
Полная версия
Перелом. Книга 2
– Это почему? – воскликнула наша барыня.
Что-то вроде улыбки сложилось на характерных устах Киры.
– Почему? – повторила она. – Потому, что я дикая.
Ta сочла долгом рассмеяться:
– Вы, то есть, хотите сказать, что вы дичитесь нас грешных? Это совсем другое дело. И я позволю себе спросить вас тогда, за что такая немилость?
– Я говорю то, что говорю, – отвечала протяжно на это девушка.
– Из чего же вы заключаете то, в чем вы никогда не уверите меня? – продолжала все с тою же любезностью ее собеседница.
– Я себя знаю, a вы меня не знаете.
«Да, с нею трудно!» – подумала Ольга Елпидифоровна. Она наклонилась к пяльцам и спросила:
– Кому вышиваете вы этот прелестный ковер?
– На могилу на одну, – отвечала, помолчав и видимо нехотя, Кира.
«Ah, mais cela devient lugubre a la fin13!» – сказала себе на этот раз по-французски Ранцова и, прищурившись, оглянулась кругом, ища, с кем бы можно было завести более приятного рода беседу… Александра Павловна разговаривала стоя с Веретеньевым у фортепиано, приставленного к одному из простенков залы; она направилась к ним.
– Аппробую14! – сказал с ликованием в чертах Овцын княжне, как только та удалилась.
– Что? – спросила она, продевая иглою снизу вверх.
– А то, что без буржуазной ипокризии15 вы прямо заявили ей свои убеждения.
– Какие убеждения? – словно уронила Кира.
– Вы ей честно на ее бессмысленное светское кудахтанье ответили, что вы «дикая».
– Так что же? – спросили поднявшиеся на Овцына глаза княжны.
– Вы ей сказали этим, – пояснил он, – что вы презираете те искусственные, нелепые условия, которыми до сих пор определялась жизнь людей в обществе, и не хотите признавать ничего, кроме естественных, нормальных потребностей человека.
Она не отвечала сразу.
– Я терпеть не могу фамильярности, – вымолвила она наконец и опять замолкла.
Фифенька говорил тем временем Александре Павловне:
– Я к вам чай пить приехал до клуба. 16-Pourquoi pas до сих пор?.. Вот и déesse-16 моя тоже хочет.
Он подбежал к подходившей петербургской барыне:
– 17-N’est – ce pas, vous buverez московского чайку?..
Он взял ее руку, повернул ее ладонью вверх и приложился губами к голому местечку между перчаткой и рукавчиком.
– Ну, что Наташанцев, Bazancourt, Chou-Pail? У ваших ног toujours? Люблю! Всем tête tourne, a сама ничего… N’est-ce pas-17, ничего? Молодец déesse!..
В дверях залы появился старик-буфетчик, в сюртуке, но в белом галстуке и нитяных перчатках наруках.
– Чай готов, пойдемте! – громко сказала Александра Павловна.
Она нетерпеливо ждала этой минуты, когда наконец представится ей возможность поговорить с Троекуровым.
Все поднялись и потянулись в столовую.
В дверях Сашенька обернулась, отыскивая глазами Лизавету Ивановну.
– Куда вы, куда, голубушка? – вскликнула она, увидав, что та улепетывает на неслышных своих ножках в противоположную дверь залы, и побежала за нею.
– Нет, нет, ангел мой, – залепетала маленькая особа, – оставьте!.. Народу у вас сегодня, чужие все… Сами знаете, на что я им, да и боязно как-то. Я к нянюшке, к Глафире Савельевне, мы уж завсегда, как гости, чай пьем вместе… A в спаленку к вам, как придете, можно? – спросила она тут же с какою-то робкою и вместе с тем проницательно нежною интонацией в голосе, подымая на девушку вопросительные глаза.
