
Полная версия
Медовый месяц в Мёртвом лесу
Не знаю, можно ли доверять женщинам, собравшимся тут. А самой Дубраве — можно? Узнай о моём плане Осташка, я тотчас загремела бы в Красный мешок. Сидела бы на голых камнях, отполированных сотнями задниц. Глазела на стены, кричащие одним алым словом: «Позор! Позор! Позор!» От одной мысли об этом — мороз по коже.
— У Рогатого камня, в день свадьбы, после заката, — успевает произнести Дубрава, и дверь «Солнцеворота» распахивается от мощного пинка.
Подпрыгнув на месте, я бьюсь коленями о стол. Пустая плошка, опрокинувшись на ребро, катится к краю.
На пороге стоит молодой мужчина. Я никогда не видела его раньше. У него тонкое, вытянутое лицо с широко расставленными глазами. Поверх узкой рубахи надета зелёная жилетка, а штанины заправлены в высокие сапоги. Так в Подленеце не ходят. От того, как не по-местному выглядит гость, у меня пресекается дыхание.
Плошка падает на пол. Незнакомец бросает быстрый взгляд на неё, а следом на меня.
— Думал, это каба-а-ак! — тянет он.
— Так и есть, почтенный господин, — отвечает Альта.
— Больше похоже на… — гость, покачиваясь, осматривается, — кружок выши… вышива-а-альщиц. Или вяза-а-альщиц. — Справившись со сложными словами, он победно икает.
— Вы видите тут спицы или пяльцы? — осведомляется хозяйка.
Незнакомец медленно поворачивается к ней и выпучивает глаза.
— Ты что, баба, хамишь? Мне?
— Ни в коем случае, почтенный господин.
— А, ну вас к отродьям! — Он отмахивается.
— Да не туда, не туда! — орут с улицы мужские голоса; грохочет хохот. — Ишь, прыткий! Пошли, столица, отведём в нормальное место!
Незнакомец, ещё раз бросив на меня взгляд, вываливается наружу.
— Это ещё кто? — хмурится Дубрава.
— Столичный. — Альта презрительно кривит губы. — Утром приехал. Говорят, хочет поглазеть, как проходит общая свадьба. У них же такого нет.
— А, ну да, — вспоминаю я, — года три назад тоже приезжали.
— Ездют, любопытничают, нет шоб самим на бесовок пойти…
— Ой, Луфья, жуй-ка лучше своё свиное копытце.
— А я шо, я ни шо.
Мой взгляд беспокойно прыгает по лицам: заметил ли кто-нибудь то же, что и я? Похоже, нет. Все возвращаются к своим питью, еде и тихим разговорам. Никто, вообще никто не увидел ничего странного. Кроме меня. По коже бегут мурашки.
Деля кров с пьяницей-отцом, я с детства на глазок умею определять, насколько глубоко человек утонул в бочке с бражкой. Готова поклясться, незнакомец из столицы не намочил и пяток. Он трезвее меня.
Глава 2
По дому разносится храп. В воздухе висит запах перегара и рвоты. На мою удачу, отец напился и впал в забытье. Сегодня у него даже был повод: нерадивую дочь отвергли накануне свадьбы, и его тонкая душа не выдержала такого позора. Ха.
А вот матушка не спит. Караулит, привалившись к дверному косяку кухни. Интересно, попробует ли влепить затрещину? Когда я была девчонкой, мать не брезговала поркой и оплеухами, но однажды я перехватила её руку, впившись отросшими ногтями в запястье. Я до сих пор помню это ощущение: как пальцы продавливают сухую кожу, а грудь распирает от страха и злой радости. Больше матушка меня не трогала. Решится ли сегодня? Жаль, что я недавно постригла ногти.
Сжав кулаки, я смотрю в холодные серые глаза. Даже немного обидно, что мне достались отцовские, похожие на переспелые вишни. «Тёплые» и «по-своему добрые», если верить словам Кипрея.
— Знаю, ты хотела сбежать, — медленно произносит мать.
