
Полная версия
Бешвар (Повесть)
Но я не ответил, зажмурился. Хотелось плакать, едва держался от этого, правда, тело предательски выдало все роившиеся в сердце чувства. Меня снова начало трясти, а потом и подбрасывать вверх.
Описанные припадки, только с изменением реплик, продолжались еще три дня. Потом доктор поклялся обеспечить мне спокойствие, забрал к себе домой безвозмездно. У него за мною ухаживал его младший брат, жена, мать и дочка Варенька, девушка семнадцати лет. В течение недели судороги ослабли и почти оставили меня, только изредка напоминали о себе небольшим дрожанием в пальцах. Говорить я старался меньше, стыдился заикания, да и затем, чтоб не докучать приютившим. Когда начал сам вставать, выходить на прогулки в сад, дочь Чурсова без спроса разобрала мой чемодан, отыскав среди белья горелую книжку стихов. Прочтя произведения, она сделала вывод, что я глубоко несчастный, многое перетерпевший страдалец. Относиться ко мне стала с сожалением и, всякий раз говоря со мною, подымала бровки и делала без того писклявый голосочек еще более писклявым, как бы нежным. Вечерами Варя любила, чтобы я сидел подле ее, пока она вышивает. Ей нравились мои рассуждения, как я пересказывал прочитанное когда-то или сочинял истории. Бывало мы с нею играли в карты. От проигрышей Варенька расстраивалась, могла целый день потом со мною не разговаривать.
К середине ноября я и Чурсовы окончательно привыкли друг к другу. Правда, расклад дел смешал товарищ доктора. Им был тот самый городничий, который еще при г-же Пожарской стоял предо мною на коленах и извинялся. К той поре городничий уже понял, что его подурачили, так что встретившись со мною вновь, он взбесился как по щелчку. Все Чурсовы поддались влиянию городничего и возненавидели меня мгновенно, начали бранить и поминутно делать какие-нибудь замечания. Даже Варенька стала фыркать и бросать в мою сторону неоднозначные взгляды, хотя до откровений городничего испытывала ко мне самую милую любовь. Под покровом ночи я решил сбежать. Когда Чурсовы уснули, я тихо собрал вещи и навестил комнату Вари, забрал от нее свою книжечку, всегда укладываемую ею под подушку. Выйдя в столовую, оставил на листке: «не побрезгуйте моею благодарностью за вашу милость», положив с запиской тысячу, присланную бабушкой, пока жил у Чурсовых. Выехав из Руссы, я вернулся в Тверь, пересел там на свой экипаж и отправился в Москву. Дорога была непостижимо однообразной и скучной, один туманный простор сменялся другим, и этому всему, казалось, не было конца и края.
Восходя к бабушке по старинной лестнице, устланной красным ковром, я ощущал себя поднимающимся в суд. Бабушка всегда находилась вдалеке от меня, являлась недосягаемой ледяной глыбой. Проворачивая в голове тысячу оправданий, почему сорвался из Павловска и не заехал в Москву, зачем вернулся в Россию, я замедлял шаг. Немного простояв у белых дверей квартиры, я все-таки постучал. Встретив меня, слуги взяли чемодан и препроводили в кабинет, отделанный карельской березой, где Катерина Михайловна пересчитывала расходы. Когда вошел, она держала счеты и переставляла их, в уме запоминая цифры.
– Ну здравствуй, Серж. Садись, пожалуйста, – поглядев на меня поверх очочков, недоброжелательно пригласила она.
– И вам доброго вечера, Катерина Михайловна, – присел я.
– Ну-с? Надолго в родные пенаты? – прозвучал первый ее вопрос.
– Нав-сег-да! – с расстановкою прошептал я.
– Сижу, считаю твои траты в Европе. Столько денег вложила в твое образование, и ты говоришь мне, что приволочился навсегда? На тебя ушли миллионы, – строго сказала она. – Обзавелся ты там связями?
– Никак нет.
