
Полная версия
Перелом. Книга 2
Ольга Елпидифоровна внимательно и безмолвно глядела на них обоих. Каждое движение Анфисы, ловкое, спокойное, ровное, казалось, говорило ей: «Ты видишь, что я ему необходима и что заменить меня при нем ты не в состоянии, хоть и родная ты ему дочь…»
Она усадила его наилучшим для еды образом, подвязала ему салфетку под отвислый подбородок и, налив до края супу в поставленную пред ним тарелку, принялась кормить его с ложки. Он продолжал улыбаться радостно-животною улыбкой под двойным влиянием насыщаемого желудка и ее присутствия. О присутствии тут же дочери он видимо забыл.
Ta села поодаль и все так же молча глядела на них.
– Жаркое! – жадно проговорил Акулин, едва доглотнув последнюю ложку своего бульона, который заедал он большими ломтями белого хлеба.
– Сейчас, родимый, сейчас! – успокаивала его «экономка», спешно переменяя ему прибор. – Не извольте, барынька, двери за мной запирать, потому тут ближе к кухне! – молвила она вслед за этим, проходя мимо Ранцовой к своей комнате и взглянув ей прямо в лицо своими прекрасными, голубыми, необыкновенно кротко улыбавшимися глазами.
Выражение «барынька» и эти невозмутимые глаза взорвали Ольгу Елпидифоровну. Она вся зарделась, но сдержалась опять и не отвечала ни единым словом, будто не слышала.
Ta мигом вернулась с жарким, поставила его пред больным, принялась разрезывать.
Вошел Ранцов.
«Погоди, голубушка, ты видно еще не знаешь!» – мелькнуло вдруг в голове его жены.
И обернувшись к нему:
– Были в банке? – спросила она.
– Как же, Олечка, я батюшке докладывал, – заторопился он ответить, глядя на тестя.
Но тот, держа в здоровой руке ножку цыпленка, сосал и грыз ее теперь с такою алчностью, что ни о чем другом, очевидно, не был в состоянии думать в эту минуту.
– Деньги положили? – продолжала спрашивать Ольга Елпидифоровна.
– Положил.
– Все? – подчеркнула она.
– Само собою, мой друг, – несколько оторопело проговорил Никанор Ильич, – законный документ привез.
– Где он?
– В портфеле, в шкапу; сейчас мы вот с батюшкой…
– Покажи мне! – прервала она его.
Он еще раз повел глазами на тестя, как бы вызывая его на утверждение такого приказания, подошел к шкапу, в котором еще торчал ключ, снятый с шеи Акулина, и, достав портфель, вынул документ и подал жене.
Голубые глаза Анфисы мгновенно блеснули, метнулись на миг издали в бумагу, которую рассчитанным медленным движением развертывала в эту минуту Ольга Елпидифоровна, и так же мгновенно опустились, встретившись с упорно следившим за нею взглядом петербургской барыни.
– Принято, года, месяца, числа… на хранение… – громко и растягивая начала читать та, перескакивая через цифры, – от коллежского советника Никанора Ильича Ранцова… билеты Опекунскаго совета под нумерами… a всего на сумму сто шестьдесят семь тысяч рублей… Все на свое имя положил, папа, как вы приказывали, – возвышая голос, будто говоря с глухим, обратилась она к отцу, указывая кивком на мужа.
– Да, да, – промычал безучастно больной, продолжая глотать своего цыпленка.
– A я, папа, портфель к себе возьму… вернее будет! – промолвила она, вставая.
Он закивал головой не то утвердительно, не то бессознательно.
Ольга Елпидифоровна зашагала по направлению своей комнаты. Ранцов безотчетно тронулся с места за нею.
Анфиса с мертво-бледным лицом, с судорожно заморгавшими глазами быстро вдруг наклонилась к больному и задыхаясь прошептала:
– Это вы от меня, что ль, от меня отдали им прятать?