Кровь покидает сердце и приливает к скулам. Я наклоняюсь, чтобы стянуть ботинки и спрятать покрасневшее лицо. Невероятно, что мать так быстро пронюхала о моём плане! Как и откуда? А главное: успела ли донести на меня?
— Не понимаю, о чём ты. — Я кидаю на неё осторожный взгляд.
— Ну не сбежать. — Мать морщится и подтыкает край рубахи, выползший из-за пояса юбки. — Ты хотела уехать. После медового месяца. С Кипреем.
Сдержав выдох облегчения, я разгибаюсь и повожу плечом.
— Этому не бывать, ты же знаешь.
— Да. Будешь и дальше жить со мной и отцом. Пока не помрём. А после, — она разводит руками и вдруг переходит на шёпот: — Будешь одна. Одна, Рури. Совсем одна.
Я не понимаю, что чувствует мать. Почему говорит это? Что выражает её странный тон? Бить меня она явно не собирается. Ругать, похоже, тоже. Так чего она хочет? Неужели, как женщины в кабачке, матушка надумала мне посочувствовать?
Я ошибаюсь.
— Это хорошо. — Она глядит в упор. Холодные, рыбьи глаза. Из-за них на языке привкус селёдки. — Тебе, и правда, лучше остаться одной. Незачем таким выходить замуж. Плодить дурную кровь. Так правильней.
Мать отворачивается, скрывается в кухне и прикрывает дверь, а я какое-то время стою в прихожей. Вот, значит, как. Матушка не рукой ударила, не отцовским ремнем, а словом. Дурная кровь. Я — дурная кровь.
Изо рта, как карканье, вылетает хриплый смешок. Отец замолкает на мгновение, а потом начинает храпеть вдвое громче. Стряхнув оцепенение, я иду в свою комнату. Шаг бодрый, пружинящий. А в чём, собственно, матушка не права? Я брошенка, а когда нарушу обет оседлости, стану преступницей. Как же меня называть, если не дурной кровью?
Жаль, что Дубрава хочет бежать после медового месяца, а не раньше. Я бы хоть сейчас сиганула в окно и помчалась к Ближним горам. Вот только одной, боюсь, мне не выжить. А Дубрава выглядит как человек, который может разорвать любое отродье голыми руками. А ещё ей, кажется, можно доверять. Да и план у неё вроде бы имеется. Надеюсь, завтра она поделится со мной подробностями. С этими мыслями я падаю на кровать, натягиваю одеяло до самой макушки и проваливаюсь в сон.
— Рури! — кто-то встряхивает меня за плечо.
Я распахиваю глаза и вижу матушкино лицо. Седые прядки выбились из причёски — висят и покачиваются перед носом, как паутина. Мой взгляд проясняется, и голова тоже. У матери дрожат губы, щёки блестят от слёз. Первая мысль: случилось что-то плохое. Вторая: кто-то умер. Третья: отец. Ёкает сердце, и я резко сажусь в кровати. Неужто допился?
— Рури, вставай. — Матушка вытирает лицо рукавом. — Нужна помощь.
Я мигом натягиваю штаны, застёгиваю рубаху и вслед за матерью выхожу за дверь. У меня нет ни единого сомнения: в соседней комнате стынет отцовский труп. В голове всплывает неожиданная картинка: мне три или четыре года, я устала идти, и он сажает меня на плечи. Страшно: вдруг упаду? А отец говорит: «Не бойся. Ты же храбрая девочка, Ру», — и крепко-крепко сжимает мои лодыжки. У него шершавые, тёплые ладони, и его прикосновение говорит: удержу. Во что бы то ни стало — я тебя удержу.
Иногда он не пил и бывал хорошим.
А сейчас я увижу его бездыханное тело. Во рту пересыхает, слюна будто превращается в песок. И в желудке — тоже песок, тяжёлый и рыхлый. Из такого хорошо лепить куличи. Картинка в голове меняется: пруд, жара, отец протягивает мне деревянную формочку, которую сам смастерил...