– Непременно приходите, непременно! – и Сашенька с мгновенным порывом закинула ей обе руки за шею. – Я все вам, душечка Лизавета Ивановна, все расскажу, – прошептала она ей на ухо, крепко поцеловала ее в щеку и побежала назад.
Троекуров, пропустив всех вперед, поджидал ее у дверей. Он со своего места все видел.
– Скажите, – сказал он, глядя на нее со светлою, всю ее озарившею улыбкой, – кто это, кому я теперь так завидую?
Она рассмеялась как бы бессознательно, в униссон этой улыбке его.
– Ах, она такая хорошая… Сердечная! – примолвила она, тут же переменяя тон. – И несчастная такая, если бы вы знали!.. Ее зовут Лизавета Ивановна, по фамилии Сретенская; она дочь священника одного, богатаго, осталась молоденькая сиротой… И был у нее жених, офицер, которого она ужасно любила, и его убили в Венгерскую кампанию. Она все тогда, что у нее было, раздала бедным и пошла в монастырь, Только там игуменья одна, Нафанаила, очень ее обижала, она и вышла.
– И теперь у вас живет? – спросил молодой человек.
– Нет, мы просили ее, она не хочет. Квартирка у нее своя… Она все по церквам да за больными ходит…
– Вы ее очень любите?
– Да, очень, она стоит…
Троекуров остановился и поглядел на нее…
– Больше, чем вашу кузину, княжну Киру, что по-гречески значит госпожа? – подчеркнул он, намекая на объяснение, данное ему Марьей Яковлевной в ложе Большого театра.
– Зачем это вы у меня спрашиваете? – молвила она с удивленною и как бы смущенною улыбкой.
– Потому что я чувствую, что я никогда не был бы в состоянии полюбить ее на вашем месте, – отвечал он серьезным тоном.
– Напрасно! – поспешно возразила Александра Павловна. – Она тоже несчастная!..
– Саша, где ты, иди разливать! – раздался из столовой громкий голос г-жи Лукояновой.
– Иду, maman!.. Идем, – тихо добавила она, вся сияющая и вся розовая, обернувшись на своего спутника…
XII
…Как их возьмет задор,
Засудят о делах: что слово – приговор!
Горе от ума.Ein schöner Stern geht auf in meiner Nacht
Und neues Leben mir verspricht.
O, lüge nicht2!
Heine.Александра Павловна села на одном из концов длинного стола за большой, сиявший как зеркало вычищенною своею медью самовар и поспешно подставила чайник под кран. Рука ее слегка дрожала… Подле нее, на углу, сел Троекуров, и она избегала встретиться с ним глазами. «А не то непременно обожгу пальцы кипятком», – говорила себе мысленно девушка с немой улыбкой, точно вылетавшею изо всего ее существа. «А если б обожглась – нарочно, – пробегала у нее мысль, – воображаю, как бы он испугался, кинулся… Нет, ни за что! Он такая прелесть!..»
Прямо насупротив, на самой срединке другого узкого конца стола, медленно опустилась на стул княжна Кира. Это было ее обычное место; она терпеть не могла «чувствовать у своего бока локоть соседа», говорила она… Овцын поместился по ее левую руку на углу, как Троекуров подле Сашеньки, и Шигарев, заметив это, тотчас же вытянул длинное лицо, имевшее изобразить комично-мрачное выражение, и обратился к приживалке грузинского рода, рядом с которой уселся он:
– Катерина Борисовна, когда две стороны треугольника равны между собою, что тогда выходит?
– А ты – рыжий пес! – фыркнула неизменный свой ответ дева.
– Вот и неправда ваша, – захихикал он, подставляя ей свой указательный палец, – выходит: дважды два ламур!
Катерина Борисовна отгрызлась и, протянув руку к огромной корзине со всякими печеньями, стоявшей посреди стола, достала из нее сайку и положила ее пред ним:
– Знаю, что любишь, ешь!