– Что, Анфисушка, что? – перепуганно залепетал он, глядя на нее, ничего, очевидно, не понимая, кроме этого грозного выражения на этом любимом лице.
Она не успела ответить. Ольга Елпидифоровна входила опять в комнату; она вернулась с полпути, сказав себе вдруг почему-то, «что их ни минуты, ни мгновения не надо оставлять наедине».
– Да, я хотела сказать вам, папа, – заговорила она: – я ваше приказание исполнила насчет этого… как его… Таращенков, Трощенков… в синих очках, который сидел у вас утром. Я сказала вашему Федору, чтоб его никогда более к вам не пускать.
Она скользнула взглядом по «экономке» и бессердечно улыбнулась: она заметила, как у той задрожали нервным ознобом руки, прибиравшие тарелки. Удар был окончательно нанесен – она «сломила эту женщину!»
– Что это ты говоришь, Олечка? – забормотал между тем больной. – Я ничего… Ослабел очень я…
Голос его зазвучал опять жалкими, слезливыми нотами:
– Утром еще ничего, бодрее… a вот как… Куда это ты, Анфисушка? – перебил он себя с мучительным выражением в чертах, увидав, что она уходит.
– За компотом вам, – отвечала она обрывисто и исчезла за своею дверью.
Он уронил голову на грудь и нежданно заплакал.
Громкий вздох, как в отклик этим слезам, вырвался из угла, в котором по обыкновению поместился Никанор Ильич Ранцов. Жена его повела в ту сторону своими карими глазами и приподняла плечи.
Так прошло несколько времени.
– A что же сладкое батюшке? – вспомнила Ольга Елпидифоровна. – Спросите! – обернулась она к мужу.
Он было встал, когда из двери, ведшей в гостиную, выступил Федька с миской компота, покрытою стеклянным колпаком.
– Приказали подать, – проговорил он, ставя ее на стол пред Акулиным, широко улыбаясь и словно вопросительно глядя на «распрекрасную барыню».
– Кто приказал? – быстро спросила она.
– Анфиса Дмитревна.
– A сама она где?
– Вышли-с. Угорели оченно, говорят, – отвечал «малый» шепотом и лукаво подмигивая ей.
– Ступай вон, хорошо! – гневно вымолвила она на это. – Хотите сладкого, папа, я вас накормлю? – молвила Ольга Елпидифоровна, подходя к отцу.
– Ан… фи… сушка! – протянул плаксиво он, не подымая головы.
– Она на минуту вышла, придет… Хотите кушать, я могу за нее, папа…
– Я… спать… хочу… Анфис… – залепетал несвязно недужный, валясь головой в подушку.
Ранцов торопливо вскочил со своего места и подбежал к его креслу.
– Не хуже ли ему, Олечка, Боже сохрани! – тревожно проговорил он ей на ухо.
Она наклонилась:
– Нет, дышит ровно, лицо не красно… Уснул опять… Пойдемте!..
– Не послать ли за доктором? – спросил он ее уже в гостиной.
Она остановилась у окна и забарабанила ногтями по стеклу, глядя на двор:
– Отчего же, пошлите… если только застанут… Никанор Ильич двинулся – и остановился:
– Олечка! – не совсем твердым голосом начал он.
– Что? – спросила она, не переменяя положения.
– Ты уж очень строга, Олечка!..
– A вы не понимаете ничего! – отрезала она, всем телом на этот раз обернувшись к нему. – Это она его до этого довела; в его лета, с его корпуленцией, и такая женщина!..
Ранцов открыл большие глаза, поник головой и отправился в переднюю искать Федьку. Он послал его за доктором в карете, которую нанял с утра для жены.