Переступив порог, я зажмуриваюсь от страха, и всё же сквозь ресницы вижу: отец, помятый, но живой, стоит в углу у входной двери. Он борется с вешалкой, пытаясь отнять у неё форменный китель.
Глаза щиплет от глупых слёз. Проморгавшись, я замечаю на скамье маму Висы — госпожу Доборею. В её лице ни кровинки, взгляд устремлён вниз, а в руках стиснута книга. Я перевожу непонимающий взгляд на матушку, а потом снова на книжку. С ней что-то не так. Страницы набухли и потемнели, обложка выгнулась, точно от боли. С корешка срываются капли и разбиваются об пол: плюм-плюм. Несмотря на покорёженный вид, я узнаю книгу. «Сказки и песни для благочестивых девочек». Виса любила читать её у пруда.
У пруда.
Я опять смотрю на матушку, потом на Доборею, и всё понимаю.
Предчувствие не обмануло меня. Кое-кто действительно умер. Только не отец.
Матушка, будто очнувшись, говорит мне:
— Рури, ты ходила вчера к пруду?
Я шумно сглатываю, и госпожа Доборея поднимает на меня взгляд. Глаза у неё красные и пылающие, как раскалённые угли. Она уже отплакалась, и теперь… что теперь? Ищет виновных? Жаждет мести?
— Нет, — выдавливаю я, и собственный голос кажется мне бесконечно лживым.
— Разве ты не лазила вчера на башню? — хмурится мать.
— Лазила. Но вернулась другим путём, по опушке. Меня видели мальчишки: Биш и другие. — Почему мне хочется оправдываться? — А что случилось? — Самое время притвориться дурочкой.
Несколько мгновений в прихожей звенит тишина — мерзкая муха, посидевшая на мертвечине, а теперь летающая по дому. Она несёт на лапках и крыльях следы трупного яда. Хочется прихлопнуть.
— Виса, — наконец выдыхает матушка, — погибла. Доборея хотела спросить…
— Ты видела её, Рури? — мать Висы не моргает; с книжки больше не капает вода. — В последний раз? Видела?
Я мотаю головой. Это правда. Сущая правда! Почему же меня не покидает ощущение, будто я что-то скрываю? И отчего мне кажется, что мать Висы думает так же?
Невольно я кидаю взгляд на отца. Лучше бы я этого не делала. Он смотрит так, словно у меня завелись вши и блохи. Смерть Висы отсрочила семейный скандал, но в конечном итоге усилит его. Теперь я не просто брошенка, а брошенка, которую в чем-то подозревают.
Я ведь, и правда, частенько ошиваюсь у пруда.
— Ты точно никого не заметила? — настаивает матушка. — Может, у башни? Или на опушке?
На дверь обрушивается стук, и все мы, кроме застывшей от горя Добореи, вздрагиваем. Мать открывает, и в дом вваливается господин Рожег. Он — отец безумного Феда, которого я вспоминала вчера во время прогулки. Примерно тогда же лёгкие Висы, должно быть, наполнялись водой.
Редкие седые волосы Рожега торчат во все стороны, от одежды несёт потом и бессонной ночью. Прозрачно-голубыми глазами, да и всем вытянутым лицом, он сейчас слишком похож на своего сына. Пугающе похож.
Мать обхватывает себя руками и кидает на меня быстрый взгляд. Да что происходит, отродья побери?
— Не вернулся? — хрипло спрашивает отец.
Рожег качает головой и, потупившись, бормочет в сторону Добореи:
— Это не Фед, Добо. Я знаю, он не стал бы. Фед, мой Федик, он — хороший мальчик…
Я ловлю себя на мысли, что все отцы говорят так о сыновьях. Даже если отпрыск пытался отгрызть кому-то нос. А вот про дочь, какой бы добропорядочной она ни была, редко такое услышишь.
Доборея переводит на Рожега немигающий взгляд. В комнате опять воцаряется молчание. Тяжёлое, невыносимое. Чтобы не слушать его, не быть в нём, я спрашиваю:
— Фед сбежал?
