, будто кто-то водил её руками. Каждый сломанный стебель выделял капельку сока – зелёную, как болотная тина.
«Если по ночам лишние бродят – значит, дом забыл, кто в нём хозяин. Крапива напомнит…»
Анна машинально подбирала стебли покрепче, те, что росли ближе к старой баньке – там, говорила бабка, крапива злее, потому что «на костях растёт».
«Полыни пучок – от дурных мыслей, вереска веточку – чтобы сон не утянули…»
Она рвала траву с ожесточением, будто выдёргивала с корнем собственные страхи. Ладони горели даже сквозь плотную ткань, но Анна только стискивала зубы – пусть жжёт, пусть болит, зато настоящая боль хорошо перебивает всю эту призрачную чушь.
Внезапно её пальцы наткнулись на небольшой продолговатый предмет среди стеблей. Она вытащила синюю жестяную баночку из-под мелков – и замерла. Крапива вокруг пошла волнами – при полном безветрии.
Анна потрясла жестянкой возле уха, ничего не услышала, потом осторожно стянула крышку и заглянула внутрь. Жестянка была пуста. Очередной деревенский ребус? Внезапно разозлившись, она отшвырнула находку подальше в бурьян и продолжила своё странное занятие.
Вскоре, до зуда исколов руки, Анна получила пышный веник: колючий, неудобный, живой – как сама память, которую нельзя ни вырвать, ни отпустить.
Взяв его подмышку, она вернулась в дом и затопала по лестнице, ведущей в мансарду. Ступеньки громко скрипели под ногами, будто предупреждая кого-то наверху.
Дверь в её бывшую комнату оказалась приоткрыта. После секундного колебания Анна шагнула вперёд – и замерла на пороге, втягивая воздух, пропитанный запахами детства: сухой древесины, пыли, чего-то неуловимо сладковатого. Там пахли высохшие до стеклянного звона «ириски», которые она когда-то прятала под матрасом. Время здесь словно бы остановилось на границе её ухода во взрослую жизнь, законсервировав комнату в неизменном состоянии. Анна много лет не думала ни о бабке, ни о доме, ни об этой комнатке – но, едва переступив порог, узнала всё.
Вот она, крошечная спаленка со скошенным потолком, напоминающим угловатый лоб неандертальца из учебника по биологии… Когда-то выкрашенный голубой краской, теперь потолок покрылся бурыми разводами – словно кто-то размазал по доскам чайную заварку. Здесь всё было, как раньше: кровать с провисшей панцирной сеткой, где она когда-то лежала без сна, глядя в окно на огромные бессчётные звёзды; стол с выщербленной столешницей, в углу которого до сих пор виднелись выцарапанные авторучкой сердечки и буквы «К+А»; даже выцветшие обои в мелкий незабудковый узор были те самые, из её детства.
Но, несмотря на внешнюю узнаваемость, всё было каким-то неуместным, словно у комнаты появился новый хозяин и понемногу переиначивал её под себя. Точнее, неуместной в ней оказалась сама Анна…
Здесь ничего не изменилось, но всё было не так.
Начиная с окна, наглухо заколоченного бабкой после «того случая»… Ане тогда было лет пять. То утро навсегда врезалось в её память: не столько из-за кувшинок, сколько из-за бабкиного лица, искажённого ужасом. Эти цветы пахли не прудом, а чем-то куда более древним – чёрной глубиной, где никогда не бывает солнца. Кувшинки были свежими, будто только что сорванными – но совершенно невозможными, потому что лето давно закончилось и все местные водоёмы уже неделю стояли подо льдом.
Обнаружив охапку кувшинок на подоконнике, Аня, вереща от восторга, громко протопотала по лестнице и помчалась к бабке, чтобы похвастаться «русаличным подарочком», но та её радости почему-то не оценила. Мгновенно побледнев, Марья выхватила цветы, швырнула через весь двор и потащила внучку мыться. Вода в бадье была ледяная, зуб на зуб не попадал, а ещё в ней плавали какие-то сухие травы, от которых тело чесалось. Потом, едва промокнув Аню льняным рушником и загнав на горячую печь греться, бабка заколотила окно намертво, перед этим насовав чертополоха между рам. Ещё и заговор шептала, забивая последний гвоздь: «Не своей кровью, не своей тенью…»
Но по ночам маленькой Ане ещё долго слышалось, как кто-то царапается там, снаружи, ищет ход.
Сейчас это окно в самом деле было приоткрыто, и ветер поддувал в щель, играя грязной занавеской. Ветки старой берёзы скребли по стеклу, точно просились в дом.