Доктор жил недалеко, был дома и тотчас же приехал. Он был еще не старый человек и любопытствовал увидеть скорее красавицу-дочь своего клиента, о которой тот постоянно говорил ему. Она произвела на него весьма чарующее впечатление, и он, что называется, тотчас же заегозил, чтобы в свою очередь вызвать в ней мнение о себе как о человеке воспитанном и даже светском; ввернул в разговор несколько французских, правильно произнесенных фраз, два-три очень ученых медицинских термина и при этом улыбался самым приятным образом, глядя на нее сквозь щегольски оправленные золотые очки. Он вошел вместе с нею в спальню, довольно долго стоял над спавшим больным, осторожно притрагиваясь к его голове, щупая пульс и следя по часам за скоростью его дыхания. Проделав с подлежащею серьезностью лица всю эту свою процедуру, он поднял глаза на красивую барыню и повел раза два головой в виде ободрения ее, a затем, вернувшись за нею в гостиную, объявил, что он не видит никакого изменения против вчерашнего, что замечается даже некоторое как бы стремление к улучшению в общем состоянии организма и что если не представится каких-нибудь новых осложнений…
– Послушайте, – перебила его поспешно Ольга Елпидифоровна, – un médicin est un confesseur8, говорят; я поэтому буду говорить с вами совершенно откровенно. Вы лечите моего отца с начала его болезни и потому, верно, заметили, что при нем тут женщина…
– Анфисушка? – протянул он тонко и насмешливо.
– Да. Вы, конечно, поняли, какую… роль она играет у него?
Доктор улыбнулся одними углами губ и поправил молча свои золотые очки. Ранцова продолжала:
– Он к ней, видимо, чувствует одну из тех старческих страстей, которые всегда, вы лучше меня должны это знать, имеют самые дурные последствия… Я думаю, что и самый удар у него просто… от этого был… Вы как находите?
Доктор слегка покачался на своем стуле.
– Поражения такого рода, – уклончиво отвечал он, – могут несомненно, в числе множества других, происходить и от такой причины… В настоящем же случае, ввиду общего, так сказать, апоплексического предрасположения субъекта, я не почитал нужным констатировать, произошло ли это именно от такого повода, тем более…
– Тем более, – прервала еще раз его собеседника, – что она всегда тут, и что вы не могли при ней говорить с больным как следует?..
– Конечно… и это… – проговорил он несколько рассеянно, глядя на нее и любуясь подвижностью и оживлением ее красивых черт.
– И, кроме того, я – да и не я одна – он сам, мы имеем причины весьма сомневаться в ее… бескорыстии, – молвила вполголоса, наклоняясь к нему, Ольга Елпидифоровна – понимаете?
Доктор закачал головой и процедил:
– Ска-ажите!..
– Так я поэтому и хотела вас спросить: думаете ли вы, что было бы полезно удалить эту женщину от больного… И чем скорее, по-моему, тем лучше.
– Он так привязан к ней, Оля, привык… – заговорил вдруг Никанор Ильич, бывший тут в комнате и все время молчавший.
– Я спрашиваю доктора! – резко ответила она на это, поведя на него разгневанным взглядом.
Врач, в свою очередь, повел глазами на нее, на Ранцова и тотчас же сообразил, что она мужу господин и владыка и что услужить такой хорошенькой и энергичной женщине столько же лестно было бы для него, сколько и расчетливо. Но чувство совестливости взяло верх над соблазном такой мысли.
– Конечно, – сказал он, – 9-pour vous, madame, как дочери, очень неприятно, je comprends-9… И спустя некоторое время, когда мы… надеюсь, поставим вашего батюшку совершенно на ноги… удаление этой… особы действительно может быть полезно (он все время покачивался на стуле как бы в такт слов своих, держа сложенные ладонями руки меж прижатых колен). Но в настоящую пору, когда… когда болезненный процесс, так сказать, еще не разрешен окончательно, такого рода, скажем, переворот в привычках, в обычном ходе жизни больного… был бы не совсем удобен. Надо избегать всякого повода к новому, скажем, потрясению организма… В этих расстройствах…
Ольга Елпидифоровна встала:
– Что же, – проговорила она, не давая ему кончить своей, надоедавшей ей речи, – нельзя, так нельзя! Оставим ее пока!.. Во всяком случае, очень вам благодарна, доктор, за откровенное мнение…
Она улыбнулась ему кисло-любезной улыбкой, кивнула и ушла в свою комнату.
