
Полная версия
Бешвар (Повесть)
– Какая досада: ты обрекаешь себя на верную смерть, лишь бы не связываться со мной. Тебе точно это нужно? Я бы от тебя не отказался. Мужем был бы хорошим, – заявил я, слегка дотронувшись до лица Эльмиры.
– В любом случае меж нами ты – чужой. Среди нас тебе не место, – отвернувшись, гордо произнесла она.
Юркнув на выход, вскарабкавшись на крышу, я перепрыгнул через забор. Сев на коня, поскакал вглубь леса. Пробродив в дебрях всю ночь, выискал водопад, просчитал ход и вернулся им же, прикровенно, к себе.
Не составило большого труда найти сераль Абдулы Султанбека. Всякий, у кого бы не спросил дороги, указывал точно. Дом Абдулы принял меня, как и остальные, дорогим гостем. У Султанбека был только один сын, и родила его, как понял, любимая жена. Она одна была с открытым лицом, в отличие от остальных жен. Со мною она только поздоровалась, сам Абдула ее показательно привел. И жена его, и я были изумлены, что нас специально знакомят, но ей оставалось молча соглашаться с капризом мужа, а мне смущаться от оказываемой чести. Тогда я не понимал, что Султанбек нарочно ввязывает меня в свое личное, чем опутывает, как сетями, лишает возможности двинуться без разрешения. Другие жены ходили по гарему закрытыми с головы до пят. Их, играющими с множеством дочек, я видел из марокканского окна, когда Султанбек приглашал меня в личные комнаты, где рассказывал об оружии, протежировал своих знакомых и угощал ядреным кофе. Кроме того, Абдула был наслышан обо мне – наперед знал, в каких экспедициях я участвовал, какая за мною ходит слава. Даже о случае на охоте он знал досконально, как будто сам там был и видел все своими глазами. Это подтвердило мне слова Эльмиры о сношениях Абдулы с разбойниками. «Большой человек к нам пришел не зря!» – постоянно твердил Абдула, каждый раз возвышая кривой указательный палец вверх. – «Долго жить будем, пока такие красивые соколы защищают наши головы». Пока нарочитое добродушие Султанбека взвинчивалось более и более, Кавха относился ко мне настороженно: смотрел с недоверием, стараясь выискать в моих словах и жестах истинную причину визита. Но то было до тех пор, пока я не заговорил с ним наедине об Эльмире, пока не объяснил свой план и причину, ему послужившую. Возражений, конечно, не последовало, Кавха согласился украсть. Правда, лицо его не было радостным, ибо понимал он, к чему эта кража приведет и его, и саму Эльмиру.
До предприятия я успел съездить в город, собрать вещи, чтоб не отвлекаться на них потом, живее уехать. Гуляя по вечернему Кисловодску, вел себя непринужденно, старался ни о чем не думать, но в душе моей все-таки поднималось волнение. Чем больше укрывала темнота злосчастный день, тем больше разрасталась тревога. К часу ночи, пока я настраивался и, сидя во втором этаже, пил и курил, укус Эльмиры и порезанная рука заныли. Они были проснувшейся во мне совестью, которой я не внимал и не хотел внимать.
Встретившись с Кавхой в оговоренном месте, мы поклонились друг другу и, усевшись на коней, помчались в сторону аварского аула. Когда наша жертва вышла, то дрожала в лихорадке и плакала. Черный платок, которым была обмотана голова ее, как-то особенно жалостливо колыхался на ветру и словно махал лапкой, прощаясь с отчим домом, честью, достоинством и жизнью. Усадив аварку в седло, Кавха залез сам и осторожно повел лошадь к лесу.