Вспоминается, как нынешней зимой он подкараулил меня на тропе, ведущей к башне. Тогда Феда ещё не запирали в доме, хотя все видели: с головой у него не порядок. Поначалу его нападения не несли большого вреда, но со временем становилось хуже. Он хватал девушек за руки — с такой силой, что оставались синяки. Вцеплялся в одежду — да так, что она рвалась. Волок жертв за собой — ничуть не беспокоясь о том, хотят ли они идти с ним.
Вот и меня Фед тянул, точно ослицу на привязи, и всё приговаривал: «Я спасу тебя, Луда. Спасу!» Тропа осталась позади, он волок меня через сугробы, и снег забивался в сапоги. Таял, пропитывая шерстяные чулки. Почему-то мне лучше всего запомнился этот мокрый снег — наверное потому, что он выражал безысходность. Как я ни вырывалась, как ни упиралась, ничего не помогало. Фед и раньше был крепким, но безумие придало ему ещё больше сил. Понимая, что сопротивление приносит мне лишь боль, я приказала себе расслабиться и идти за ним. Проваливаясь по колено в мягкий пухляк, я осипшим голосом бормотала: «От кого, Фед? От кого ты хочешь спасти меня? Мы не на медовом месяце. Бесовок тут нет». Он остановился, обернулся через плечо и шёпотом повторил: «Бесовок нет». Тогда я продолжила: «Луды тоже нет. Это я, Рури, помнишь меня?». Медленно моргнув, Фед выпустил мою руку, осел на колени и принялся молотить кулаками по голове. Дикий крик полетел над полем. Недолго думая, я припустила прочь.
Мне повезло. Следующая, на кого он напал, лишилась кончика носа и стала завсегдатаем «У Альты».
— Это случилось ночью, когда я пришёл сменить отхожее ведро. — Рожег возвращает меня из воспоминаний. — Федик обычно спал, но не в этот раз. Он толкнул меня и убежал. — Отец Феда бросает на Доборею беспомощный взгляд. — Он не мог, Добо. Клянусь жизнью, не мог!
— Никто не обвиняет ни Феда, ни тебя, — понимая, что Доборея не ответит, мать берёт слово.
— Мы найдём его, — гудит отец, непослушными пальцами застёгивая верхнюю пуговицу рубахи. — Соберём отряд, отправимся на поиски. Кинем все силы, чтобы отыскать твоего сына.
В его голосе слышится решимость. Я удивлённо покачиваю головой: надо же, кто-то вспомнил, что он у нас — главный страж города. Пусть и пропахший вчерашней рвотой.
— А убийца? — Доборея прижимает к груди мокрую книгу, словно компресс от боли. — Если ты кинешь все силы на поиски его сына, кто будет искать убийцу моей дочери?
Отец крякает и, не попав в рукав кителя с первого раза, говорит:
— Убийцу мы тоже поищем. Но ты должна понимать, Доборея: шансы невелики. Люди не всегда тонут от того, что их толкают в воду.
Мать Висы вздрагивает, как от пощёчины.
— Она не самоубийца! Она не делала этого! — теперь Доборея говорит точь-в-точь как Рожег: «Федик не стал бы. Он не мог».
— Юс имеет в виду, — вступает матушка, — что утонуть можно по случайности. Никто не говорит, что Виса сама…
— Она каждый день гуляла там. Каждый. День! — книга дрожит в руках Добореи.
Отец снова крякает. Одёрнув форменный китель и нахлобучив фуражку, он поворачивается к двери. Краем глаза я замечаю облегчение на его лице. Говорить с Добореей, просто смотреть на неё — в тягость отцу. Как и находиться со мной в одной комнате. Он кладёт ладонь на ручку, нажимает, заносит ногу…
— Надо допросить Тарана!
То, что вылетает из моего рта — полная неожиданность даже для меня самой. И всё же — это здравая мысль. Виса почти ни с кем не общалась, но с Тараном порой разговаривала. Вернее, слушала его россказни. Я пытаюсь убедить себя, что вспомнила о нём лишь потому, что он был женихом Висы. Однако мне навязчиво мерещатся его пальцы на тонкой шее. Руки с вечно вспученными венами, опускающие под воду маленькую Висину голову.