Сконфуженный практикант вскочил со стула и взялся за шляпу.
– Не пропишете ли вы что-нибудь больному, доктор? – спросил, подбегая к нему, Ранцов.
– Нет, что же-с, я не нахожу перемены… Продолжайте капли… Честь имею кланяться!..
И он торопливо, с недовольным, несколько покрасневшим даже лицом, вышел из комнаты.
Никанор Ильич провел его до лестницы, громко вздохнул там раза два и отправился к жене спросить, желает ли она обедать теперь или позднее.
Она отвечала досадливым тоном – точно он в этом был виноват – что она, кроме чашки чаю, выпитого в вагоне, и кусочка шоколада, «ничего не имела во рту с утра и, конечно, есть хочет».
Он побежал распорядиться.
В столовой Ольга Елпидифоровна была приятно изумлена видом старинных, превосходной резьбы панелей из черного дуба, обрамлявших до высоты почти человеческого роста все четыре стены довольно пространной квадратной комнаты. Она видела такие панели у графини Бобрищевой в Петербурге и вспомнила тут же, как граф Наташанцев говорил ей про них «que cela a une grande valeur artistique»10. «Как же он будет удивлен, когда увидит такую же valeur у меня в столовой!» – мгновенно пронеслось у нее в голове вместе с мыслью: «Удивительный человек этот папа, откуда это он все добыть умел?.. Неужели в самом деле всему этому научила его эта «Анфисушка»?..
И вслед за этим, с обычною ей быстрою изменчивостью впечатлений, она тут же подумала, что теперь эта женщина… у которой в самом деле такие прекрасные «сиреневые» глаза и которая, конечно, весьма естественно думает о своем будущем… нисколько ей не опасна, что все деньги теперь в банке, a банковый билет заперт у нее, Ольги Елпидофоровны, в шкатулке, a насчет расхищения отцовских вещей она сумеет заранее принять надлежащие меры… «Я напрасно говорила о ней с этим доктором – к чему? au fond, в случае, если бы папа… не выздоровел, надо будет устроить cette pauvre femme qui a été a lui11 и так хорошо за ним ходила», – явилось даже нежданно венцом помышлений нашей барыни.
Она ужасно развеселилась вдруг, сознавая себя такою в одно и то же время и умною, и великодушною, и принялась кушать с большим аппетитом. Обед был очень вкусен и не тяжел, что еще более расположило ее к душевному благодушию. Муж сидел, понурясь, за столом против нее; он показался ей вдруг таким достойным сожаления и сочувствия. «Я ужасно гадкая была с ним сегодня, надо поправить», – решила она и стала «поправлять».
– Никс? – громко вдруг произнесла она, употребляя уменьшительное, придуманное ею в первые дни замужества («Никанор такое мужицкое имя», – рассудила она тогда), и звук которого был теперь также редок в ее устах, как свет солнца в туманном Лондоне, как дождь в песчаных пустынях Сахары…
Ранцов даже вздрогнул от внезапной радости и поднял сиявшие глаза на жену.
– Никс, – повторила она, улыбаясь, – a что моя Примадонна?
– Здравствует, Оля, здравствует; я ей каждый день проводку делал и сахаром баловал в твое воспоминание.