У горного водопада, несущегося стремительным столпом, мы слезли с лошадей и встали. Достаточно прошло времени, пока не заговорили. Выпросив у меня флягу, вытащив еще и свою, Кавха опорожнил их и налил новой воды, горной. Вынув маленький ножичек, Кавха дал его Эльмире и приказал резать. Возлюбленному своему аварка пустила кровь жалея. От души выдавив алой струи из своей ладони в мою флягу, Кавха протянул ее мне и встал в ожидании, когда Эльмира то же самое сделает со мной, когда и я повторю с флягой. Нерешительно подобравшись ко мне, она осторожно глянула на меня и потянулась к руке с перчаткой. Стянув ее, аварка не стала развязывать свою тряпочку, но отодвинула и ковырнула острием там, где больше всего запекался укус. «Паршивая!» – обжог гнев мое лицо. Я видел, Эльмире доставало колоссальное удовольствие причинять мне боль. Сжав кулак, я вылил своей крови во флагу Кавхи и протянул ему ее. Тяжело поглядев друг на друга, мы обменялись безмолвными клятвами не выдавать тайны и осушили фляги. Решительно усадив Эльмиру и взобравшись в седло, Кавха погнал коня влево. Уложив голову на плечо возлюбленному, аварка гипнотизировала меня до последнего, пока я не исчез для нее в тумане. В город вернулся встревоженным, пролежал с раскрытыми глазами всю оставшуюся ночь. «Ведь она предупреждала, что мне поступит безотказное предложение. Я ее убил!» – волновалось мое сердце. Взгляд девицы, потерянный и обреченный, врезался мне в память настолько, что перебил остальное. Не мог думать решительно ни о чем, что раньше волновало или представляло какую-то особенную ценность.
Утром мне сделалось плохо: озноб схватил тело и обдал температурой. Я пролежал в постели до двенадцати, распивая чаи, кушая мед и глотая сыворотки, которые наводил доктор. Но чуть что мне стало лучше, я отправился к Гаффару. В ауле происходила смута: аварки беспорядочно носились из стороны в сторону, плакали, молились Аллаху, вознося руки к небу, мужчины кричали один на другого. Больше всех голосил отец семейства, отчитывая старшего сына. Одна только мать Эльмиры смиренно молчала. Увидав меня, она заметно повеселела: глаза ее лукаво усмехались, выглядывая из-под вуали. Было видно, она понимала произошедшее ночью.
– Что случилось? – невинно начал я, спрашивая среднего брата Эльмиры, который было подбежал ко мне и начал тараторить.
– Эля ночью убежала! – рыдал средний брат.
– Как это? – как бы смутно произнес я.
– О Кавха, зарежу его! – возопил Гаффар, приказывая седлать ему коня.
– Вот оно что! Любовник у нее был, значит! – вздернув головою, оскорбленно заканчивал я. – Хорошо вы дочерей воспитываете, нечего сказать!
– Бешвар Джанавар! Дорогой! Ты не так понял! – умолял средний брат Эльмиры.
– Кунак, постой! Все улажу, она будет твоя! – бросившись к моей лошади и как бы стреножив ее хватом за ноги, заскулил старший брат.
– Зачем? Такая мне не нужна, – отрезал я и, взмахнув кнутом, поскакал в город, где живо пересел в экипаж и выехал.
Всякую ночь проткнутый укус ныл, а пред глазами восставал образ Эльмиры и мои слова. Иногда я упивался сказанным, полагая, что аварка заслужила, иногда изводил себя совестью и напивался до слез. Во мне боролось добро со злом.
Доехав до Рязани, отправив бабушке письмо, что жив и здоров, я слег, проведя дни в сильнейшей горячке. Просить о помощи, обременять кого-либо уходом за мною, казалось немыслимым. К тому же мой приезд и вообще мое загоревшее лицо произвели на всех устрашающее впечатление. Единогласным мнением было выведено, что я откуда-то сбежавший разбойник. А ковер, с которым приехал, первый день был центром любых обсуждений, о нем говорили и дворовые, и купцы, и аристократы, предполагающие, что в ковре я храню награбленное и непременно обворую кого-нибудь из гостиницы. Где-то между стонами, что сами вырывались из груди, в горячем и холодном поту я потерял сознание. Мною вовремя обеспокоились помещики, у которых и нанимал комнату в гостинице. Старая помещица, как-то потчуя меня ужином, не утерпела и спросила, как меня зовут да кто я по национальности, аргументируя интерес возбуждением общества, что, дескать, некоторые порывались донести в жандармерию. Я напугал ее тем, что объявил себя персом. Шутить мне вздумалось только от скуки, хотелось какого-нибудь развития, хотя бы на что-нибудь нарваться. Но в целом доме было не до веселья, так что помещица, узнав, сразу испарилась. Мало того, что она растрепала объявление каждому постояльцу, так еще и послала мужа доложить в жандармерию. Не успел я переодеться, сложить вещи и засесть в дорогу, как на горизонте показались синие мундиры. Но погони не было – жандармы не решились преследовать. Я заметно напугал их. Невольно даже расхохотался и долго еще не мог остановиться. Стоило уехать дальше, веселость сменилась прежней грустью. На душе стало зябко, я припомнил беспокойные глаза Эльмиры, смирившейся с грядущей смертью. «Сказал же ей, что был бы хорошим мужем. Она сама меня не захотела видеть рядом с собою! Вот пусть и получит, так ей и надо!» – чуть что пред глазами восставал образ аварки, повторял я, встряхивая головою.
