
Полная версия
Бездна. Книга 3
– А мы о тебе сейчас говорили, – сказала ей сестра все тем же своим насмешливым тоном, – Григорий Павлович питает к тебе большую симпатию.
Брови Настасьи Дмитриевны судорожно сжались.
– Я твоих шуток не прошу! – отрезала она.
– Нет, право! Спроси его самого.
Выразительные глаза девушки вскинулись на миг на Гришу, полные тревожного ожидания, и тут же опустились, пока он учтивым и несколько смущенным голосом произносил вынужденный ответ свой:
– Я вас действительно очень уважаю, Настасья Дмитриевна…
– Очень вам благодарна… Не за что!
Она отодвинулась от него, но, как бы спохватившись, спросила тут же: – У вас, говорит Николай Иваныч, батюшка заболел?
Он не успел ответить.
– Если бы не такой случай, мы бы, конечно, Григория Павловича у себя в Юрьеве не имели счастия видеть, – протянула Антонина Дмитриевна.
И звук ее голоса был теперь почти нежен и каким-то внезапным задором сверкнули остановившиеся на нем глаза.
Его всего словно приподняло вдруг, взгляд его загорелся…
– Вы никогда особенно не ценили это «счастие», mademoiselle Antonine, – произнес он дрогнувшим голосом в виде шутливого со своей стороны упрека, но Настасья Дмитриевна мгновенно побледнела от этих слов.
Сестра поглядела на нее, улыбнулась победною улыбкой и тут же, в довершение торжества:
– Да, – почти презрительно сказала она, – я ценю только то, что может быть на что-нибудь полезно…
Губы молодого человека побелели от досады и боли:
– Слова ваши даже не совсем учтивы, Антонина Дмитриевна!..
Она захохотала:
– Учтивость – вещь не современная; спросите у Насти: она у нас по части прогресса сильна.
– Оставишь ли ты меня когда-нибудь в покое! – гневно воскликнула та…
– Пора, Григорий Павлович, пора! – послышался голос нагнавшего компанию доктора.
Гриша снял шляпу и, как бы забывая второпях подать руку своим собеседницам, поклонился им общим поклоном и тронулся было к своему спутнику. Он чувствовал себя злым донельзя…
– Мы вас проведем до дороги, – молвила тем временем как ни в чем не бывало Антонина Дмитриевна, подымаясь со скамьи.
– Позвольте мне в таком случае предложить вам руку, – поспешил сказать Гриша сестре ее, подвертывая локоть.
Антонина Дмитриевна, не удостоивая их взглядом, прошла мимо и, продев руку свою под руку доктора, зашагала с ним в ногу.
– Вас, конечно, не скоро теперь увидишь? – порывисто и полушепотом спросила Настасья Дмитриевна Гришу, пройдя с ним несколько шагов.
– Это более чем вероятно, – ответил он с напускною небрежностью тона, – от меня здесь никакой и никому пользы ждать нельзя, – иронически добавил он, намекая на только что сказанные ему сестрой ее слова.
Она окинула его быстрым взглядом и засмеялась нервным, глухим смехом:
– A пословицу знаете: от мила отстать, в уме не устоять?
Он понял, поморщился и пожал плечами:
– Я отвечу вам другою: и крута гора, да миновать нельзя… Желаю от души вашей сестрице исполнения всех ее желаний…
Они молча дошли до канавы, чрез которую, все так же ведя под руку красавицу Антонину, осторожно перебирался теперь толстяк доктор.
– Я прощусь здесь с вами, Григорий Павлович, – сказала Настя, останавливаясь, – мне пора к моему больному… Надолго, значит, прощайте? – вырвалось у нее помимо воли.
– Не знаю, Настасья Дмитриевна, но во всяком случае, если бы… если б я на что-либо мог пригодиться вам или кому из ваших, прошу не стесняясь располагать мною; я готов во всякое время.
– Спасибо!.. Даже верю, что с вашей стороны это не одни слова… Вот, – добавила она с насилованным смехом, – если удастся мне когда-нибудь поступить на сцену, я напишу вам, чтобы вы непременно приехали на мой дебют.
– A разве вы собираетесь?
Но она, не отвечая, кивнула ему коротким кивком и побежала стремглав по направлению к дому. Нервы одолевали ее: еще миг, думалось ей, и она «разревется как дура – очень нужно!..»