Она поблагодарила его кивком и повела речь о Рай-Никольском, самом любезном для него предмете разговора. Он тотчас же пустился в подробнейший рассказ о том, что он там делал и думал делать для увеличения как дохода «экономии», так и крестьянских заработков. Она слушала его, одобрительно поводя головой и улыбаясь мягкою, ласковою улыбкой, которая привела Ранцова в самое блаженное состояние. Но это продолжалось недолго. Он стал глядеть на нее такими влюбленными тлазами, что ей сделалось вдруг «гадко» (увы, страстные порывы бедного Никанора Ильича неизменно производили такое впечатление на его красивую супругу!). Она нахмурилась и, так как обед приходил к концу, встала из-за стола и, пройдя в гостиную, объявила ему, что она «хотела бы поговорить с этою женщиной, Анфисой»…
– На что она тебе теперь? – с внезапным страхом спросил он ее. – Не трогать бы ее уж, Оля…
– A кто же вам сказал, – живо возразила она, – что я ее хочу «трогать»? Я не обидчица всеобщая, кажется… Пожалуйста, позовите мне ее!
Ранцов поспешил повиноваться. Он ушел и долго не возвращался. Нетерпение начинало разбирать Ольгу Елпидифоровну.
– Ну, что же? – вскликнула она, когда он показался наконец в дверях гостиной.
– Да никак дозваться ее нельзя, – отвечал он, – и из буфета к ней дверь заперта, и с черного хода тоже; ворочал уж я, ворочал замком и тут и там – ни отклика даже…
– Дома нет, верно?.. Федька говорил тогда, будто она угорела и вышла…
– И вернулась, – возразил он, – он же сказал мне сейчас: прошла до кухни и назад… Разве вот чрез ту, дверь попробовать, из батюшкиной спальни…
Он отправился туда на цыпочках… Но и эта дверь оказалась запертою изнутри.
– Разгневаться изволили! – уронила, надув губы, красивая барыня.
– A я так думаю, Олечка, что заснула крепко, не слышит… Замаялась, ведь, и день и ночь на ногах…
– A батюшка все спит? – спросила она, помолчав.
– Спит.
Она встала и прошла в свою комнату. Он нетвердыми шагами пошел за нею.
Ольга Елпидифоровна взяла со стола привезенный ею из Петербурга роман и присела с ним к окну, но тут же бросила его на подоконник:
– Темно. Пора бы, кажется, и огня подать!
Никанор Ильич поспешно добыл из кармана спичечницу и зажег две стоявшие на столе свечи.
– A лампы разве нет в доме?
– Сейчас, Олечка, сейчас принесут!
Он вышел и вернулся с Федькой, который нес тяжелый карсель обеими руками. Он поставил его осторожно на стол, уставился на «распрекрасную барыню» и донес:
– Анфиса Дмитревна дома-с!
– Поздравляю тебя! – коротко засмеялась она.
– Сейчас в буфет приходили за спичками… Я им докладывал: все, мол, Анфиса Дмитревна, сам муж барынин искали, потому они вас к себе требуют, – Ольга Елпидифоровна то-ись.
– Ну?
Он, в свою очередь, теперь хихикнул в рукав.
– A они ничего не сказали-с; вернулись к себе в комнату и заперлись опять на ключ.
Она вся вспыхнула:
– Хорошо, ступай! – отрезала она и большими, гневными глазами уставилась на мужа.
Он опустил свои в землю.
Ольга Елпидифоровна схватила книжку своего романа за отвернутый угол, притянула ее к себе, разложила и, упершись о стол обоими локтями, погрузилась в чтение.
