
Полная версия
Сказания о мононоке
Впрочем, вряд ли они злились. Кагуя-химе танцевала слишком хорошо, чтобы на неё вообще можно было злиться. Мико в прошлом, она, вопреки традициям, мико и осталась, даже после замужества. Пусть уже не проводила обряды и ритуалы над новорождёнными и новобрачными, как раньше, и не носила каждый день белое косоде с красной юбкой, но неизменно их надевала, коль приглашали на сцену. Боги действительно её любили – никто в Камиуре так и не смог её кагура превзойти. Кагуя-химе охотно этим пользовалась и, несмотря на упрёки старых консервативных жрецов, продолжала танцевать.
Лишь спустя много лет Кёко поняла, что кагура просто был единственной радостью в жизни Кагуя-химе с тех пор, как она связала эту жизнь с её отцом.
– Слушайся Кагуя и заботься о сёстрах, – говорил он каждый раз Кёко перед своим уходом так, будто она правда могла не слушаться и не заботиться. – И заканчивай лазать по крышам. Свалишься ведь однажды! Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?
Сплошь грязные носочки-таби, которые должны были оставаться белыми, всегда выдавали её с потрохами. Вот и сейчас отец усмехнулся, и его ладонь, жилистая и зачерствевшая, прямо как у дедушки, взъерошила её короткие чёрные пряди, сплетая из них дроздовое гнездо. Кёко поморщилась, но руку не скинула, только продолжила помогать упаковывать сумки, словно её отец был каким-то посыльным, а не оммёдзи. Дедушка так его и называл: «Этот хикяку»[16]. Они двое ссорились чаще, чем здоровались, ведь, в отличие от Ёримасы, отец Кёко не ждал заказчиков, восседая в своём имении, а сам странствовал от дома к дому, спрашивая, нужна ли помощь. Но не само странствие было так унизительно, по мнению Ёримасы, как то, что это приносило золота намного меньше, чем наторговывали за год даже самые незадачливые рыбаки. Только запах саке, синяки и ссадины приносил с собой отец Кёко, когда возвращался, и только одну лишь мысль – что совсем скоро он уйдёт опять.
Уйдёт и даже не озаботится тем, что не видит, как растёт его старшая дочь и двое других, уже от второй жены, взятой в дом всего спустя год после кончины первой.
Третья дочь только-только научилась ползать и как раз выглядывала из-за спины Кёко, болтаясь в обвязанном вокруг её плеч платке. Кёко нянчила обеих сестёр, пока Кагуя-химе снова выполняла обязанности жрицы в Высоком храме. Впрочем, если бы Кагуя-химе знала, что отец уйдёт именно сегодня, она бы наверняка сорвалась сюда прямо посреди кагура. Поэтому, понимала Кёко, оно и к лучшему, что её здесь нет. Дедушка провожать отца тоже не вышел, заперся в комнате вместе с уже спящей Цумики. В этот раз Кёко приходилось давиться прощанием и печалью одной.
«Оммёдзи ведь, – пыталась внушить она себе дочернюю гордость, нежным касанием к кожаным ножнам прося меч внутри них защищать её отца в дороге. – Папочка просто выполняет свой долг».
– Обещаю вернуться к Танабате с гостинцами! – улыбнулся тот напоследок, по очереди целуя их с Сиори в лоб.
Та пищала у Кёко за спиной, как котёнок, а сама Кёко вымученно улыбалась в ответ. Она знала, что теперь не увидит отца до самого лета, до седьмого дня седьмого лунного месяца по лунному календарю, пока в праздник Танабату прекрасная звёздная принцесса-ткачиха снова не сочетается узами брака с земным пастухом.
А тем временем на улице бушевала метель.
– Не повезло, – вздохнул дедушка однажды, когда ему пришло извещение об отмене заказа, за выполнение которого он взялся всего несколько дней назад. Кёко тогда уже исполнилось десять.
Пусть семья, запросившая услуги экзорцизма, проживала в другом городе в неделе езды, да и не было ещё доподлинно известно, что терзает их именно мононоке, а не какая-нибудь дурная болезнь (перед визитом оммёдзи пострадавших всегда сначала осматривал врач), Ёримаса теперь брался и не за такое. Хотя воплощением фамилии Хакуро была гибкая и вечно цветущая ива, а не прекрасная, но мимолётная сакура, однако именно как лепестки сакуры и осыпался их дом. Первый лепесток облетел ещё задолго до рождения Кёко и даже её отца – в ту пору, когда Ёримаса сам прослыл пылким и наивным юнцом под стать своей внучке. Страна Идзанами знавала множество войн, но никогда такую кровопролитную, как та, в которой два великих сёгуна рвали её на части, точно рисовый пирожок. Достоинством Ёримасы же всегда была верность. Верность же была и его недостатком. Когда пришлось делать выбор – тот сёгун, что был с самого начала, или же его молодой потомок, который вознамерился им стать, – Ёримаса свой выбор сделал.