– A вы куда же мою романтическую сестрицу девали? – спросила Антонина Дмитриевна Гришу, когда он очутился подле нее и доктора на большой дороге, где ждали их лошади.
– Достойная особа сестрица ваша! – наставительно отчеканил вместо него Фирсов, строго воззрясь в нее сквозь очки.
– Чего же это именно достойная? – насмешливо подчеркнула она.
– Известно чего: всякой похвалы – и подражания, да-с, – подчеркнул он в свою очередь, с явным уже намерением укола.
– Ни того ни другого, – презрительно уронила на это она, – потому что она никогда не достигает того, чего ей хочется. Métier de dupe est un sot métier1, говорят французы.
Фирсов досадливо передернул очки свои, готовясь ответить ей какою-нибудь резкостью, но Гриша дернул его за рукав:
– В разговорах с Антониной Дмитриевной последнее слово всегда остается за нею: это аксиома, – проговорил он тоном учтивой шутки, – нам остается только преклониться и уехать.
– Воистину так! – засмеялся толстяк, сдернул фуражку с головы, низко опустил ее, надел опять и полез в подъехавшую к ним тележку.
Гриша отвесил девушке такой же почтительный поклон и прыгнул в экипаж вслед за своим спутником.
Антонина Дмитриевна послала рукой поцелуй в воздух:
– Передайте это от меня Машеньке Троекуровой! – произнесла она с насмешливым пафосом, прищуренно глядя на молодого человека.
– Пошел! – крикнул он кучеру, надвигая на лоб шляпу чуть не злобным ударом по ее мягкой тулье.
– Экая ведь язва эта особа! – заговорил доктор, едва тронулись они с места.
Гриша не отвечал.
– А хороша, говорить нечего, чертовски хороша; гетера древняя, как выражается дядюшка ваш Василий Григорьевич… Поразительный даже, можно сказать, женский субъект, – примолвил толстяк, косясь на все так же безмолвного своего товарища. – А я ведь секрет про нее знаю, – выложил он чрез миг опять, подмигивая и хихикая с самым лукавым видом.
– И я знаю, – произнес спокойно Гриша.
– А ну-те-ка, ну-те, что вы знаете?
– Замуж она выходит…
– За кого?
– За купца за этого, за Сусальцева.
– В точку! Неужто сама сказала?
– Сама.
– Ишь ты, шельма!..
И он всем грузным туловищем своим повернулся к Юшкову:
– Ну, а вы что ж?
Гриша не мог не улыбнуться.
– А я что? Я – ничего.
– Ни – че-го? – протянул, покачивая сомнительно головой, тот. – Смотрите вы, вам, может, как вы раненым в сражении, с первого раза и не кажет, а потом… резать приходится…
– Я давно ее от себя отрезал, Николай Иванович, поверьте! – не дал говорить ему далее молодой человек, подымая на него свои голубые, внезапно заискрившиеся глаза. – В ней есть что-то демоническое, неотразимое… какое-то обаяние бездны, что ли, – я сознавал это в минуты самого безумного увлечения ею… С вами я буду говорить совершенно откровенно, как никогда не решился бы, да и не имел случая говорить с отцом или с Борисом Васильевичем… Они оба ни единым словом никогда не проговорились о догадках своих насчет отношений моих с ней, хотя я в глазах их постоянно читал, что они об этом думают… Раз только у Александры Павловны вырвалось: «Vous vous perdez2, Гриша!» – когда в ее присутствии подали мне во Всесвятском записку, посланную туда на мое имя Антониной Дмитриевной, и в которой она просила меня просто о какой-то книге. Я показал эту записку вместо ответа Александре Павловне, но она только вздохнула, покачала головой и вышла из комнаты…
– Помню, при мне было, – сказал Фирсов, – известно, каждому, кто вас любит, радости мало видеть, как вас в омут тянет… Ну a с наставлениями опять да советами к вам лезть без спроса тоже ведь не приходится, потому вы не маленький: сам, мол, скажете, знаю, что мне вред, a что польза!..
– И знаю действительно, – почти с сердцем вскрикнул Гриша, – и давно знаю! Вы совершенно правы – я не маленький, мне тридцать четвертый год, давно пора самому уметь отличать добро от зла… Я так и поступал: вы знаете, что я пред нынешним днем полтора месяца сюда носу не казал, и не вздумал бы и сегодня… У нас с вами так и условлено было, что вы зайдете к больному, a я буду вас у церкви ждать… Я не виноват, что она тут очутилась, когда мы вышли на паперть…
Все это было так, – но он слишком горячился, слишком доказывал, и старый практикант не то недоверчиво, но то лукаво усмехался кончиками губ, внимая его пылким речам.