– Чего катался тогда, богатым себя почувствовал? – напирала она, по-мужски сложив руки в замок; я молчал. – Стыдишься, раз сказать нечего? И недавно, зачем ты попросил у меня еще, куда ты потратил предыдущие, на актрис? Еще не хватало, чтоб лешовок твоих содержала! Итак, колись, зачем ты просил много недавно?
– Бездумно потратил предыдущие, Катерина Михайловна.
– И так пашу как лошадь, управляю имением! Между прочим, твоим имением с твоими крестьянами, а ты Европу бросил, не служишь, шататься по России вздумал, еще и бездумно тратишь! Ты кого возомнил из себя?! Пора бы закатать губу, Серж, из-за тебя мы уходим в разорение!
Катерина Михайловна хотела дальше раскричаться, но странный припадок, вновь охвативший мое тело, напугал ее до полусмерти. Забегав по квартире, она выбрала рослых людей и приказала уложить меня на диван. Около часу я дергался, не мог дышать из-за сбивчивого ритма сердца. Бабушка не понимала, что со мною делается, порывалась позвать за доктором, разворошила всех и все, что можно. Штат слуг стоял на цыпочках, выдрессировано бегал по ее поручениям то за водою, то за каплями валерианы, то за мокрыми платками, в общем, подносил ей все, что бы она ни придумала. Напившись всевозможными настойками, я спокойно сел и, наконец, ровно задышал.
– Женя, лопушок, тебе бы на минеральные, а?.. Дам сколько хочешь денег, ты только поезжай, а, родненький? – затрепетала Катерина Михайловна. – Какой-то ты нервный, что у тебя?
– Ничего, – тихо проговорил я, расстегивая ворот.
– Я же вижу, что чего, кровинушка, – вздохнула бабушка. – Может, свадьба Фирсовой тебя развеселит, а? Тетка ей такого забавного жениха наковыряла, обхохочешься, Женька. Представь: у него два передних зуба торчат, точно у кролика, он шепелявит, картавит, уши его как пришиты – огромные донельзя, ходит в круглых очках, лыс не по возрасту, глазюшки маленькие, как мухи. Это ужас что такое, зато лорд! Поедешь на свадьбу, а, Жень? Тем более нас пригласили. Все наши соберутся, как в старые добрые времена. Туда и Несвицкая придет! Помнишь Тамарку Несвицкую, а?
– Такую не забудешь!
– Не кричи, лопушок. Я хоть и старая перечница, да не оглохла еще. Тебе как, лучше, нет? Дать пиона?
– У вас годовые запасы что ли, Катерина Михайловна? Не надо мне. Уже опьянел от ваших настоек.
– Ну и замечательно. Тогда знаешь что, давай поговорим о службе? Намерена восстановить тебя, раз уж ты насовсем приволочиться изволил. К тому же, вижу, ты и так поручиком ходишь. Недавно с важным лицом познакомилась в салоне. Лицо это тебя протолкнет на службу. Чего хмуришься-то? Когда умру, ты думаешь, проживешь на отставные, что ли? Тебе платят гроши, а к сладкой жизни ты привык.
– Придется раньше вас помереть.
– Возражений не потерплю. Все служат, и ты служить будешь, никаких «но»! Мне, как женщине, положено дома сидеть и вышивать, но все-таки не сижу и не вышиваю, я помещица и работаю, а ведь должна противиться. Ты мужчина, у тебя должно быть дело серьезное, ты должен быть пристроенным, понимаешь? На стихах своих, если еще надеешься, далеко не уедешь, так что не вредничай. Скоро тебе невесту найдем, женим, а там и детки у вас будут, поэтому работа тебе нужна. Все работают. Вон даже Пушкин устроен.
– И ни дня на посту не появлялся.
– Сказала, что будешь служить, значит, ты будешь! И чтоб не слышала я выпендрежей твоих! Завтра же полетишь к генералу! Серж, куда встал-то, а?