Приехав к торговым рядам закупаться провизией в дорогу, решил сперва осмотреться, сел посреди рынка на скамейку. Отвлекая меня от мучительной боли, которой изнывала ладонь, округа шумела советами и громкими зазываниями, жужжала обсуждениями лучшего товара, гремела деревянными булавами и мечами, которыми игрались босые дети напротив меня. Недалеко раздавались звуки лютни и бубна, иногда прерывающиеся протяжным свистом, который притом не выражал никаких чувств: не хулил игру и не хвалил. Иногда по рядам пробегала жирная и ленивая собака Маня, которой щедрые торгаши выбрасывали либо булку, либо огрызок колбасы, либо ошметки мяса; животное водило от еды носом. «Ну! Пар-р-ршивая Маня!» – обозлился купец, торгующий медовухой, и прогнал собаку метлою за ворота. – «Колбасу свиную потр-р-ратил на эту Маню! Пар-р-ршивая! Ух я ее потом!». Купец этот был непомерно высок и широк, руки у него были, как две дубины, ноги слоновьи. Нелепо оправив пояс рубахи своей огромной рукой с толстыми коротенькими пальчиками, почесав пузо, купец ступил к своему дружку. Мещанин торговал под перекошенным навесом семечками, которые сам и грыз, половину съедая и сплевывая кожуру в лужу, а половину сбрасывая голубям, охотно склевывающим с земли любую грязь. «Пар-ши-ва-я», – по слогам повторил я, припоминая, почему это слово зацепило меня. – «Эльмира паршивая. Мое же слово. Помню, как она ковырнула меня ножом! Да ну ее! Сама напросилась, сама и виновата! Не захотела за меня, пусть теперь хлебает!». Недалеко от торгашей показались старые лошаденки, едва вытащившие за собою трухлявую телегу, на которой лежал высокий стог сена и сыпался. Лошадей вел плешивый мужик, постоянно выкрикивающий: «синий современный!». Никак не мог разуметь, к чему нужны были его возгласы, пока не заметил, что милые посетительницы базара, услыхав лишь одну эту фразу, бросились скупать все синего и голубого цветов.
Скоро, выйдя из ворот, откуда некогда ступили лошади, к купцам подошла тройка человек: кузнец, гончар и сапожник. Указав на меня, они зашушукались. Порою глядя в мою сторону, они решали, что со мною сделать. Мой вид вызывал у них очевидную неприязнь. «Своих перевор-р-ровали, сюда понапр-р-риезжали наших баб вор-р-ровать! Ну я ему в глаз дам, этому пар-р-ршивому! Басу-р-рман пр-р-роклятый!» – хорохорился пузатый купец, допивая свою медовуху. Жара и духота от испарений недавнего дождя дурили его мозги. Поддав огня, купец тяпнул самогона и, утерев рот ладонью, закатав рукава, двинулся в мою сторону. Товарищи думали остановить раздухаренного, стали удерживать за руки, тянуть, но махина всех раскидала и продолжила свой кривой путь. Встав напротив, купец окатил меня благим матом. Видел Бог: я не тронул его ни злым взглядом, ни грубым словом, уж тем более неаккуратным движеньем, он просто возненавидел меня на ровном месте; спрашивается, за что? Эдаким вопросом я задавался сызмальства. Всегда относился к тому редкому типу личностей, который вызывает в людях или глубочайшее уважение, или лютую ненависть, то есть две крайности. Первые мне кланяются, в других же одно мое существованье вызывает бешенство. Рядом со мною с этих вторых срывается маска, обнажается настоящая сущность. Никогда самый претворяющийся человек не мог удержать предо мною выдуманную роль, поэтому или раскалывался надвое, или уходил из моей жизни, притом считая меня виноватым, что показал свою грязь. Поднявшись перед купцом, я перекрестился, прошептал короткую молитву и направился с базара. Поступок мой так всех поразил, что подстрекатели обомлели, а сам купец побежал следом, вопя: «прости, батюшка; бес попутал!». Мужик плакал, спотыкался, падал, тут же поднимался и продолжал идти следом, пока я не сел в экипаж. Дорогой, задумываясь о случившемся, я хвалил себя. Был твердо убежден, что сделал верно, не вступив в брань или драку. Зло было в том случае так ожидаемо, что молитва стала происшествием удивительным.