– Знаю, знаю, – молвил он, – собственнолично бечевочкой себя повязали, на хотение свое намордничек надели – полные баллы за это заслуживаете… A только что скажу я вам на это одно…
– Что еще? – вырвалось нетерпеливо у Гриши.
– A то, что искренно вам желаю я никогда более не встречаться с нею.
Молодой человек усмехнулся через силу:
– Она выходит замуж, – гарантия, кажется, достаточная для вашего успокоения.
Толстяк вздохнул даже:
– Ну, батюшка, гарантии этой два гроша цена… И даже напротив!
– Что «напротив»?
Тот обернулся на спрашивавшего, воззрился в его недоумевающее лицо – и неожиданно фыркнул:
– Ах вы, невинность, невинность!..
Он не договорил и, пыхтя от натуги, полез в карман своего раглана за портсигаром…
V
Ужасный век, ужасные сердца!
Пушкин. «Скупой Рыцарь».Красавица Антонина долго и недвижно следила прищуренными глазами за удалявшимся экипажем. Обычная ей, не то злая, не то скучающая улыбка блуждала по ее губам. Она чувствовала себя в ударе; она еще бы потешилась над этим «Телемаком с его Ментором», исчезавшими за облаком пыли, поднявшейся из-под колес их тележки, словно говорила эта улыбка.
Солнце садилось. Большое крестьянское стадо, мыча и теснясь в узком прогоне меж двух плетней, выбегало с парового поля на дорогу к селу; с глухим звяканием его колокольцев сливался в гулком воздухе визгливый гик погонявших его босоногих мальчишек в заплатанных рубашках, в рваных шапках на затылке. Лохматые собаки неслись за ними, лениво полаивая, как бы во исполнение давно надоевшей им обязанности…
Девушка гадливо поморщилась: «русская идиллия», как выражалась она внутренно, была ей глубоко и как-то особенно ненавистна, – и отвернулась от поднявшейся опять из-под коровьих копыт пыли, которую ветер нес ей прямо в лицо. Глаза ее в ту же минуту остановились на подвигавшемся довольно быстрыми шагами с этой стороны дороги по ее направлению каком-то прохожем.
Он был одет в дырявый и длинный монашеский подрясник, перетянутый наборчатым ремнем[6], как любят носить у нас деревенские коновалы и цыгане-барышники, с черною суконною фуражкай фабричного фасона на голове и узловатою палкой в руке. Высокий и тонкий, с реденькою короткою и светлою бородкой, он, по-видимому, был еще очень молод, несмотря на далеко не юношеское выражение испитого лица его, истрескавшегося от солнца, ветра и наслоившейся на нем нечистоты в продолжение очевидно дальнего пути.
Девушка глядела все внимательнее по мере его приближения: из-под воспаленно бурой коры, покрывавшей это лицо, все яснее для нее выступали как бы знакомые ей черты. В глазах ее загорелось видимое любопытство…
Он также, и давно, узнал ее. Поравнявшись с местом, на котором стояла она у канавы, он торопливо и как бы тревожно окинул взглядом кругом и, убедясь, что, кроме их двоих, никого нет, поспешно перебежал разделявшую их ширину дороги и очутился подле нее.
– Тоня! – проговорил он глухим голосом.
– Так это ты в самом деле! – вскликнула она. – Гляжу издали, точно Володя… Что ж это за костюм? Откуда ты?
Он сурово глянул на нее:
– Долго рассказывать – и не здесь, конечно!.. Говори скорее: могу найти я у вас убежище дня на два, на три… Потом уйду опять…
– Травят, – а? – коротко выговорила она, и пренебрежительная усмешка скользнула слегка по ее алым губам.
Его передернуло.
– Отвечай на то, что спрашивают, – отрезал он, – никого у вас?
– Никого. Был Юшков с доктором, сейчас уехали.
– А чрез сад пройти – не увидят?
Она пожала равнодушно плечами.
– Не знаю, а, впрочем, кому там?
– Так идем скорее!
Он перебрался вслед за нею чрез канаву в сад.
– А что старик? – спрашивал он, шагая рядом с нею под деревьями и поминутно оглядываясь.
– Все то же.
– То же? – как бы уныло протянул он.