Отец оборачивается и смотрит на меня с недовольством и недоумением. К его щекам приливает кровь. Глаза по-прежнему мутны. Закон в его лице сегодня явно не в форме.
— До-про-сить? — по слогам повторяет отец.
— Спросить, — поправляюсь я.
— Без надобности. Таран наверняка весь день провёл с… — он багровеет. — Кипреем.
— Нет. — У меня такое чувство, что я рою себе могилу, но не могу остановиться. — Мы с Кипом встречались вчера. На башне. А с Тараном он виделся утр…
— Всё! — рявкает отец; его лицо, кажется, готово лопнуть и залить тут всё кровью. — Молчи, слышать тебя не могу!
Толкнув дверь, он вываливается наружу. Створка с грохотом закрывается, но не мешает отцовской ругани проникнуть в дом.
— Я слышал про помолвку, — бормочет Рожег, пятясь к выходу. — Мне жаль, Рури. Знаешь, Федик… может быть, в следующем году он захочет выбрать себе невесту… ну, когда выздоровеет. Ему лучше. Правда, лучше. Я скажу ему о тебе. Ну, когда он найдётся. Скажу ему.
Я не знаю, что ответить. Не понимаю: Рожег издевается, несёт чушь из-за волнения или говорит всерьёз? Не думает ли он, что делает мне одолжение? В одном я уверена точно: никогда, ни при каких обстоятельствах я не пойду замуж за сумасшедшего. За человека, способного впиться зубами в лицо девушки. Если не получится сбежать — лучше уж в пруд.
Может, Виса тоже так думала?
Постепенно дом пустеет: уходит Рожег, матушка уводит Доборею, и я остаюсь наедине со своими мыслями. Идти никуда не хочется. Учебка сегодня закрыта, в домах вовсю идут приготовления к общей свадьбе.
Женщины намывают и начищают дома до блеску, украшают пышными лиловыми гортензиями и белыми лютиками, вешают на двери невест и женихов алую букву «М». Она — многозначный символ: во-первых, «М» как бы состоит из двух отраженных половинок, точно жених и невеста, а во-вторых, напоминает о медовом месяце в Мёртвом лесу. Мужчины в то же время, собравшись на главной площади, мастерят общие столы — дел там на час, а разговоров и ругани на день.
Всюду, куда не зайдешь, пахнет пирогами и утюгами — готовятся угощения и наглаживаются брачные одежды. У всех на устах одно слово: «Завтра». Завтра женихи и невесты Подленца пышно отметят свадьбу, проведут свои первые брачные ночи, а на рассвете отправятся в лес.
Кто-то из девушек так же, как и я, не рвётся на медовый месяц, но большинство готово бежать за своими мужьями — хоть в когти к бесовкам, хоть отродьям в пасти. Дурочки верят, что истинная любовь, как покров, укутает молодожёнов и отведёт колдовство.
Сложно их винить: эту ерунду нам с малолетства скармливают в учебке, на уроке «Семейных ценностей». Так и вижу, как госпожа Ликода улыбается, не разжимая губ, а потом сладко-сладко тянет: «Любо-о-овь! Вот что сбережёт вас самих и ваших супругов. Нету такой силы, которая могла бы противостоять любви-и-и». Она глядит исподлобья, поначалу с благоговением, но вскоре взгляд суровеет. «А если не любите мужа, то нет вам спасения. Сгинете, сгинете в лесу!» Сама она вернулась с медового месяца без переднего зуба — отродье вышибло.
Перед глазами проплывают, кружась и хихикая, мои соучебницы. Как они будут там, в чаще? Справятся ли? Тиша, Услада, Мальва…
Мальва, которую, возможно, я обрекла на смерть.
Да что ж такое. Куда ни глянь, куда ни плюнь — угодишь в напасть. Не пойдёшь в лес — останешься на всю жизнь одинокой. А пойдёшь — можешь и не вернуться. Бесовка подери, какой богатый выбор!