Вечер провел в ресторации с немцем по фамилии Швицер. С ним познакомился в тканевом ряду, где выбирал ситец для бабушки, когда уж закупился провизией и маялся бездельем. Ряд тот был расположен в бывших боярских палатах. Стены палат продолжали содержать в себе яркую краску живописи древней Руси, отображали они все: цветочные мотивы, что-то из церковного с молитвами, странных птиц-женщин и витиеватые знаки. Люстрой служило круглое колесо от старого тарантаса: к конструкции прикрепили стаканы и поместили туда свечи. Кругом был приятный полумрак и говор торгашей, которые с разных краев окликали прохожих.
– Красивый у вас костюм, – похвалил я, появившись подле немца.
Он был весь в белом, как лебедь, тонок и высок, голубоглаз, волосы его блондинистые были прилежно зачесаны и приглажены. Духами он пользовался женскими: пахло от него геранью и медом. Губы его блестели маслом, лицо было свежевыбрито. В отличие от меня Швицер производил самое приятное впечатление и был из того типа мужчин, с которыми кокетничают все. Я же вонял потом, конем, несвежей чохой, полы которой были запятнаны кровью, гниением и железом прокушенной и порезанной руки, на которой все так же была старая перчатка без палец, водкой, которой облился по дороге, и дешевым табаком. Не надо говорить, что производил самое гадкое впечатление?
– Благодарю, месье! Вы тоже чрезвычайны! – просиял немец, затем представившись и пожав мне руку. – А вас как?
– Бешвар Джанавар, – хрипнул я.
Оглядев меня с ног до головы, переглянувшись между собой, пребывающие рядом армяне решили завязать со мною разговор:
– Бешвар джан, какой цвет ткань для девочки, скажи? Ты в мода разбираешься.
– Я бы посоветовал белый – ко всему и всем подходящий цвет. Потом еще мальчик родится, можно часть ткани и на него пустить.
– Ты армянин? – спросил второй из толпы.
– Нет, я не армянин.
– Немец! – забавлялся Швицер. – Ну точно немец! Очень похож на моего племянника!
– Голосую за Грузию, – по-доброму улыбаясь, вставила торговка.
– Почти. Отец у меня грузин, мать наполовину русская, наполовину немка, – отозвался я, слова мои вызвали бурную волну радости и приятия.
Утянув в свою гурьбу, армяне стали тискать меня, обжимать, целовать, называя земляком, выискивая во мне корни бабушки Сирануш. «Грузин грузином, но бабушка точно армянка!» – вопила кучерявая толпа. С одной стороны, их милое внимание мне было приятно, с другой – грустно: русские никогда бы не сказали, что они лучше, не стали бы выискивать ни мифические корни, ни косвенную приверженность к национальности. Русский народ никогда не ставит себя выше другого, что вроде бы подтверждает нашу общую простодушность, глупую доброту, но в то же время подразумевает преклонение перед чужеродным, потому что оно априори, по праву происхождения, нашими считается лучше. Заметив, что я потускнел, армяне отпустили меня из объятий, похлопали по плечу и спокойно себе ушли. Купив ситца Катерине Михайловне, я написал торговке адрес, по которому следовало доставить товар. Швицер все время пронаблюдал за мною, так что одним своим одиноким и до слез глупым видом подтолкнул пригласить его на ужин в ресторацию. Там мы заказывали цыган, пили и ели от живота, правда, сугубо за мой счет. В пустой голове Швицера не было ни малейшей догадки, что платить надо и ему. Пару раз я намекал немцу на расчет, но все-таки заплатил за все сам, спустив последние деньги. Поклявшись, что будет писать мне, что не потеряет связи, взяв мой адрес и чиркнув свой, Швицер уехал.