Так прошел час или два. Она читала. Ранцов курил в неосвещенной гостиной, усевшись так, что мог оттуда видеть жену в отворенную к ней дверь, и тихонько вздыхая от времени до времени. Глубокая тишина воцарилась в доме; лишь кое-где в углу стены шелестели срывавшиеся песчинки мусора под обоями, или половица еще свежих паркетов издавала глухой треск. Когда несколько утомленная пестротой печатных строк молодая женщина отводила наполовину глаза свои от книги, пред нею вдали чрез комнату мерцали досадливыми ободками света две свечи под зелеными абажурами, зажженные, по заведенному обычаю, Федькой на столе у одного из окон спальни больного. Этот убогий свет, в продольной линии которого слабо вырисовывались из общей теми очерк уха и коричневатый рукав одиноко и безмолвно сидевшего под углом ее зрения мужа, раздражал ее, и она снова поспешно устремляла зрачки в лежавший пред нею Affaire Clemenceau Дюма-сына12. Роман был увлекателен, но она чувствовала невозможность отдаться, как бы хотела, его обаянию; сквозь интерес уносившего ее рассказа неустанно выпирало щемящее чувство этого глухого молчания, этого скорбного освещения, этого бедного влюбленного мужа, робко вздыхающего по ней «где-то там у окна», – сознание всей этой тоски, всей этой скуки…
– Никанор Ильич, – проговорила она вдруг громко, откидываясь затылком в спинку своего кресла, – который час?
Он быстро вышел к ней из своего мрака, вынул часы.
– Семь без четверти, Оля.
– A папа все спит?
– Спит… не слыхать…
– И долго он так, как вы думаете?
– К чаю, надо быть, Оля, проснется… Всегда говорят, к этому времени, часу в десятом… Ночью часто сна нет у него, a днем и до вечера всегда, говорят, как вот сегодня…
– Вы не отпускали карету? – спросила она, помолчав.
– На дворе она; я на весь день взял.
Она помолчала опять.
– Я обещала непременно этой madame Loukoianof приехать к ней вечером… Вы не рассердитесь? – примолвила красавица, взглянув нежданно на мужа чуть не нежным взглядом.
– Помилуй, друг мой, – залепетал он, схватывая ее руку и страстно прижимаясь к ней своими щетинистыми усами, – что ж тебе одной скучать! Поезжай, голубка моя, a я уж тут распоряжусь насчет всего…
– Да, да, пожалуйста… И вот что: устройте, чтобы все по-прежнему, как привык папа, чтобы эта… Анфиса подала ему чай и оставалась при нем, сколько нужно… Ведь вы тут же будете?
– Конечно, тут, Оля, куда же мне! Не беспокойся, я уж постараюсь, чтобы все как следует…
– Ну и прекрасно!.. Пошлите мне Амалию одеваться!
Через час наша петербургская дама, в 13-demi-toilette модного тогда цвета bordeaux-13, с кружевною наколкой на гладко причесанных волосах и с темным веером в обтянутой серою перчаткой руке, прошла из своей комнаты в спальню отца, поглядела на него, как бы для убеждения себя, что он действительно спит и, следовательно, не нуждается в ней, и затем направилась в переднюю. Ранцов поспешил за нею.
– С тобою, Олечка, мой Сергей поедет, я его привез с собой из Никольского.
– Без ливреи! – вскликнула она. – Так я его и возьму!..
И, закутавшись в шубу, вышла на крыльцо.
– Дом Лукояновых на Арбате, знаешь? – спросила она у возницы подкатившей кареты.
– Как не знать-с? – самодовольно произнес он со своих козел. – Нам по Москве все дома господские известны.
– Ну так и вези туда! Adieu14, Никс! – послала она в виде конфетки на прощанье подсаживавшему ее мужу – и уехала.
Ранцов вернулся в дом. Акулин все еще не просыпался. Никанор Ильич вынес из своей комнаты (кабинета Елпидифора Павловича) привезенные им из деревни счетовые книги, разложил их в гостиной на столе, перенес туда свечи из комнаты жены и принялся проверять итоги по винокуренному заводу, внимательно прислушиваясь вместе с тем к малейшему шороху, чудившемуся ему в покое недужного.
Много времени прошло таким образом… Но вот из спальной донесся до него звук продолжительного зевка и вслед за тем звон колокольчика.
Он вскочил и устремился туда.
– Что, батюшка, проснулись? – спрашивал он, подбегая к больному. – Что, как вам?