Солнечный свет, пробивающийся сквозь запылённое окно, ложился на пол неровными прямоугольниками. Верхний ящик рассохшегося комода, в котором когда-то хранились немудрящие сокровища маленькой Ани, был немного выдвинут, будто кто-то копался в нём и в спешке не успел закрыть.
Анна потянула ящик на себя, и сточенные восковые мелки застучали внутри, как пуговицы в старой бабкиной шкатулке. Их полно там оказалось, мелков этих, а ещё на дне ящика обнаружились пожелтевшие листы бумаги. Детские рисунки, исполненные неуверенной рукой…
Первый из них изображал озеро: но не голубое – чёрное, с торчащими из воды палками. Анна не сразу поняла, что это были руки – тонкие, с растопыренными пальцами. На берегу стояли две фигурки: большая, в платье до пят (бабка?) и маленькая, с кудряшками (Лена?). Над ними нависала третья фигура, нарисованная чёрным мелком – бесформенный силуэт с непропорционально длинными руками и рогами-палочками на голове.
На втором рисунке Анна узнала бабкин дом, в чердачном окне которого извивалось что-то вроде большой красной ящерицы с потрескавшейся кожей. Её тело было покрыто узорами, напоминающими тлеющие угли, а в глазах – человеческих, не животных – светилась такая ярость, что Анна невольно поёжилась.
Внизу кривыми печатными буквами было написано «АНА ЗЛАЯ ГАРИТ».
В чудовище, нарисованном детской рукой, было что-то жутко знакомое… Анна задумчиво потёрла лоб, будто пытаясь приманить воспоминание. Эти янтарные глаза с огненной искрой в бездонном зрачке – она точно видела их раньше. Не в кошмарах, не в детских страшилках, а наяву. Причём совсем недавно…
Образ упорно не складывался, рассыпался, как горячий пепел от ветра. Начала болеть голова. В какой-то момент Анна поймала деперсонализацию и словно бы увидела себя со стороны: взрослая тётка накануне жизненного краха ломает голову над детскими шарадами… К чёрту все эти загадки, ей есть чем заняться! Она рассердилась на себя, швырнула рисунки на комод, и те разлетелись веером, один даже перевернулся – будто сам не хотел, чтобы его рассматривали. Анна вцепилась в крапивный веник, и жгучая боль пронзила ладони, словно ток. Хорошо. Так – хорошо. Это настоящее, в отличие от скрипов за стеной или призрачного шёпота, который то ли ветер, заблудившийся в печной трубе, то ли…
Она подошла к окну, чтобы захлопнуть его, и замерла. На подоконнике блестели мокрые отпечатки маленьких ладошек. Свежие. Вода ещё не успела испариться, и капли медленно стекали вниз, оставляя тёмные дорожки на потрёскавшейся краске.
«Ленка?» – прошептала Анна, и тут же на первом этаже что-то шлёпнулось, будто ребёнок спрыгнул с кровати на пол.
Ну всё, хватит! Кто б там ни был, но лишним в этом доме места нет!
Крапивный веник с сухим шелестом коснулся пола – и тут же зашипел, будто прижатый к раскалённой сковороде. Из-под зелёных стеблей повалил едкий дымок, пахнущий одновременно гарью и свежескошенной травой. Анна водила им по половицам широкими, размашистыми движениями, как когда-то показывала бабка – не просто подметая, а изгоняя всё лишнее.
В углу что-то зашуршало – быстро, испуганно. Анна кровожадно ухмыльнулась и шарахнула веником в ту сторону с особой силой. Крапива на секунду пыхнула синеватым пламенем, и что-то плоское и чёрное, очертаниями отдалённо напоминающее собаку, отпрянуло в самый последний момент.
«Так-то лучше», – пробормотала она и снова опустила веник на пол, теперь методично проходя каждый угол. Из-под комода выкатился мокрый камешек, обмотанный прядью золотистых кудрявых волос, потом из щелей стали выметаться песок и мелкий хлам – в неимоверных количествах, будто дом выворачивался наизнанку, выплёвывая всё, что годами прятал: осколки ракушек, мелкие речные камешки, лепестки сухих цветов, свернувшиеся в трубочку, как чайные листы.
Вскоре у порога собралась внушительная гора мусора. Анна работала без устали, не обращая внимания на саднящие руки. Дом поскрипывал и поскуливал половицами – жалобно, как раненый зверь, но запах затхлости понемногу уступал место горьковатому аромату жжёной крапивы. Лишнее уходило – или пряталось глубже.
Напоследок она нырнула под кровать и вымела из дальнего угла тряпичную куклу размером с указательный палец. Рот куклы был зашит крест-накрест толстой чёрной ниткой.