– Карета ваша тут! – коротко проговорил вошедший в это время Ашанин, наклоняясь к уху Ольги Елпидифоровны Ранцовой, которую усадила подле себя хозяйка (Веретеньев занял место по другую ее сторону).
– Merci! – сказала она ему вполоборота, продолжая начатый ею Марье Яковлевне рассказ о какой-то дворцовой сплетне.
Фифенька закинул вверх голову и подмигнул на нее Ашанину:
– Déesse, a? Можно par concienœ3 сказать?
– По совести… и безо всякой совести сказать можно, – молвил смеясь московский Дон-Жуан.
– Ах, comme bien dit4! – засвистал в восторге Фифенька, откидываясь в спинку своего стула и хлопая в ладоши: – как в свайку попал! Молодец, mon cher! В нее именно так и влюбляются все – бессовестно!..
Петербургская барыня, сидя к ним спиною, чуть-чуть усмехнулась и пожала плечами.
– Сестрица, с приездом! – проговорил нежданно над нею чей-то голос.
Она вздрогнула чуть-чуть, повела вверх головой и вопросительно повернула ее затем в сторону Веретеньева.
– Отец вот этого длинноволосого, – поспешил объяснить ей тот, кивнув осторожно в сторону Овцына.
Это был коротко остриженный, седой, длинный и худой мужчина в золотых очках на длинном носу и во фраке, застегнутом снизу и вплоть до высокого галстука, туго повязанного кругом шеи, и из которого торчали, прижимаясь к его щекам, не менее туго накрахмаленные и высокие воротнички, углами угрожающие небу, как говорят французы. Вид он имел чрезвычайно внушительный и глубокомысленный и имел претензию походить на Ламартина5, которым кто-то прозвал его в шутку в клубе, в пору февральской революции во Франции.
– А, Федор Федорович, здравствуй! – проговорила Марья Яковлевна, оборачиваясь и подавая ему руку, к которой тот, низко наклонясь, немедленно и приложился с какою-то старинною, искательною галантерейностью. – A я с твоим успела уже сегодня побраниться.
И она указала ему, глазами на сына.
– За что это, сестрица, позвольте узнать?
– Да за то же все: вздор несет неописанный!..
Федор Федорович поднес руку к очкам, медленно приподнял их и опять опустил, и проговорил баском:
– Это нам часто кажется, сестрица, потому что мы одного поколения, a они другого; a, в сущности-то, выходит, что неизвестно… да-с, неизвестно, – повторил он, таинственно вдруг понижая голос, – вздор ли они действительно несут.
– Да ты слышал, что он порет? – вскрикнула Марья Яковлевна, не смущаясь присутствием других.
– Знаю, что он говорит, – подчеркнул тот.
– Понимаешь?
– Понимаю.
– Поздравляю тебя в сем случае!..
Он все с тем же таинственно-внушительным и глубокомысленным видом нагнулся к ней и прошептал:
– Поверьте, сестрица, им внятнее, чем нам… требования века.
Он усмехнулся, видимо довольный произнесенными им, модными еще тогда словцами, и заключил:
– Они уж тем правы, что молоды-с, a мы роль свою отыграли, что делать!..
Марья Яковлевна только рукой махнула.
Он выпрямил опять свой длинный и худой стан, поправил очки с какою-то надменностью и, закинув по-ламартиновски руку под обшлаг своего застегнутого фрака, отправился здороваться с Александрой Павловной.
– Хороши нынче папеньки! – громко промолвила Марья Яковлевна под влиянием досады своей на него.
Ранцова, смеявшаяся чему-то в это время с Веретеньевым (Ашанин, обойдя кругом стола, сидел теперь против них, подле Шигарева), повернулась опять к ней:
– C’est un parent a vous, n’est ce pas6?
– Да, beau-frere7, на сестре мужа моего покойнаго женат был… С состоянием был большим человеком, все в картишки проиграл, – добавила откровенная барыня (она не почитала нужным вообще «менажировать»8 мужнюю родню). A теперь в либералы играет… Сумасброд!..