– От хороших привычек отставать к чему же? – отвечала она со злою усмешкой.
– По тебе вижу! – такою же усмешкой ухмыльнулся и он.
– Что по мне?
– Та же ты все!
– Какая?
– Змея, известно, – объяснил он, вскидывая плечом.
Но она не сочла нужным оскорбиться:
– По мудрости, – засмеялась она, – сравнительно с тобою и Настей, – змея, действительно!
– A Настя что, здравствует? – оживляясь вдруг, спросил он.
– Твоими молитвами, – на сцену готовится, – примолвила она, все так же смеясь.
– С ним все возится?
– Как следует… Он ведь теперь совсем без ног, – примолвила Тоня будто en passant1, – с того самого дня, как ты исчез…
Что-то словно кольнуло молодого человека под самое сердце; брови его болезненно сжались.
– Доигрался! – проговорил он сквозь зубы по адресу отца, как бы с намерением осилить занывшее в нем чувство. И тут же переменяя разговор:
– А куда вы меня поместите? – спросил он. – В комнату мою, бывшую рядом с ним, я полагаю, теперь неудобно… Да и показываться ли мне ему – не знаю, право, – промолвил он, задумавшись.
– Комнату твою теперь занимает Настя… a ты, пожалуй, можешь в ее бывшую, в мезонине, – небрежно объяснила Антонина Дмитриевна, – я тебя туда проведу и скажу Насте, она устроит как-нибудь…
– У меня, – сказал, помолчав, Володя, – давно намечено одно место в доме. В буфете, в углу за шкафом, люк есть, a под ним лесенка в пустой подвал: там вина да варенье хранились, должно быть, в пору барства… Hy, a теперь соломки охапку или сенца натаскать туда, и преотлично будет на этом царском ложе последнему из Буйносовых, – подчеркнул он со злобною иронией. – У вас все одна Мавра слугой?
– В доме одна… Кухарка и прачка на кухне живут…
– У Мавры девочка дочь… Ну, эта не выдаст – немая! – усмехнулся он. – Так я вот там поселюсь… В случае чего шкаф стоит только на люк надвинуть – и ищи меня под землей! – процедил он, кривя губы.
– A искать будут?
И она пытливо вскинула на брата свои красивые и холодные глаза.
– Ну, веди, веди! – нетерпеливо возгласил он вместо ответа, кивая на выходившее в тот же сад «черное крыльцо» дома, к которому подходили они в эту минуту.
Она, не торопясь, все с тем же пренебрежительным выражением в чертах, поднялась по ступенькам крылечка, прошла чрез пустую бывшую «девичью» и вывела брата в длинный и широкий коридор, освещенный с противоположного конца его стеклянною дверью, выходившею в «танцевальную залу», уже знакомую читателю. Прилепленная к одной из стен этого коридора крутая и почти совершенно темная лестница в два колена подымалась в мезонин, состоявший из четырех весьма просторных комнат, отделенных одна от другой тонкими дощатыми перегородками (в предположениях строителя дома, майора Фамагантова, мезонин этот должен был служить «запасною половиной», предназначавшеюся для приезда гостей или помещения «гувернанток» и «учителей»; но половина эта так и осталась не отделанною ни им, ни его приемниками). Одна лишь из этих комнат, избранная себе в жилище Антоннной Дмитриевной, имела несколько жилой вид. Она нашла средство оклеить голое дерево чистенькими обоями, обить пол дешевым серым сукном, повесила ситцевые занавеси на окна и кисейные над кроватью и велела перенести сюда, отчистить и исправить все, что нашла еще годного в мебельной рухляди дома. На стенах у нее выглядывали из золотых рам кое-какие хорошие гравюры, на столах и комодах расставлены были иные ценные bibelots2, полученные ею в дар в пору пребывания ее в Петербурге у тетки, графини Лахницкой, или поднесенные ей недавно «Ротшильдом de l’endroit», как выражался ее отец, Провом Ефремовичем Сусальцевым. Она теперь одна жила в мезонине – жила особняком, выходя из своей комнаты лишь для прогулок и изредка к обеду вниз (ей «претила» грубая кухня деревенской кухарки, и она по целым неделям иной раз питалась шоколадом, конфетами и страсбургскими пирогами из дичи и foie gras3, которые привозил ей вместе с массой новейших французских романов, буквально поглощавшихся ею за один присест, все тот же очарованный ею Сусальцев). К отцу заходила она раз в день, по утрам, когда, по выражению ее, «он был еще возможен», здравствовалась с ним, обменивалась двумя-тремя словами (он сам как бы смущался ее присутствием, ежился и помалчивал) и величественно удалялась в свой «аппартамент», где проводила целые дни за чтением Габорио, Зола4 е tutti quanti, и куда, кроме Сусальцева, которого принимала она здесь «в виде особой милости», имела доступ лишь Варюшка, дочь Мавры, немая, но шустрая девчонка лет четырнадцати, специально забранная ею себе в горничные и которую она весьма скоро отлично умела выдрессировать на эту должность.