«Немтырька какая-то», – невпопад подумала Анна, но тут же вспомнила, что Васса сказала это про Лену. На месте глаз у куклы были пришиты круглые матовые пуговки, похожие на перезревшую чернику. Выглядела она какой-то раздутой, перенасыщенной влагой – словно её долгое время вымачивали в торфяной воде и не удосужились высушить.
Анна побоялась брать её в руки и попыталась вымести к порогу, но кукла упорно пласталась на выщербленных досках, будто хотела зацепиться мокрыми тряпичными руками. Пришлось вооружиться парой щепок и выбросить её за порог.
После этого Анна сорвала с окон грязные занавески и открыла форточки нараспашку. Решила, что чуть позже растопит печь, нагреет воды и помоет стёкла. Жить в этой комнате она не собиралась, но мысль о том, как здесь станет чисто после многих лет запустения, приятно грела душу.
Она остановилась, переводя дыхание. Ладони горели от крапивных ожогов, но она лишь сжала веник ещё крепче.
Держитесь все, вы дождались! Крапивная уборка только начиналась.
Закончив с чердачной комнатушкой, она спустилась вниз и в задумчивости замерла перед дверью в материнскую спальню.
Мать она почти не помнила, разве что отрывочно, фрагментарно: запах вымытых волос, мягкие ласковые руки, грудной голос, поющий колыбельную или рассказывающий одну и ту же бесконечную сказку… Из этих разрозненных, но таких ярких, цветных стёклышек узор представления о матери в калейдоскопе её памяти каждый раз складывался заново – но неизменно прекрасным. Правда, все эти утешительные игры остались в далёком и, как до недавнего времени самонадеянно думалось Анне, основательно забытом детстве. Она ошиблась. Ничего не забылось, к сожалению. Оно просто дремало под спудом, пока она жила свою размеренную нормальную жизнь, просчитанную и распланированную на много лет вперёд.
Теперь прошлое возвращалось к ней, напористо вытесняя то, что совсем недавно казалось незыблемым.
Возвращение в Заболотье пробуждало её внутренних демонов одного за другим.
Анна выдохнула и решительно шагнула в спальню.
Дверь скрипнула, впуская её внутрь комнаты, узкой и вытянутой, как гроб. Солнечный свет, пробиваясь сквозь щели в рассохшихся ставнях, лишь усугублял это впечатление.
Пахло здесь смесью старой пудры, сухой полыни (бабка всегда клала её в бельё от моли) и чего-то приторно-прогорклого, напоминающего выдохшиеся духи.
Анна присела на кровать, стоящую у глухой стены (панцирная сетка недовольно скрипнула), и погладила домотканое, прабабкино ещё, покрывало. Когда она была маленькой, бабушка иногда разрешала ей поиграть в комнате матери, но чаще всего спальня стояла запертой на ключ. Попадая сюда, Аня ни во что не играла. Она часами лежала в постели, нюхая и гладя подушку, или сидела в шкафу, среди маминых платьев – и в это время была предельно счастлива.
Анна тогда очень тосковала по матери, хотя мало её помнила.
Вздохнув, она встала и взялась за крапивный веник. В материной спальне лишних вообще не ощущалось, но убраться в любом случае хотелось. Она уже решила, что будет спать здесь.
Под кроватью обнаружилась одинокая тапочка невнятного цвета, покрытая густым слоем пыли и паутины. Второй нигде не было. Наверное, мыши утащили, чтобы свить гнездо для своих мышат. Анна грустно улыбнулась: мама каждый вечер рассказывала ей сказки собственного сочинения про этих самых мышек, так что она точно не была бы против подобного «похищения».
В кармане коротко прогудел телефон. Анна поспешно выхватила его, надеясь увидеть сообщение от мужа, но это оказался всего лишь будильник – поставленный неделю назад и благополучно забытый.
Не особо надеясь на успех, она набрала Макса. Гудки резали ухо и уходили в пустоту, множа безнадёгу. Когда она уже была готова сбросить звонок, муж внезапно ответил, но через жуткий треск помех донеслось лишь: «Ань… плохо слышу… перезвоню поз…» – и связь прервалась.
Анна ожесточённо взялась за веник. Когда на душе такой раздрай, лучшее средство – занять руки простой работой. Вот чего-чего, а работы в этом доме было в избытке. Сняв серый от пыли тюль, она уже собиралась перейти в комнату тётки, но тут хриплый мужской голос громко позвал со двора: «Хозяйка, есть кто дома?»
Крадучись, чтоб не скрипнуть половицами, она прошла в сени и посмотрела в щель между досками.