– Зачем вы мне теперь все это говорите, бабушка? Разве вы не видите, я болен? – нервно ответил я.
– Вижу, – с намеком процедила она и, махнув рукою, снова села за стол и взяла счеты.
Еле выйдя из кабинета, я направился по стеночке в комнаты правой части квартиры. Часть эта всегда принадлежала мне, мебель в ней не изменяла местам, обои не переклеивались, так что комнаты встретили меня с прежнею гостеприимностью дома. Переодевшись в ночное, я упал в кресла. Перечитав свои старые произведения, дневник, я немножко покурил и, испив до дна толстый самовар чаю, лег спать. Но сон долго не шел, несмотря на головную боль от настоек и губительную слабость. Я размышлял о земной жизни, мне становилось грустно от мирской суеты, от разного рода мошенничества, от скопившейся в людях ненависти, от существования ради денег, а принцип: выживает наглейший, щипал мне сердце. Замечал, что у многих не было никакой высшей цели бытия, а тех, у кого она была, давили как клопов, травили точно тараканов. «Ведь даже Пушкина некоторые ненавидят! Какая-то жалкая Полетика – черт-те кто, человек без единого таланта, создала против него целую коалицию, это раз, второе – бесконечные издевательские эпиграммы, пересуды на него хлещут водопадом. И судьи кто? А судьи ничтожества вроде моей четверни, которые сами по себе ничего не могут, даже мозг один общий на толпу, зато бросить чужой труд в костер, сжечь, растоптать, покусать – им за счастье. Я никогда не знал Пушкина лично, только мечтал, но через знакомых не раз слышал, скольких усилий ему стоило что-нибудь издать! И эти усилия чертями, а по-другому их никак нельзя именовать, ни во что не ставятся. Всякую сволочь пропускают сразу, видят в ней Иисуса, а настоящего Иисуса вешают на распятье всякий раз, чуть он появится. В низшей конторке сидит чей-нибудь малограмотный племянник с отбитым чувством вкуса, с отращенным династическим пузом, а в инстанциях повыше – чей-нибудь бездарный сынок с правом отбирать зерна от плевел. Душа болит нестерпимо! Сколько мест занято людьми, которые не должны занимать эти места, сколько талантов прозябает в частях или в нищете, или без нужных связей! Как страшно!» – думал я, бесконечно разглядывая лепнину потолка.
Всю следующую неделю я разгуливал по бабушкиным связям, как по булевару, восстанавливался на службе. Вернувшись в столицу, в Петербург, все восемь дней делал визиты. Никто, к моему сожалению, не интересовался, написал ли я новые стихи или прозу, всем было глубоко все равно, если не сказать совсем прямо – наплевать. Один только знакомый раз спросил с меня о писательстве. Глупо обрадовавшись вниманию, по его же просьбе дал ему на почитать четыре своих рассказа. Он прочел только один, даже прелюбезно похвалил, но стоило мне через пару дней спросить, ознакомился ли он со следующими, тот отрезал: «нет, у меня и так дел по горло!». За день до свадьбы Фирсовой свет собрался в салоне Несвицких. Там между мною и Тамарой вновь разошелся прежний спор о Европе. Пощады подруга дней суровых не давала мне, а я не спускал ей ни одной фразы. Ссора наша закончилась ее звонким выкриком: полоумный! Так что уже на свадьбе Фирсовой, каждый пятый считал меня неадекватным. За ужином Несвицкая подмешала мне какой-то несусветной гадости в кушанье, чем снова выставила сумасшедшим – меня затошнило и я, подорвавшись на глазах у многочисленной публики, пулей выбежал из столовой. Еле сдерживаясь, я проделал значительное расстояние до сада и, свесившись там на перилах, отплевался. Почти следом явился один из моих давних знакомых, древний дворянин, род которого проявился еще при Грозном. Выхватив один из бокалов, которые тот принес, я залпом выпил содержимое.