И прогадал.
Голова его сёгуна ещё долго украшала пику дворцовых врат.
И пусть свою голову Ёримасе сохранить удалось, ибо после войны страна кишела обозлёнными мононоке и потому не могла позволить себе лишиться одного из пяти столпов оммёдо, клеймо тодзама – «неблагонадёжный» – на его лбу горело ярко. Буквально. Лишь спустя десять лет Ёримасе разрешили распускать волосы, чтобы прикрыть обезображенный иероглифом лоб, а ещё спустя столько же – перенаправлять в казну не восемь десятых дохода, а всего пять.
Впрочем, первое, в отличие от второго, никогда не было для Ёримасы проблемой, ибо не так страшен вид клейма, как вид медленно пустеющего дома. А пустел он стремительно, сразу по множеству причин: после присвоения дому Хакуро статуса тодзама те его члены, что не были связаны с ним кровью слишком уж плотно, отреклись и от фамилии, и от наследия, и даже от искусства оммёдо. Ещё треть выкосила сама война, прежде чем закончиться, а остальных – мононоке, которых она оставила после себя. Так и осталась лишь одна главная ветвь – ветвь Ёримасы – и три его сына, двое из которых погибли ещё в младенчестве, едва научившись держать головку. Достаточно для того, чтобы дом оммёдо держался на плаву, но не для того, чтобы он процветал. Да и уж точно не тогда, когда в Идзанами воцарился мир при новом сёгуне, и потому, в отсутствие зла, почти перестали появляться злые духи.
«Никогда не думал, что мир во всём мире возможен, – сказал дедушка как-то раз, пролистывая семейные записи и обнаружив, что за весь год ему довелось изгнать не более трёх мононоке. – И никогда не думал, что буду тому так не рад…»
Кёко не знала, ощущают ли другие дома оммёдо нехватку работы так же, как остро это чувствовали Хакуро, но для их рода это был ещё один гвоздь в крышку гроба.
Ещё же одним таким гвоздём был некий Странник.
– Первый клиент за четыре месяца, и того у меня из-под носа увёл! – цокнул языком дедушка, складывая извещение в четыре раза и придавая его огню в бронзовой чаше, где по старой военной привычке сжигал все бумаги с его именем в письменах. – Вот же негодник!
Как и в случае с Аояги, уже тогда Кёко следовало обратить внимание на то, что дедушка всегда называл Странника «негодником» и никогда – «мерзавцем», как то делали другие экзорцисты, оказавшись на его месте. В голосе дедушки не слышалось ни злобы с завистью, ни даже элементарного разочарования. Возможно, думала Кёко, потому, что он знает, сколь развращают подобные чувства душу. Ни одному экзорцисту не хотелось бы самому обратиться в мононоке после смерти. Все они регулярно проходили хараи, обряд очищения, и медитировали, дабы избежать такой участи.
Позже Кёко узнала, что дело было совсем не в этом.
– Странник – тот человек, который изгоняет мононоке без разрешения Департамента божеств? – спросила она, поднапрягшись, чтобы наглядно дедушке продемонстрировать, насколько внимательно она всегда слушает его истории. – Любой оммёдзи ведь должен сначала получить у них разрешение, если не принадлежит к одному из пяти домов или не прошёл обучение, верно?
– Верно, – кивнул дедушка, пряча улыбку. – Но, полагаю, Странника это не особо волнует.
– Почему же его не поймают?
– Потому что не помнят, – ответил Ёримаса.
– В каком смысле? Ты сам о нём рассказывал…
– О том, как он выглядит, или всё же о том, чем он занимается? – Кёко запнулась, судорожно вспоминая, и дедушка покачал головой. – Молва о Страннике по всему Идзанами ходит, но тем, кто его встречал, интересно, кто он такой, не меньше, чем тем, кто слышит о нём впервые. Чары то, должно быть, да ещё какие! Крепкие, что и Кусанаги-но цуруги не разрубишь. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно почему: проблем так меньше.