– Много развелось их таких в наше время! – одобрительно заметила на это Ольга Елпидифоровна.
A Федор Федорович Овцын, пожав руку Сашеньке и раскланявшись своим старинным кругловатым поклоном Троекурову, которого девушка, занятая разливанием чая и «своими мыслями», позабыла познакомить с ним, прошел на другой конец стола и с новым, еще более почтительным на сей раз поклоном протянул и пожал руку княжне Кире. Покончив со всеми этими обязанностями, он повернул к месту сына, сел и пододвинулся к нему со стулом.
– Здравствуй, Ира, со вчерашнего не видались, – тихо и далеко не внушительно заговорил он. – Ты здесь обедал?
– Здесь, – отрезал тот, не глядя на отца и помешивая ложкой в только что поданном ему стакане.
– А я сегодня у доктора, у Перцова, был, – начал опять Федор Федорович, – он согласен дать тебе свидетельство о болезни…
– Это на что? – воскликнул сын.
– A в университет-то представить. Ведь ты из Петербурга второй месяц с зимних вакаций. Взыщут, пожалуй!
– A ну его к черту!
– Так ведь нельзя же, – залепетал отец, – пока у вас такие… стеснительные, конечно, Ира, я не спорю, a все же… порядки есть…
Иринарх высокомерно глянул на него через плечо:
– А тебя кто просит вмешиваться? Из-за этого самого жить с тобой не хотел, в Петербург перешел, а ты опять за свое принимаешься… А если я, может, – медленно проговорил он, – и вовсе не хочу в твой университет опять?
Бедный Федор Федорович так и остолбенел.
– Как же ты… не хочешь? – был он только в состоянии проговорить.
– А так! – Иринарх повел ядовито губами. – Последний Колокол прочел? – уронил он, помолчав.
– Прочел, как же, прочел! – поспешил ответить отец. – Как ты принес, я от аза до ижицы…
– Ну, и что же?
– Удивительно, Ира, удивительно!
И Федор Федорович закатил из-за своих очков глаза к потолку.
– Умен-то как, остер человек!
– Остер! – повторил презрительно Иринарх. – Ты в суть-то самую вникнул ли? Ведь прямо говорит: довольно наболтано, пора за живое дело приниматься.
Сбитый с толку Ламартин залепетал опять:
– Конечно, Ира, кто говорит… живое дело… Мы вот не умели, а вам это все предстоит… Только как же это так, из университета выйти… без прав безо всяких?..
– Пошел опять зудить свою старую ложь!
И Иринарх, отвернувшись от отца, воззрился на княжну Киру, словно намереваясь призвать ее в судьи прения их с отцом.
Но она и не слышала его. Опершись головою на левую руку, она устремила непроницаемые глаза свои на противоположную сторону стола, и трудно было отгадать: глядела ли она в задумчивости бесцельно вперед или наблюдала за сидевшею там двоюродною сестрой и ее собеседником. Тень от руки падала ей на лицо, как бы ограждая его от нескромных взглядов, и только Овцын, для которого оставалась открытою светлая сторона его, мог бы заметить нервное вздрагивание ее тонких ноздрей и спросить себя: чему следовало приписать этот несомненный у нее признак обнимавшего ее внутреннего волнения? Но Овцын был не физиономист, а всякую «психологию» к тому же презирал всем существом своим; он ничего не заметил и ничего не спрашивал себя.
Но Троекуров почувствовал эти упорные лучи устремленных на них глаз и отвечал им, в свою очередь, долгим и пристальным взглядом. «Чья возьмет?» – словно хотел он сказать им…
«Взял» он. Княжна опустила вдруг руку и обернулась всем лицом к Овцыным.
«А-а!» – пронеслось у него в голове; он безотчетно улыбнулся…
– Вы мне сказали, – обратился он к Сашеньке, – что кузина ваша «тоже несчастная»… Хотите, я скажу вам, отчего?