– Это было мое… – не успел сказать пришедший и коротко рассмеялся. – В самом деле, вы какой-то несдержанный! Чего бросаетесь-то?
– Что за гадость? – задыхался я.
– Чача, мой хороший! – улыбался тот, глазки его стали вдвое уже. – А вам я принес вино, я-то вино не люблю! Закуску надо вам? У меня шоколадная конфекта завалялась, дать?
– Нет! – выпалил я. – Давайте лучше постоим, отдышусь. Расскажите мне что-нибудь.
– Что-нибудь? Ну даже не знаю… Ведаете ли, что ваша Несвицкая собирается замуж? За ней приударил один богатенький немчик. Слышали вы про фон Кнауса? Вот, это ее будущий муж и есть. Он уже сделал ей предложение, она дала согласие.
– Неужели?
Я всерьез задумался о том, что нужно отмстить за брошенную в камин книжку стихов и слухи о сумасшествии.
– Да-да, мой хороший! Пока вы где-то там катались, она успела состряпать себе выгоднейшую партию, – подтвердил древний молодой дворянин. – А еще у нас в Петербурге лилия цветет! Мы так ее и называем: лилия севера. Вы-то ее, кажется, еще не видели?.. Она никогда не приезжает на ужины, сразу на танцы, так что увидите ее сегодня, я вам укажу издалека. Лилия наша жена владетеля золотых приисков на Урале. Красивейшая особа, не хуже Несвицкой… хотя, куда не хуже, в сто раз лучше! Зовут ее Антонина Сергеевна Барт, но она просит величать ее мило и коротко – Тоней! Ниной зваться не любит. Ваша Несвицкая, к слову, с нею большие подруги. Если вы упросите ее познакомить вас, то непременно прочтите Тоне свои стишки… вы же пишете еще? Короче, если еще пишете, она вас протежирует повыше, станете известным писакой.
– Давно вы ее знаете? – нахмурился я.
– Да вот, как вы уехали, так сразу. Сколько времени вас не было в наших краях, года три?
– Четыре.
– Ну все равно. Вот столько, мой хороший, – выливая вино в клумбу, вздыхал собеседник. – А знаете что! Жаль, что вы не застали на Тоне ее расшитого лилиями платка! Казалось бы, да, что может быть примечательного в платке? Но вы представить себе не можете, как он нас всех околдовал!
Когда молодой дворянин задумчиво прервался, я вспомнил, что буквально перед выездом на свадьбу Фирсовой обмотал тело платком Антонины – единственной теплой вещью, которая оказалась под рукой. Буквально ощутил, как пестрая тонкая шерсть с красными лилиями на синем полотнище обвивает мои плечи и грудь под парадной военной формой. Общий план мести Нине и Тамаре родился сам собою, стал подсасывать и требовать скорейшего воплощения, правда, в ту минуту я не совсем понимал, как его осуществить.
– Несвицкая, вы говорили, замуж выходит за г-на фон Кнауса? – переспросил я.
– Да не выходит еще, мой хороший, а только собирается! Как вы слушаете? Там, кстати, танцы пошли! Давайте в зал, – прекратил древний дворянин, заторопившись со мною обратно.
Пока общество танцевало, я таки заметил Нину в толпе. Она тоже меня узнала, но посмотрела, как на отребье. Взгляд ее был таков, будто это она страдала отверженной, как я страдал, будто она летела с коня, как я летел, будто она потом мучилась судорогами и заикалась, а не я. Взгляд ее пылал бешеной ненавистью, высокомерием и отвращением. В ней не было ничего от той девственной девушки, которую я познал. Нину утягивало красное газовое платье на атласном чехле. Декольте ее было глубоко, плечи и руки вызывающе обнажены. Она нарочно привлекала внимание своей крайней оголенностью, бросала вызов толпе, в том числе и мне. Она не могла не знать, что мы встретимся и, возможно, подбирала наряд исключительно для встречи со мною. Конечно, находились смельчаки, а то были только престарелые дамы, которые могли в компании обсудить укоризненно наряд Нины, но в основном все раболепно молчали.