– А он бывал когда-нибудь в Камиуре? – принялась любопытствовать Кёко. Её фантазия уже рисовала его портрет, то, каким мог бы быть человек, породивший при своей жизни три сотни легенд, в то время как даже великие полководцы после смерти порождают максимум три десятка.
– Бывал, – кивнул опять дедушка, и Кёко затаила дыхание, подавшись к нему на своём дзабутоне. – И отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, – вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк. Наш род тогда ещё процветал, насчитывал дюжину совершеннолетних мужчин, так что им, как ты догадываешься, такое не по нраву пришлось. Оммёдзи не любят Странника вовсе не потому, что он выскочка нахальный, стирающий себя из памяти людей… – Дедушка выдержал паузу, чтобы смочить холодным саке горло, когда появившаяся Аояги наполнила из кувшина его чашку. – Его не любят, потому что он изгоняет мононоке совершенно бесплатно, в отличие от нас. И вдобавок делает это до неприличия быстро, словно у него совершенно нет никаких других дел! Действительно негодник, правда же?
И дедушка рассмеялся. А ведь этот Странник буквально голыми руками вырвал добычу из цепких зубов волка, который всю зиму её выслеживал. Ёримаса даже уже собрал походную сумку и подковал коня в дорогу – завтра он планировал выдвигаться на подмогу той семье. Ярко-жёлтый цвет его кимоно, добытый из дорогого шафрана – цвет оммёдо, на который, как гласили поверья, мононоке даже больно смотреть, – выцвел с годами до бледно-соломенного, но в темноте, при зажжённых кругом свечах, всё равно сиял.
Этому кимоно вместе с многочисленными амулетами, надетыми поверх него, было суждено вернуться в ящичек для одежды, а мечу Кусанаги-но цуруги, впервые за несколько месяцев снятому со стены, – так и остаться в красных лакированных ножнах.
– Ох, если Странник был в Камиуре так давно, то он, должно быть, сейчас уже совсем дряхлый, – вырвалось у Кёко, и дедушка рассмеялся опять. О том, что Ёримаса тоже примерно такого возраста, она не подумала. – Им что же, может оказаться кто угодно, раз никто не запоминает его лица? Как же тогда люди понимают, кого просить о помощи?
– Они и не просят, – ответил Ёримаса, снимая с пояса ножны и отодвигая их в сторону, как Кёко и думала. В реальности этот жест показался ей ещё грустнее, чем в мыслях. – Позвать его нельзя, нанять – тоже… Странник сам появляется там, где он нужен, и тогда, когда он нужен. Но всегда своевременно, должен сказать, ну, или почти. Притворяется торговцем и носит большо-ой такой короб за спиной, – то ли людей за нос водить любит, то ли зарабатывает таким образом на жизнь… А ещё знает тысячу разных заклинаний, использует офуда без рук и владеет сразу двадцатью четырьмя сикигами.
– Двадцатью четырьмя?! Ух ты! Это ж сколько ки иметь нужно, чтоб распоряжаться таким количеством сикигами… Вот бы и нам так уметь…
– «Нам»? Считаешь, мне до него далеко, да?
Дедушка, прежде державший руки на чабудае и подливавший себе ещё саке из керамического сосуда-токкури, повернулся. Он не выглядел оскорблённым, скорее подтрунивал, но Кёко всё равно смущённо втянула голову в воротник кимоно.
– Ну. – Стёсанные во время стирки пальцы затеребили шнурки на рукавах. Ещё полчаса назад Кёко помогала мачехе готовить ужин и забыла их развязать, подобранные, чтобы не мешались. Прислуги к тому времени у них уже не осталось – не на что было содержать. И теперь Кёко приходилось вести хозяйство с Аояги и Кагуя-химе на равных. – Ты сказал, что он изгоняет мононоке «до неприличия быстро», в то время как и у тебя, и у отца на одного уходит в среднем пара недель…
– У Акио-то? – фыркнул Ёримаса, и губы его сжались в тонкую линию, а брови приподнялись и образовали почти треугольник на лбу, отчего Кёко прикусила себе язык. – С Акио никого не сравнивай, ни меня, ни тем более Странника! Он больше дурака валяет, чем действительно занимается изгнанием. Там, наверное, и мононоке-то один в год, максимум два. И, как назло, единственный сын ведь! Ни положиться на него нельзя, ни наследие доверить. Вот что мне делать с ним, спрашивается, а? Бамбуком его избить? Так нет же…
«Боги, зачем я вообще о нём заговорила», – сокрушалась Кёко, пока ещё пять минут выслушивала гневную тираду.