На скамейке у двери я замечаю Висины «Сказки». Странно, что Доборея забыла их. А может, нарочно оставила? Как напоминание для главного стража города? Или потому, что мокрая холодная книга обжигала ей пальцы, напоминая о мёртвой дочери? Я собираюсь оставить «Сказки» на скамье, но внутри беспокойно: как бы родители не выкинули. Взяв искорёженную книгу, я отношу её в свою комнату и возвращаюсь в прихожую. Надеваю накидку, выхожу во двор.
Проведу, пожалуй, весь день на башне — к неудовольствию местных ворон. Пусть город тонет в предсвадебной суете. Без меня! А я усядусь на старые камни и буду думать о новой жизни. У меня тоже есть шанс на кое-какое будущее. Завтра у Рогатого, после заката, мы встречаемся с Дубравой. Стоит признать, она выбрала самое верное время и место. Пока все будут пировать да плясать, мы обсудим план побега.
До сумерек я бесцельно лазаю по башне: то поднимаюсь на вершину, то спускаюсь к подножью. Не даю покоя ни ногам, ни воронам. Зато мысли в порядке. Теперь я, как большинство сегодня, думаю об одном: «Завтра-завтра-завтра». Только для меня оно совершенно другое. Раскрашенное яркими красками, пропитанное запахом дороги, зовущее — далеко и навсегда.
Когда небо переодевается из красного в сиреневый, я бросаю последний камешек в город, спускаюсь с башни и отправляюсь домой. Надеюсь, отец уже напился и вырубился, или на полпути к этому. Я в него верю. Сегодня есть два возможных повода: радость от того, что Фед нашёлся, или огорчение от того, что нет. Да и вчерашняя причина никуда не делась: мы с Кипом подарили отцу возможность не просыхать годами.
Издалека доносится нескладная музыка: трубачи, скрипачи и бандурщики репетируют перед завтрашним выступлением. Каждый год они играют одно и то же, а вот поди ж ты — никак не разучат мелодии. Кто-то из музыкантов снова сбивается, и все инструменты умолкают. Кроме скрипки. Оставшись в одиночестве, она нервно плачет под вечерним небом.
Подойдя к дому, я замираю в недоумении. На двери висит большой деревянный знак — алая буква «М». Кто-то ошибся или нарочно, для смеху, пометил жилище «брошенки». Я кручу головой туда-сюда, пытаясь найти виновников. Никого. Тут либо мальчишки во главе с Бишем постарались, либо змеюка-Осташка. А, может, и правда — всего лишь ошибка? Поднявшись на крыльцо, я вцепляюсь пальцами в букву и тяну на себя, но не успеваю её отодрать. Дверь распахивается.
— Ру-ури! — ревёт отец.
Обдав запахом бражки, он обрушивает руки мне на плечи и втаскивает в дом. Из-за резкого движения я спотыкаюсь о порог, но отец не даёт мне упасть. Он крепко держит меня и потряхивает — с каким-то странным довольством, точно свинью-копилку, набитую монетами. Взгляд плавает по моему лицу. Глаза отца похожи на запотевшие стёкла, так и хочется протереть их рукавом, чтобы прояснились.
— Пусти! — я дёргаюсь в сторону, и тиски разжимаются.
— Не знаю, как ты это сделала, — говорит отец заплетающимся языком. — И знать не хочу. Пускай. Главное, теперь всё. — Он рубит воздух ребром ладони. — Всё правильно будет. Как надо! Как должно!
— Ты о чём? — я настораживаюсь.
— О чём, пф-ф? — отец надувает щёки и с шумом выпускает изо рта воздух. — О свадьбе! О медовом месяце! О лесе! О чём ещё? Пойдё-ёшь, как миленькая пойдёшь. Всё будет, как должно.
Я отступаю в сторону и, стягивая ботинки, бормочу:
— Совсем допился.
А потом замираю.