Выискав Несвицкую, я принялся за нею волочиться, выставляя себя то посмешищем, то заступником, то обиженным влюбленным. Поначалу Тамара разыгрывала предо мною прежнюю личину неприятия. Но, когда в удачный миг маменька Несвицкой оставила нас, притворство ее не выдержало моих слез, разжалобилось и лопнуло.
– Устал ссориться с тобою, Тамара! Неужели ты не видишь, что я постоянно выпрашиваю толики внимания твоего? Мне сказали накануне, что ты замуж собралась, и я подумал: пусть лихие пули убьют меня, если любовь моя другому отдана, если милая особа, с которой меня связывает многое, не хочет обратить на меня даже взгляда! – выступал я, задыхаясь от театральных слез. – И всегда, слышишь? Всегда я дорожил тобой! Когда меж нами произошел разлад, я начал страдать! Считай, именно из-за тебя я укатил в Европу, когда мог учиться здесь! Сбежал! Но знаешь, если в твоих глазах я уже погиб, то осмелюсь вскрыть карты: по сей день трепетно храню одну памятную вещь, которая всегда служила мне напоминанием о твоей любви…
Вынув кулон с половинкой сердечка, который нашел в барахле за несколько дней до свадьбы Фирсовой и собирался выкинуть, я показал его Тамаре.
– Ах! Ты хранишь? Я тоже, Сержик! Он всегда со мной! – расчувствовалась девушка, вынимая кулон со второй половиной сердечка. – Сержик, а ведь думала, что ты меня не любишь! Да еще и случай этот давнишний… впрочем, не важно! Все не важно! Только теперь сознала, какая я злая, мстительная! Прости меня за все, дорогой! Я специально издевалась над тобой! Все назло! Сержик, прости! Какая я гадкая! Но как счастлива, что мы теперь помирились!
По мере своих откровений Несвицкая все больше дрожала и даже заплакала, то есть использовала излюбленный женский прием, чтобы окончательно примириться и разжалобить.
– И я счастлив, что меж нами настал долгожданный штиль! – утерев Тамаре слезы, сфальшивил я. – Давно нам следовало объясниться.
Недолго Несвицкая еще пускала в мою грудь слезы, утиралась платочком и жалостливым взглядом сверлила меня, пока, наконец, не придумала, что сказать.
– Как хочу представить тебя своей подруге, Сержик. Вы непременно понравитесь друг другу, уверена! Кроме того, она будет полезна твоему творчеству, у нее капитальные связи. Вижу, ты не хочешь, но послушай: твои стихи она протолкнет, Пушкин у нее часто гостит. Тебе стоит только заделаться в знакомые к Александру Сергеевичу, как каждый заинтересуется, что же ты там пишешь. Пожалуйста, Сержик, не отнекивайся! Я так хочу сделать тебе приятное во искупление всех своих прегрешений!
– Твои друзья – мои, с радостью познакомлюсь. Сейчас только утру слезы и выйду. Ты ступай пока без меня, – просил я.
– Мы совсем-совсем помирились? Я могу порадовать папеньку? – переспросила Несвицкая.
– Порадуй, – ненатурально улыбнулся я.
Поцеловав мне щеку, Тамара вышла из-за колонны и торопливо пошла к отцу. Г-н Несвицкий так же, как и Тамара обычно, сперва всем своим существом пародировал глубоко обиженного, потом таинственно улыбнулся и отошел к жене. Это значило только одно: он меня простил, уже обдумывал, что делать с фон Кнаусом. Пока ему на ум приходили несложные мысли, я знал, что предпринять. Оглядев залу, выискав жениха Несвицкой, я взял старый смятый листок и чиркнул ошеломительную характеристику фон Кнауса, которую, якобы, дала Тамара. Целенаправленно двинувшись в его сторону, я пошел тараном и врезался, как бы нечаянно выронив записку.