«Непрезентабельного» брата, в его «лохмотьях и грязи», она, само собою, не сочла нужным допустить в это свое sanctum sanctorum5 и повела его прямо в отдаленнейшую от своей, выходившую на двор бывшую Настину комнату. Мебель здесь состояла из какого-то кривого стола, двух стульев и старого дивана с вылезавшею из-под прорванной покрышки его мочалой.
Молодой человек так и повалился на этот диван, раскинув руки и упираясь затылком в его деревянную спинку.
– Ну же и устал я! – проговорил он, усиленно дыша и с судорожным подергиванием лицевых мускулов.
Он скинул фуражку; длинные белокурые волосы его, влажные и спутанные, рассыпались жидкими косицами по плечам… Была пора, еще недавно – это был цветущий красивый юноша, но целый век темных деяний и смертельных тревог успел пройти для него с той поры…
Что-то похожее на жалость промелькнуло на ледяном лице безмолвно взиравшей на него сестры:
– Я тебе сейчас Настю пошлю, – сказала она и вышла из комнаты.
Он долго сидел так, порывисто и тяжело дыша, с раскинутыми руками и ощущением глубокого физического изнеможения. Он словно теперь только, достигнув «убежища», сознавал, до какой степени доходила его усталость… «Вздумайся им арестовать меня теперь, я бы, кажется, и пальцем пошевельнуть не мог», – пробегало у него в голове.
Но за этою мыслью пронеслась другая. Он привстал, приподнял свой подрясник и вытащил из-под него два подвязанных к перекрещивавшимся у него через плечи бечевкам довольно объемистых холщевых мешка с какими-то, по-видимому, бумагами или книгами.
«Куда бы припрятать это покамест?» – думал он, окидывая взглядом кругом себя.
Гул быстро подымавшихся по лестнице шагов донесся до его слуха… Он первым побуждением готов был подкинуть мешки под диван, но тут же приостановился:
– Это Настя!..
Это была действительно она, запыхавшаяся, с тревожным волнением в чертах, в выражении широко раскрытых глаз…
– Володя! – чрез силу воскликнула она, переступая через порог комнаты и не чувствуя себя в силах произнести другого слова.
Она быстро направилась к нему, протягивая на ходу руку… Ее подмывало кинуться ему на шею, прижаться головой к его груди… Но она знала: он не любил «нежничанья».
Он и точно удовольствовался коротким, товарищеским пожатием этой сестриной руки и спокойно проговорил: «Здравствуй, не ожидала?» Но по блеснувшей на миг искре под его веками она поняла, что он был рад ее видеть, рад в самой глубине своего существа.
Она, удержав руку его в своей и сжимая ее бессознательным движением, тихо опустилась на диван подле него.
– Что! – выговорила она только шепотом, неотступно глядя ему в лицо.
– Что! – повторил он дрогнувшим вдруг от злости голосом, воззрясь в свою очередь в ее коричневые глаза. – По всей России как зайцев пошли ловить…
– Но ты…
– Я?.. был, да весь вышел.
– Это что же? – не поняла она.
– Очень просто: взяли, да уйти успел.
Она похолодела вся, выпустила его пальцы:
– Ах, Володя!..
Он чуть не сердито дернул плечом:
– Ты что же думала, будут они веки с нами в жмурки играть? Глупы они, глупы, a все же и у них самолюбие когда-нибудь должно заговорить…
Он машинально поднялся с места, по давней привычке толковать «о серьезных предметах», расхаживая по комнате, но тут же сел опять; ноги его дрожали и подкашивались.
Сердце сжалось у сестры его:
– Как ты утомился, Володя, тебе бы лечь, уснуть…
– Теперь не заснешь, пожалуй, от самой усталости этой… А поесть чего-нибудь да выпить я бы с удовольствием… С утра ни маковой росинки…
Она вскочила:
– Ах, а я и не подумаю!.. Сейчас!.. У нас сегодня баранина была, осталась… Выпить тебе чего же, квасу хочешь?