– Скажите! – отвечала она с любопытством и какою-то тревогой.
– Она не может позабыть роль, которую играла она там, у себя, в Сибири; здесь ей и тесно, и мелко…
– Не говорите, мне ее так жалко! – прервала его Сашенька. – Ей в самом деле «мелко» здесь, она очень умна, вечно за книгами сидит… Ей было бы надобно другое общество… и простору больше, – добавила девушка, несколько затрудняясь выразить свою мысль, – мне иногда она представляется точно большая, сильная птица, засаженная в клетку…
– Она характерна очень, это видно! – молвил Троекуров.
– Это уж в роду у нас, мы все характерны, – возразила Александра Павловна, и ее оживленные черты приняли мгновенно то обычное им спокойно-строгое выражение, которое так нравилось в ней нашему кавказцу.
– Да? – протянул он, любуясь ею. – И вы?
– И я!
Она взглянула на него со счастливою улыбкой:
– Я знаю, чего хочу, и никогда от этого не отступлюсь.
Он понял и улыбнулся тоже:
– А ведь вы знаете, говорят, что одинаковые характеры никогда не могут прочно сойтись?
Она взглянула вдруг на него так испуганно, что в голове его пронеслась безумная мысль схватить, обнять и страстно сжать ее в объятиях тут же, при всех…
– Александра Павловна, – с легкою дрожью в голосе и с расстановкой проговорил он, – можете вы мне сказать, в котором часу я могу застать завтра утром матушку вашу?.. Одну, – домолвил он, подчеркивая, – сегодня, я боялся, она будет утомлена после дороги…
Девушка побледнела вся и опустила веки…
– В двенадцать… в час… Когда хотите, – я ей скажу, – чуть слышно прошептала она.
– Ах, Боже мой, княгиня Аглая Константиновна! – раздался в это время звонкий голос Марьи Яковлевны.
Она шумно отодвинула свой стул и направилась навстречу входившей.
– Вы знаете эту princesse des eaux de vie9? – спросил на ухо Веретеньев свою соседку.
– Comme mes poches10, – рассмеялась она. – A вы?
– Пробовал призанять у нее – не дает, бестия! – вздохнул на это Фифенька…
Княгиня Аглая Константиновна Шастунова довольно сильно изменилась со времени последней встречи с нею читателя[10]. Недаром сказано еще Расином: «Des ans l’irréparable outrage»11… Былая полнота ее заметно начинала теперь переходить в тучность, наводнение которой уже не в силах был сдержать никакой корсет; знаменитые брови «en arc de Cupidon» представляли гораздо более признаков искусной живописи, чем природной растительности, a прижимавшиеся ко лбу, ярко лоснившиеся, подобранные как по ниточке и словно приклеенные черные волосы заставляли сомневаться в преизобилии их и настоящем цвете на местах, которые прикрывал ее низко спускавшийся, разубранный лентами и цветами модный чепец. Но на коротких пальцах блестели все те же ценные кольца, нитка крупного жемчуга переливала молочною белизной кругом обширной и красной шеи, a темно-лиловое муаре платье шуршало всею добротностью своей густой лионской ткани.
– 12-J’ai dîné chez mon vieil ami, le comte, – заголосила она, входя, подавая руку хозяйке и оглядываясь круглыми глазами на ее гостей, – он мне сказал, что хотел к вам быть ce soir; вот и я к вам приехала… Ах, princesse, bonsoir-12!
И она шагнула по направлению к Кире, которая, в силу носимого ею титула, признавалась ею in petto13 главною особой в этом доме.
Княжна встала и присела с какою-то величавою учтивостью.