Обсуждать с дедушкой отца было сродни тому, чтобы с медведем обсуждать капкан, который раздробил ему заднюю лапу. В промежутках между проклятиями и сетованием на то, что Акио опять покинул имение неделю назад, Кёко в конце концов успела быстро вставить:
– Вот помнишь ту вдову, которая наплакала нам в чайном домике целую пиалу, пока не оказалось, что она сама мужа и отравила? Ты с тем случаем и вовсе шестнадцать дней возился. А Странник, наверное…
– У Странника бы заняло дня два, – согласился Ёримаса с необычайной лёгкостью и отхлебнул ещё саке. – Действительно.
Больше он ничего о нём не сказал, но Кёко хватило и этого. Странник был силён, возможно, даже сильнее, чем любой оммёдзи из пяти великих домов и Департамента божеств, стоявшего во главе всех храмов и поверий. Даже Ёримаса, когда-то лучший в своём деле в западной части страны, это признал. А значит, не было мононоке, который оказался бы этому Страннику не по зубам, и не было экзорциста, который выполнял бы свою работу лучше, чем он.
И именно тогда у Кёко зародилась эта идея. Правда, прошло ещё семь лет, прежде чем ей наконец-то выпала возможность воплотить её в жизнь. Это произошло, когда для неё настало время выходить замуж, дедушка уже перестал быть оммёдзи, а в Камиуре впервые за долгие и мирные двадцать лет вдруг наконец-то объявился один из самых жестоких мононоке в истории их города.
Когда молодой господин, закрывая на ключ аптекарскую лавку поздним вечером, невзначай назвал её, ждущую его под зонтом, «милой невестой», она подумала, что он шутит или нечаянно оговорился. Когда молодой господин позволил ей называть себя «женихом» – нет, даже настойчиво о том попросил, трепетно сжимая её руку в повозке, когда они возвращались домой, – она решила, что кто-то из них двоих, видимо, болен. Но когда он стал всё чаще заговаривать об общем доме и предаваться мечтаниям о совместной жизни где-нибудь далеко-далеко, она наконец-то смогла поверить: они и вправду поженятся, несмотря ни на что.
И будут, несмотря ни на что, друг друга любить.
А не смотреть приходилось на многое, даже жмурить глаза: на разницу в положении и на позор, который неизбежно обрушится на весь его род, когда всем и обо всём станет известно; на отсутствие у невесты приданого и даже семьи, которая могла бы на это приданое наскрести хотя бы несколько шёлковых скатертей ради приличия; на долгую тайную связь, которая давно перестала быть всего лишь плотской, и на её безграмотность, идущую вразрез с его образованностью, учёностью и врачебной практикой среди придворных чинов. Он знал несколько языков, а она толком не знала даже того, на котором каждый день говорила и получала приказы.
Впрочем, с безграмотностью они уже почти разобрались. Благодарных пациентов у талантливых потомственных врачей всегда много, а потому много даров. Всяких интересных и разных, в частности книг и томиков древних поэтов, которых матушка бы не хватилась и которые молодой господин потому мог без опаски проносить в беседку домашнего сада. За изгородью, среди терпко пахнущих трав, которые в расцвете своём будут собраны и пойдут в новые микстуры и мази, аристократ и его слуга переставали быть таковыми и становились теми, кем тайно были на самом деле – женихом и невестой.
– Ты прибралась на столе перед тем, как прийти сюда, моя милая? Иначе матушка снова будет сердиться. Помни, мы никоим образом не должны вызывать подозрений и её недовольства, а иначе…
– Прибралась я, мой милый. И взяла с собой новые книжки, которые ты на той неделе принёс! Послушай, что нашла в них и смогла самостоятельно прочесть.
– Ну-ка, удиви меня.
– «Ах, сорвать бы маки на железном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке…»
– Не на «железном» холме, милая. Там написано «небесном».
– Ой.
Пока она читала вслух, он заваривал в чайничке свои любимые травы. Названия всех ей было не дано и не положено знать, но запах душицы преследовал её с самого детства – ещё с тех времён, когда жив был отец, но уже умерла мать, и он всячески старался подрастающей дочери её заменить. Утешал, когда руки при зимней стирке обмерзали в холодной реке, и баловал, когда за труды его хозяева поощряли лишней монетой. Чай был сладким – избыток липового мёда – и обжигающе горячим, таким, что не выпьешь одним глотком, даже если её жених на том настаивал, мол, так целительных свойств в травах сохранится больше. Он всячески пододвигал к ней пиалу, пока она отодвигала её обратно, перебирая страницу за страницей, книгу за книгой, увлечённая новым миром, который он для неё открыл.