– А посущественнее не дашь? – усмехнулся он. – Для него ведь держишь чай?..
– Ты уж успел привыкнуть! – вырвалось у нее со вздохом. – Хорошо, я принесу…
В дверях в эту минуту показалась Антонина с папиросой во рту:
– Ну, а в чистый вид не полагаешь ты его привести уж, кстати? – брезгливо кивая на Володю, спросила она сестру.
– У тебя тут в комнате умывальник, вода… Могла бы сама предложить! – с сердцем возразила Настя, поспешно выходя за дверь.
– Пожалуй!.. Пошли мне снизу Варюшу, я велю подать ему.
Брат повел на нее недобрым взглядом. Губы его шевельнулись с очевидным намерением «оборвать» ее. Но он сдержался и проговорил обрывисто:
– Дай папиросу, – двое суток не курил.
Она молча подошла к дивану, высыпала на него все папиросы из своего портсигара, поморщилась еще раз с видимым отвращением на лохмотья брата и все так же безмолвно и величественно повернулась и ушла к себе.
VI
La fiamma d’esto incendio non mLssale.
Dante. «Inferno»1.Она пришла опять чрез час времени. Ее весьма мало озабочивала судьба брата – она давно разумела его как «tête fêlée»2 и «неудачника», которому «ничего в жизни и не оставалось делать, как гибнуть вместе с такими же, как сам он, шутами»; но приключения его могли, «должны» были быть любопытны. Эти переодевания, скитальчества, бегства – «тот же Габорио», – говорила она себе… И пришла слушать, как ездила в Петербург на литературные чтения, устраиваемые известными господами в пользу какой-нибудь отставной гарибальдийки3 (sic) или студентов, не имеющих возможности кончить курса в университете по независящим от них обстоятельствам.
Володя – мы будем продолжать называть его так – умытый, в статском платье (Настасья Дмитриевна добыла ему жакетку, брюки и сорочку из оставленных им дома белья и одежды) и сытый, сидел на своем диване рядом с младшею сестрой и затягивался всласть оставленными ему Тоней папиросами, закуривая их одну вслед за другой о пламя стоявшей на столе одинокой стеариновой свечи в позеленелом медном шандале. Он как бы просветлел весь лицом и духом, облекшись в это свежее белье, насытив голод и подкрепив силы двумя большими рюмками очищенной. Какое-то на миг затишье слетело ему в душу, a с ним и иное, что-то прежнее, лучшее…
Он уговаривался с Настей «об отце», когда Тоня вошла в комнату: ему хотелось видеть «несчастного», но он и боялся этого – он знал, что окончательный удар старику был нанесен им, Володей, его исчезновением из-под родительского крова, для целей, которых сам он не скрыл от отца. Старик действительно лишлся ног в тот самый день, полтора года назад, когда Володя под каким-то предлогом уехал на крестьянских дровнях в ближайший уездный город и прислал ему оттуда письмо («И к чему я это сделал тогда? Лучше было бы просто ничего не писать, пусть бы думал, что я в Москву уехал попытаться что ли опять в университет поступить», – говорил теперь сестре молодой человек, покусывая губы), письмо, в котором говорил отцу, что идет, что он «обязан идти в народ, помочь избавиться ему от тирании правительства и господ»…
– Что же бы ты теперь мог сказать ему? – тоскливо и тихо говорила в свою очередь Настасья Дмитриевна. – Ведь ты не отказался от своих убеждений?
– Конечно, нет! – ответил он с каким-то намеренным жаром, взглянув искоса на подошедшую к ним старшую сестру.
– Так чтобы хуже ему после этого свидания не сделалось, Володя! Ведь он непременно начал бы говорить с тобою об этом, – о его idée fixe4, главное, что его гложет… Он еще сегодня: 5-«Mon fils, – говорит, – un Буйносов, ennemi de son souverain et de sa caste»-5…
Володя слушал ee, раздумчиво покачивая головой.
– Феодал, – молвил он как бы про себя, – наивный, убежденный феодал! Он и между своими-то ископаемое какое-то… Сравнительно с остальною консервативною слякотью некоторого с этой стороны даже уважения достоин.
– От вас это «уважение»? – презрительно отчеканила Тоня, скидывая ногтем мизинца пепел с папироски.