Елпидифор Павлович сидел выправившись в своем кресле и глядел на него бодрым взглядом.
– Ничего, выспался… Поздно?
– Десятый в начале.
– Во как хватил! – засмеялся он слегка. – Чай пить пора!..
– Я сейчас прикажу.
– Ты скажи Анфисе: у нее всегда вовремя готово…
Никанор Ильич зашагал к двери «экономки»… Она по-прежнему была заперта замком изнутри.
– Анфиса Дмитриевна, – проговорил он, наклоняясь к щелке, сквозь которую пробивалась струйка света, – Анфиса Дмитриевна, батюшка чаю просит!..
– Сейчас! – послышался чрез несколько секунд неторопливый ответ ее.
– Что она говорит, что? – заволновался в своем кресле Акулин.
– Сейчас, говорит, подадут, – ответил Ранцов.
– Скажи, чтоб сама шла сюда, чтоб сама! – нетерпеливо закомандовал больной.
Тот наклонился опять к замочной скважине:
– Батюшка просит вас, Анфиса Дмитриевна, самих прийти сюда.
– Хорошо, приду, – отвечала она все так же неспешно.
Но дверь по-прежнему не отворялась, а из дверей гостиной выступил Федька, держа в одной руке поднос с двумя налитыми стаканами и корзинкой в другой, с лежащими в ней сайкой и грудой сушек. Все это он опустил на столик подле кресла барина и, отступив от него затем на несколько шагов, стал в выжидательную позу, заложив руки за спину.
Больной вдруг страшно закипятился:
– Что это такое, что это за чай! Разве я так пью! Где кипяток, где чайница?.. И зачем ты… зачем ты!..
– Не могу знать-с, приказали мне подать, – возразил ухмыляясь «малый».
– Кто приказал? кто приказал? болван ты этакой…
– Известно кто-с: Анфиса Дмитревна приказывали.
Елпидифор Павлович конвульсивно заметался в подушках:
– Не смей, не смей!.. Вон, мурло дурацкое, вон, мерзавец, и чтобы не смел ты никогда входить ко мне!.. Анфиса, Анфиса! – кричал он, уже не помня себя.
Федька испуганно скрылся… В то же время щелкнул замок в двери Анфисиной комнаты, и сама она появилась на ее пороге.
– Что это вы криком-то кричите, Елпидифор Павлыч? – проговорила она своею певучею московскою интонацией. – Только себе вредите.
Он разом смирился, завидев ее; щеки его запрыгали от волнения, глаза заискрились радостным блеском.
– Ты не сердись, Анфисушка, – залепетал он, – сама видишь, без тебя и порядку никакого нет…
Она, не отвечая, поглядела на него с места и медленно закачала головой.
– Да что ты там стоишь? Подойди ты сюда, скажи слово!
Она двинулась и остановилась у стены, насупротив него, все так же не разжимая рта.
– Не видать мне тебя отсюда, темно, – заволновался снова недужный. – Никанор Ильич, родной, подай сюда свечи!
Ранцов пошел за ними к окну и поставил их на стол, на котором стыл поданный Федькой чай.
Елпидифор Павлович поднял здоровую руку и лихорадочным движением сбросил с них зеленые колпачки. В разбежавшемся свете вырисовалась на темном фоне обоев стройная фигура «экономки», со строгим выражением на бледном лице.
– Что ты молчишь все, Анфисушка? – тоскливо заныл он, тяжело приподнимаясь на своем кресле и подаваясь телом вперед, чтобы лучше рассмотреть ее. – Сердишься ты, что ли? За что? Говори, не томи ты меня, Христа ради!
Она еще раз закачала головой и громко вздохнула:
– Было времячко, да прошло; пели пташечки, да слетели. Не Анфисушка я вам, Елпидифор Павлыч, ни что… Была хороша, a теперь не нужна стала, Бог с вами!