– А вот это я ещё не читала… «Сказания народа Эд-дзи»…
– Эдзо[17], – снова аккуратно поправил её жених.
– Это ведь тот самый северный остров, где живут дикие племена и ёкаи?
– Ну. – Он хохотнул, прячась от неё и её корявого, но старательного чтения за рядом склянок из тёмного матового стекла, которые выстроились на столе, чтобы позже быть заполненными порошками из минералов и свежими взварами. У него всегда было столько работы, что приходилось брать её из лавки домой. – Про ёкаев это всё слухи. Впрочем, будь я ёкаем, то да, жил бы именно в Эдзо. Климат там злой, боги злые и племена, раз у нашего владыки двадцать лет ушло, чтобы их приструнить, видимо, тоже… Так что ёкаям там самое место.
– О нет! – воскликнула невеста вдруг, и жених её чуть не перевернул уже закупоренные и готовые к продаже баночки с края стола. – Здесь написано, что Дикий лис проглотил целый город и теперь хочет съесть солнце! Действительно, невероятно злые боги обитают в этом Эдзо. Неужели кто-то и вправду способен пойти на такое преступление? Что же нам делать, если солнца не станет? Мы ведь все здесь заледенеем…
– Ха-ха, – засмеялся над ней жених и выхватил уже изрядно помятую книжку. – Какая же ты у меня, Хаями, глупышка! «Сказания» от слова «сказать», а сказать что угодно можно, даже всякую глупость. Давай ты больше не будешь читать, ладно? Вот, выпей лучше, а то остынет… Вкусно?
В ответ на кивок он забрал у неё пустую пиалу, улыбаясь мягко-мягко, глядя нежно-нежно, так, что мягкость и нежность эти, как шёлковые нити, латали ту пустоту, которую теперь можно было в его глазах под роговой оправой очков заметить. Но только если вглядываться очень внимательно и не быть доверчивой, влюблённой и всегда видящей в людях исключительно хорошее.
Поэтому она, глупышка, и впрямь ничего не заметила.
А уже через несколько месяцев другая молодая женщина, совсем не глупая и не безродная, обряжалась в свадебные кружева, чтобы стать женой её жениха.
И всё уже было готово. И всё уже было правильно по всем канонам и заветам рода, как нужно и как хорошо; распланировано до мельчайших деталей и слов от «Спасибо, что приняли меня в семью, госпожа Якумото» до тех, что она скажет наутро, когда будет лежать на шёлковых простынях и чувствовать между бёдер покалывание. Трудолюбивой женой она собиралась стать молодому врачу, хозяйственной и послушной. Да не успела: ночью что-то позвало её из-за створок окна, когда она снова, уже девятый день подряд, не могла уснуть. Все эти девять ночей ей снились её собственные похороны, а не долгожданная свадьба, и они же состоялись через три дня, когда невесту обнаружили на её футоне бездыханной.
Не было у неё не только дыхания, но и одежды, и крови. Вообще ничего, кроме широко распахнутых глаз и приоткрытого рта, как если бы кто-то уже тогда сказал ей: «Не ты первая, и не ты последняя. Несколько невест таких будет, и я всех заберу, ибо этот жених может принадлежать лишь одной, хочет он того или нет».
II
Май – это месяц с богами.
Жители страны Идзанами верили, что сама Идзанами – верховная матерь-богиня, из чрева которой родилась их земля и которая потому и заслуживает зваться её именем, – в середине мая собирает в своём Небесном Дворце всех прочих богов. Оттого и тайфуны в это время зачинаются в море, крушат низкорослые хижины на берегах – то бог бури Сусаноо спешит первым явиться на празднество. Потому и заливается весь мир искристым золотым светом, прогревается до недр и корней, и короткими такими становятся ночи – Аматерасу, богиня солнца, радуется торжеству, а Цукиёми, лунное божество, сестре во всём потакает. Потому и рис всходит, собираются урожаи, а плоды становятся сладкими – это Инари-лисица, божество изобилия, делится с людьми дарами с праздничного стола. И все восемь миллионов ками разжигают восемь миллионов костров, дабы по очереди сплясать вокруг них, взявшись за руки с матерью. Оттого на страну и опускается такая жара.