– Ах, это вы! Как вы очаровательны! – улыбался немец, примечая комочек бумаги возле себя. – Совсем даже не сумасшедший! Признаться, про вас такое насочинять успели!
– Мне про вас тоже многое наговорили! – насмешливо бросил я и скрылся, оставив немца в замешательстве.
Когда оборотился, он, возмущенно бледнея и вытягиваясь, бегал глазами по нежданной почте. Не умея выговорить членораздельно, он пыхтел, глотая воздуха. Зашагав было к Тамаре, он прошел середину расстояния и, оскорбленно покраснев, передумал, резко изменив маршрут. Пристанищем его стал Виктор Степанович Несвицкий. Прочтя записку, отец Тамары вытянулся и побледнел, его длинные закрученные усы обвисли. Заядлые светские сплетники стояли тогда сзади их двоих, но в лорнеты хорошо могли рассмотреть написанный текст. Уже через минуту по залу пробежал чей-то остроумный анекдот про фон Кнауса, и понеслось! Встав рядом с Тамарой, я чуть прокашлял для привлечения внимания. Несвицкая обрадовалась и, схватив меня за руку, ввела в визгливый и льстивый кружок, сформированный вокруг Антонины.
– Тоня, позвольте представить вам моего давнего друга – Сергея Георгиевича Романова. Серж у нас бывает жутким занудой, но человек крайне интересный, стихи пишет необыкновенные. Вам обязательно надо послушать!
Подойдя к Антонине, продолжающей глядеть на меня с отвращением, я поцеловал у ней протянутую вниз ручку. Мое прикосновение, томное лобзанье заставило ее встрепенуться, точно током ее ударило. Лицо Нины резко изменилось, она покраснела, стала беззащитна и будто только осознала, какое откровенное платье надела. Она устыдилась решительно за все. Глаза барышни забегали, точно каждый видел ее насквозь и знал, что между нами был роман. Усевшись на диване напротив Пушкина, который любопытно поглядел сперва на Нину, потом на меня, оценивая отношения, я задумчиво соединил пальцы перед собою. Антонина трепетала и искала помощи, но льстивые глазенки вокруг не могли ее спасти. Подметив возникшее волнение барышни, свет стал пристальнее всматриваться в нее и пытаться разгадать причину.
– Почему прежде о вас не слышал? Задайте нам что-то из своего! – добродушно просил Александр Сергеевич, спасая обнажившуюся тайну от полного раскрытия.
– Признаться, я мечтал с вами познакомиться, но, как назло, не взял с собою книжки со стихами. Сейчас что-нибудь вспомню, – покраснел я.
Только задумался, отыскивая в мозговой библиотеке подходящее стихотворение, настроение поэта резко изменилось. Глядя в одну точку, Пушкин извинился и, энергичным жестом схватив свои перчатки, стремительно вошел в толпу вальсирующих. Это вызвало общее замешательство, все мы оборотились, начали выглядывать поэта в пляшущем сонме. С досадою поднявшись, я поклонился и тоже собрался идти.
– Разве не прочтете нам своих сочинений? – насмешливо спросила Антонина.
Был бы у Нины другой тон, я бы не стал продолжать месть, но уж проведение точно само подтолкнуло ее спровоцировать меня. Еще поклонившись, я учтиво промолчал и ушел за колонны в конце зала. Пока вытаскивал из-под формы платок, подле Нины собралось еще больше народу: вышли статс-дамы, появился Федор Федорович и прочие сановники старых да новых времен. Даже Фирсова и ее ушастый муж, ради которых устраивалось пиршество, присоединились к Нине, словно праздник был у нее, а не у них. Подойдя к Антонине со спины, я накинул на нее синий платок с лилиями, который, как заметил, был знаком каждому. Многие переглянулись, кто-то подавился напитком, а Тамара подскочила на месте и взвизгнула. Поглядев сначала на хвостик своего платка, затем на мои руки, следом в мои глаза, сев в пол-оборота, Антонина раскрыла ротик.