– 14-Vous savez, вы моя grande favorite! – закачала умильно головой Аглая Константиновна, подавая ей четыре пальца руки, к ладони которой прижимала она большим пальцем свои свернутые перчатки. – Elle me rappelle beaucoup ma fille défunte; pour la tenue, – прошептала она Марье Яковлевне, вздохнув и отходя с нею к чайному столу, – mais une autre expression dans les traits, – глубокомысленно добавила она. – Et Basile, mon fils'14, вы его не видели в Петербурге?
– Вы забыли, что никогда его мне не представляли, княгиня, – засмеялась г-жа Лукоянова, – я его не знаю… Но вот кто может дать вам о нем подробные известия… Вы кажется знакомы… madame Rantzoff…
Аглая Константиновна взглянула.
– Ah mon Dieu, mais c’est, je crois… mademoiselle ci devant Acouline15? – поспешила она поправиться, едва узнавая свою бывшую «барышню на побегушках» в этой «петербургской» от головы до ног в своей «tenue»16 и туалете, красивой и самоуверенной женщине, которой смелый и несколько насмешливый взгляд дал ей сейчас же почувствовать, что она ее «оборвет» при малейшей попытке неучтивости или даже невнимания.
– 17-Enchantée de vous voir, madame – сказала она, подавая ей руку и опускаясь подле нее на стул, – я вас не видела depuis que vous êtes mariée… Так давно этому… Et ma pauvre Lina-17, помните ее?
– Она была мой лучший друг в жизни, – молвила на это самым убедительным тоном madame Rantzoff и глубоко вздохнула.
– Oui, oui, vous nous étiez si dévouée alors18!
– Si amie, madame19, – подчеркнула Ольга Елпидифоровна, глядя с улыбкой мимо нее на хозяйку дома, покусывавшую себе губу от заранее предчувствовавшегося ей смеха, изобильно доставляемого ей всегда «глупостями» княгини Шастуновой.
– 20-Certainement, – говорила та между тем, – и мы avec Lina, nous vous aimions tant! Вы теперь из Петербурга?.. И говорят, vous y voyez Basile, mon fils-20?
– Да, он бывает у меня довольно часто. Je reçois beaucoup21, – промолвила вскользь Ранцова, – и у меня любят бывать, говорят, у меня весело.
Она засмеялась.
– 22-Oh, je le crois, – сказала любезно Аглая Константиновна и вдруг начала громко вздыхать, каким-то заискивающим взглядом воззрясь на нее.
– Ах, если бы вы могли, – vous êtes si jolie, – prendre de l’influence sur lui! Il me désole-22!
– Чем это, княгиня?
– Вообразите, 23-il n’y a pas un an, что он офицер, и он уже мне стоит cinquante mille, figurez vous ça-23!
– Peu24! – проговорил Фифенька Веретеньев, все время с места подмигивавший Марье Яковлевне: погодите, мол, сейчас представление начнется!
– Quoi «peu»25? – повторила княгиня, оборачиваясь на его голос, и узнав его, кивнула ему небрежно головой.
– Cinquante mille. Я вот еду в Петербург на днях и непременно скажу ему, чтоб он 26-pour l’autre an непременно cent mille-26 по крайней мере истратил.
– Vous dites toujours des bêtises, monsieur27 Веретеньев! – воскликнула она, вся покраснев от досады.
– Да куда вам деньги девать, княгиня! – засвистал, хохоча, Фифенька в пустое отверстие своих зубов. – У вас их куры не клюют.
– A вы их считали, мои деньги? – спросила она, отгрызаясь.
– Не я, так другие считали. У вас, я знаю, два миллиона одними сериями лежит теперь в сундуке.
– 28-Quel menteur! – И Аглая Константиновна всплеснула в негодовании руками. – Кто вам сказал cette calomnie-28?
– И ведь никому руки помощи протянуть не хотите, – продолжал все так же Фифенька, оставляя ее вопрос без ответа, – не то уж мне, сироте, a на что, кажется, друг вам Зяблин, Евгений Владимирович, и тому ведь вы ни гроша никогда взаймы не дадите!