«Вот бы потушить хотя бы парочку этих их кострищ! Им что, десяти-двадцати недостаточно?!» – жалобно думала Кёко, пока карабкалась вверх по крышам, бесшумно выскользнув из имения. Ей пришлось до колен закатать хакама, чтобы по лодыжкам не стекал пот, а рукава кимоно подвязать лентой-тасуки, как перед приготовлением ужина. Но даже прохладный шёлк одежд не спасал от майского зноя, предвещавшего самое жаркое лето за последние десять лет. Пересушенная почва изнывала в ожидании сливовых дождей. Те должны были начаться в лучшем случае через неделю, и торговцам приходилось прятаться под навесами, позволяя покупателям и их кошелькам ускользать. Узкие улочки, проложенные деревьями гинкго, наводнили шляпки пёстрых бумажных зонтов, и вся Камиура превратилась в яркий купеческий короб, в котором вместо бабочек порхают расписные веера и опадают соцветия бирюзовых глициний.
Ещё до того, как пересечь по крышам весь двор, а затем перебраться по ветвям сторожащих его ив через раскидистый мост, Кёко учуяла кисло-сладкий аромат гречневой лапши в устричном соусе. Как назло, ларёк на колёсах, ятай, пристроился прямо возле реки с рыжими карпами, дымя и скворча маслом рядом со столярными цехами и жилыми домами.
«Должно быть, там хороший поток, рабочие ведь всегда голодны», – подумала мимоходом Кёко и не ошиблась. Проскочить по крышам незаметно на этом участке у неё едва получилось: к ятаю за считаные минуты выстроилась целая вереница прохожих.
В отличие от столицы и крупных городов, где районы делились по промыслу – торговые, швейные, гончарные, увеселительные, – Камиура сплетал и запутывал улицы, как пьяный паук. Потому Кёко его и обожала: дома здесь росли плотнее, чем зубы, а острые углы тёмно-синих крыш, плоские, как лезвия самурайских мечей, неизбежно царапались друг о друга. Их фигурные завитки с лицами они́ служили опорами, а соединённые между собою желоба – тропами, по которым Кёко могла добраться из одной части Камиуры в другую. И пускай пользовалась она этим нечасто, – по крайней мере, не днём, когда с возрастом её вытянувшийся стан стало так просто заметить, – перемещаться над городом, а не по нему, всегда было для Кёко особенным удовольствием.
Где ещё, если не с крыши, увидишь, как босоногая юдзё[18] бежит зимой по заснеженным улицам, прижимая к голой груди ворох пёстрых одежд, пока за ней несётся клиент, которого она обчистила? Или как дети играют в кицунэ-кён[19], опуская проигравшего головой в отхожее место? Или как проводят митае – один из мацури в честь первого дня зимы, когда крестьяне рисуют на полях за городскими стенами колосья, чтобы к лету эти поля проросли? Благодаря крышам Кёко тайком даже на выступлениях театра кабуки бывала, когда они останавливались в Камиуре проездом, и не заплатила за это ни одного мона. Хосокава тогда хотел пойти вместе с ней, но свалился ещё на подъёме: силой он, может, и походил на медведя, но и ловкостью тоже. А вот Кёко и тем и другим скорее походила на кошку и продолжала развивать свой скрытый талант.
Бесшумная и пронырливая, она до сих пор держала половину семейства в неведении, отчего же так прохудилась крыша имения за последние несколько лет. Теперь она не только сандалии-гэта перед окном оставляла, но и белые таби тоже, приноровилась ступать босиком, пускай пару раз и резала ступни. Зато крыша под ногами не скользила и не хрустела, Кёко легко балансировала даже на самых острых её краях. В буран или ливень Кёко ступала одинаково ровно, и ветер нёс её по черепице легко и стремительно, точно осиновый лист. Это было проще, чем обращаться с мечом, и уж точно веселее, чем танцевать кагура.
Это было как обрести свободу.
Оставив жилые домики с маленькими садиками и фонтанами позади, Кёко и в этот раз быстро добралась до ремесленных лавок и рынка. Воздух, тугой и влажный, прилипал к коже, точно глина, из которой в лавке под синим навесом местные умельцы лепили на заказ горшки. Кёко проскочила прямо у них над головами быстрее, чем навес бы всколыхнулся от сквозняка, и оказалась на окраине города – так далеко от дома, что округлая розовая верхушка хакуро растворилась где-то вдалеке.