– Ваш платок, Нина, – произнес я и, улыбнувшись, мерно отправился к выходу.
Катерина Михайловна, издалека наблюдавшая, тоже заторопилась следом. Одевшись, мы отправились в нашу Петербургскую квартиру. Ехали при полной тишине, которая продлилась и после, когда я собирался в дорогу. Бабушка хоть и стояла подле, но не смела, да и страшилась прервать поток моих мыслей, решительность действий. Дважды, замечая неаккуратность, она присоединялась складывать мои рубахи в чемодан. Перед выходом, правда, Катерина Михайловна все-таки не выдержала. Схватив меня за руку, она остановила и заговорила.
– Да куда же ты опять сбегаешь?
– Служить. Вы же хотели, чтобы я служил? Как послушный внук исполняю ваши желания. Пока буду служить, авось, выпрошусь на Кавказ. До свидания.
– Подожди, лопушок, да возьми денег-то, а! – толкая мне в грудь конвертом, умоляюще растянула бабушка.
Положив деньги на консоль, я поцеловал ее высеченное немецкое лицо и отбыл. Сердце мое было печальным. Пока ехал, глаза постоянно слезились, но я пересиливал себя. До Европы, к слову, я много плакал, много смеялся, но тяготы, которые пришлось там перенесть, отбили всякую способность порядочно ощущать мир. Если я хотел плакать, то лишь небольшая влага проступала на глазах моих, если хотел смеяться, то только улыбался, если мне было грустно, печально и одиноко, то я чувствовал это поверхностно, то есть не было такого чувства, которое задело бы меня глубоко. Сердце мое закрылось. Одна только Нина смогла возбудить мурашки, волнение и неописуемое беспечное счастье. Дорогой до части я не вспоминал взгляд Антонины на балу, напротив, тосковал исключительно по хорошему былому. Правда, все мысли мои были о Нине не как о реальном человеке, а как о мечте, которая когда-то давно грела меня.
Прибыв на место, я ушел доложить, что явился к службе. Начальник штаба отметил, что на мне нет лица, что я бледен и, по его мнению, заболел. Слал он меня домой, но я изъявил настойчивое желание остаться. Две недели служил добротно, ко мне не было нареканий. Вместе с тем пытался выпросить Кавказ, но так как сплошь и рядом в части все высшие чины приходились бабушке моей друзьями, они неумолимо отговаривали ехать под тем обоснованием, что для Кавказа я слишком слаб нервами. Все как один твердили, что такому нежному, как я, там нечего делать. Но я рвался именно в горы, туда, где опаснее. Итак, уехать мне помог удачный случай. На смотре, когда великий князь похвалил меня персонально, я обнаглел и попросил его отослать меня на боевые действия. Великий князь был недоволен самовольничеству, командиры оскорблены выходкой, но все-таки с отправкой не задержали.
Прибыв на Кавказ, сразу же ринулся в экспедицию. Внимание сослуживцев завоевал быстро. Начальным позывным моим стал «малыш» за невинность в сражениях, и до поры до времени все относились ко мне, как к своему детенышу, то есть с покровительством. Недели через две я начал ухарствовать, но не потому, что не боялся свиста пуль, а, напротив, только от страха, поэтому следующим позывным стал «ухарек», отсюда и «хорек». Это прозвище честно держалось за мною два месяца, но уже после, когда ухарство достигло пика, меня нарекли сумасшедшим. Первые видели в моем лице хвастуна и безумца, бессмысленно бросающегося в опасность, вторые жестоким воротилой, так что следующим позывным стал «Бешвар», произведенный от слияния двух кличек: бешеный и варвар. В итоге мое настоящее имя стало диковинкой, решительно никто не мог вспомнить, что я Сергей Георгиевич, а не Бешвар Георгиевич.