И он, надрываясь от удовольствия, замигал обоими глазами сидевшему против него с пресерьезным лицом Ашанину.
– И никогда вам не дам, никогда, 29-parceque c’est sans retour! У вас rien que des dettes-29! – отгрызалась все злее княгиня…
Хозяйка и Ольга Елпидифоровна, отодвинувшаяся даже со своим стулом, чтобы сидевшим направо и налево ее воюющим удобнее было обмениваться выстрелами, едва держались от пронимавшего их хохота.
– Спорят! Узнаю! Фифенька! Врет, верно, как всегда, – заговорил нежданно кто-то, незамеченно вошедший в комнату под гогот этого спора.
– Ах, граф, – воскликнула Марья Яковлевна, вскакивая с места, – как я рада! Спасибо, что вспомнили обо мне… Я только сегодня из Петербурга…
– Знаю! Чесмин встретил вас утром, когда ехали. Обедал у меня сегодня, сказал. Я приехал! – запел он акафистом в ответ, вознося вверх свои пухлые ладони и обводя общим поклоном поднявшихся со своих мест вслед за хозяйкой гостей.
Знакомый читателю[11] лысый тучноватый старец, со своею добродушно выпяченною вперед, отдутою губой, китайскими глазками и мягкими щеками, переваливавшими с обеих сторон через туго натянутый высокий форменный галстук, – бывший грозный главноначальствующий Москвы – жил в ней теперь, по замене его в должности другим лицом, мирным гражданином, сохранив лишь свое генерал-адъютанское звание, но более чем когда прежде популярный и любимый в московском обществе. Сочувственная улыбка заиграла у всех на губах, отвечая на его поклон. Только Иринарх Овцын, принужденный невольно подняться со стула за остальными, не сел уже на него вновь, а со злобно задрожавшими губами прошел в залу, где и повалился на диван, задрав ноги кверху и шипя сквозь зубы: «Старые идолы!»
– Граф, не знаю, помните ли вы меня? – говорила тем временем Ранцова, вставая с места и идя к нему с протянутою рукою.
Он зорко вгляделся в нее.
– Нет, помню, – воскликнул он, засмеявшись всем своим одутлым и добродушным лицом и ласково трепля ее руки в своих пухлых ладонях, – шалунья! Сейчас узнал! Не переменилась! Такая же хорошенькая, и глаза! В Петербурге все живете?
– Да, граф…
– Давно приехали в Москву?
– Сегодня.
– Это хорошо! – неведомо к чему счел нужным одобрить старец и спросил затем:
– Отца видели?
Она поспешила скорее замять этот вопрос и, не отвечая на него, проговорила:
– Я чрезвычайно рада видеть вас, граф, и в добром здоровье… Вы всегда были так добры ко мне!..
Хозяйка между тем, подозвав к себе глазами Троекурова, подвела его к графу и назвала его.
– Троекуров! – воскликнул он, разводя ладони. – Василья Борисовича сын?
– Точно так, ваше сиятельство, – отвечал он, – покойный батюшка мне не раз говорил о вас; он вас очень любил.
– Знаю! A зачем ты у меня не бываешь? Стыдно! С отцом твоим вместе флигель-адъютантами у государя Александра Павловича были!..
Троекуров не успел ответить, так как старец быстро обернувшись в сторону княжны Кубенской, заголосил ласково, кивая на нее:
– Вот и ее отец тоже! Здравствуйте! Гордая какая сидит, меня не видит! – засмеялся он.
– Я вам кланялась, граф, вы не видели, – сказала она, и мимолетная улыбка, изменившая всю ее физиономию, пронеслась и тут же потухла на ее губах.
Она встала, шагнула к нему и подала руку.
– На отца похожа! – запел он снова, удерживая эту руку в своей руке. – Умный человек был! Железный, кланяться не умел! Если бы не характер, не такую бы карьеру сделал! В Сибири держали до смерти… Покойный император его ценил, только ходу не давали…