Схваченная отцом, я не сразу заметила, что воздух в доме переменился. Утром тут пахло по-обычному — деревом, старыми половиками, варёной картошкой и перегаром. А сейчас — пирогом, утюгом и, тонко-тонко, почти не заметно, лютиками и гортензиями. Руки прижимаются к груди, чтобы придержать рвущееся наружу сердце.
Буква на двери. Слова отца. Запах.
— Кто? — тяжело выдыхаю я. — Кто посватался ко мне? Кип? — Может, он передумал?
Из отцовского рта вылетает хриплый забродивший смешок. Развернувшись на пятках, он со второй попытки проходит в кухню и кричит:
— Бо-о-ося, а дочь-то у нас шутница!
Он так редко называет мать по имени, что я теряюсь ещё больше. Вместо того, чтобы заорать: «Да скажи, кто мой жених, отродья тебя побери!», я молча плетусь следом за отцом. Возле печи суета. У матери словно выросли две лишние руки и ноги, так быстро она двигается, так многое делает разом.
— Совсем, совсем не было времени на подготовку, — ворчит она, успевая бросать на меня суровые взгляды. — Не могла раньше сказать. Вот вечно ты!
— Что сказать? — окончательно сбитая с толку, я приваливаюсь к стене. — Если ты про жениха, так я сама ничего не знаю!
— Шутница! — фыркает отец, осушив стопку.
— Глупая девчонка, — беззлобно бросает мать.
Может, кто-то сделал мне предложение, а я забыла? От этой мысли хочется присоединиться к отцу: нахлебаться бражки и начать хихикать. Правда, желание быстро отступает. Лоб охватывает горячка, а ногам становится нестерпимо холодно. Так же холодно, как бывает, когда снег набивается в сапоги. В голове проносится: «Знаешь, Федик… может быть, в следующем году он захочет выбрать себе невесту… ну, когда выздоровеет. Я скажу ему о тебе».
А если — не в следующем?
А вдруг — в этом?
Еле шевеля губами, я спрашиваю:
— Фед нашёлся?
— Ой, Рури! — отец морщится, отмахивается и проглатывает ещё одну стопку.
— Повремени, — говорит ему мать, переключаясь с готовки на глажку, — завтра напьёшься.
Отец снова отмахивается, но неожиданно соглашается:
— Последняя. — Наливает и, не донеся до рта, добавляет: — Пред. Предпоследняя.
Мать закатывает глаза и наваливается на утюг. Под ним — серо-серебристое, кружевное, чуть расшитое бисером по подолу и рукавам. Моё брачное платье, заготовленное с прошлого года. Удивительно, что мать не разделалась с ним тотчас, получив известие о разорванной помолвке.
Я обхватываю лицо руками и сдавливаю.
Нет, нет, это не Фед. Не он, только не он! Просто Кипрей, остыв, решил восстановить помолвку. Пришёл к отцу, объяснил, что погорячился, и заново попросил моей руки. Тот, кто передумал однажды, может передумать и дважды. Больше-то свободных женихов у нас нет...
Нет же?
Голова превращается в раскалённую печку, из ушей того и гляди повалит пар, а изо рта — пироги бессмысленных восклицаний. В груди щемит, и ноги едва держат меня. Всё просто. Мой жених — не Кип и не Фед, а тот, кто сегодня лишился невесты. Больше мне незачем лезть к отцу с расспросами, я уверена, что догадка верна.
— Помогла бы хоть матери, что стоишь! — несётся мне в уши.
Развернувшись, я бегу в свою комнатушку. Если мать спалит пирог и прожжёт платье, я буду только рада.
Глава 3
Всю ночь я сижу на кровати, подтянув колени к подбородку, и думаю. Чем ближе к рассвету — тем темнее мысли. Для меня нет худшего исхода, чем стать женой Тарана. Это правда. Даже Фед кажется не таким страшным вариантом. Безумцы хороши тем, что могут запросто погибнуть по неосторожности — и никто особо не удивится. Да, я действительно думаю о том, что могла бы подстроить смерть Феда. Сделать то же самое с Тараном не получится. Ужиться с ним — тоже.