Разбитый безденежьем, со вновь обнаружившейся болью, я побрел к своему экипажу, который все так же оставался у палат. Хмель, ударивший в голову, заставлял меня потеть. Воздух лип к лицу. Мошкара залетала в ноздри, комары кусались. Я чувствовал одиночество, наступившее с отъездом Швицера, который мимолетным присутствием залатал пустоту. Также винил себя, что наговорил много лишнего незнакомому человеку, хмурился за то, что спустил деньги и не потребовал немца заплатить, но тут же обвинял себя в мелочности, оправдывал Швицера тем, что это я его позвал в ресторацию, а не он меня, значит, и должен был платить. «Еще и в часть эту возвращаться, чтоб ее черт побрал! Как же мне все надоело, как я устал и как же воняю! Еще эта рана!» – хмурился я и бранился. Только свернул за угол, до слуха донеслась знакомая цыганская песня и гитара. То был тот самый табор, за который платил в ресторации. «Совершенно бесплатно, чтоб они все провалились!» – давила меня жаба. Пока усатые мужички брынчали, пьяные гусары танцевали в кругу черноволосых женщин. Сев невдалеке на бочку, я оторвал травинку и зажевал ее. За чужим весельем наблюдал недолго, совсем скоро бурные пляски сменились заунывной цыганской балладой. Пальцы усатых мужичков перестали рвать струны и ласково по ним загладили.
– Чай, остановиться негде, Бешвар Джанавар? – спросил женский голос сзади.
– Негде, – вздохнул я и, бросив соломинку, поворотился: глазам предстала торговка ситцем.
– Пойдем, поухаживаю за тобой, что ли? – произнесла она и побрела темною дорогой по широкой улице.
Недалеко отойдя, она встала, обернулась и снова позвала. Не обинуясь, я кликнул свой экипаж и зашагал за ней. Любезная женщина оказалась одинокой матерью четверых детей. Жила она в одноэтажном тесном доме, чистота в котором стояла блестящая. Детки ее были обуты, сыты и умыты, платья носили приличные. Когда я вошел, ребята разбежались, но торговку это не напрягло. Показав мне гостевую спаленку, она зажгла керосинку и ушла. Стоя столбом посреди комнатки, я не понимал, что такое происходит и почему ко мне добры. Даже подумывал насчет женщины нехорошее и представлял, как она заставит расплатиться, но ничего из того, что выдумал, не случилось. Принеся мне таз воды, кувшин и большое полотенце, она просила раздеться. Изумленный я сел.
– На сменку нашла тебе мужниное, Бешвар. Здесь панталоны и рубаха, – сказала она, стягивая с меня сапоги. – Помер он полтора года назад, так что бери – не стесняйся. Твое постираю, высохнуть успеет за ночь. Если ты есть хочешь, я могу ухи налить и клюковки.
– Что происходит, стесняюсь спросить? – узнавал я, наблюдая за торговкой. – Предупреждаю, что теперь у меня нет и гроша, никак не смогу вас отблагодарить.
– И да, вот еще: перчатку тоже снять надо. Чую, недобрым веет. Перевяжу тебе рану заново, – проигнорировав меня, просила она и, забрав обувь, ненадолго ушла.
Поглядев на ноги свои, я нашел их грязными и вонючими, с черным под ногтями. Мне стало стыдно. Появившись вновь, торговка принесла ножницы, бритву и еще один таз. Пока приводил себя в порядок, слышал, дети спрашивали свою маму про меня. С ребятами она не секретничала, но повторяла, что я добрый человек. Кому-то прочтя сказку, кому-то напев колыбельную, она уложила всех спать и встала дожидаться, когда я кончу мыться. Нерешительно постучав, она вошла с позволением и принялась собирать мои вещи.
– А перчатку? Надо бы посмотреть, что с твоей рукой, Бешвар, – с прежней своею добротой выразила она, но я отрицательно замотал головою и удивленно на нее вытаращился. – Ну как знаешь. Думай.
Оставив меня наедине с мыслями, торговка ушла на двор. Раскрыв ставни, я сел на пол и до поздней ночи слушал, как она перетирает мое белье, как плещется вода в тазе, как выскальзывает у ней кусок мыла, как она тихо поет. Иногда на дворе ржали лошади, слышался куриный говор и отдаленное хрюканье поросят. Когда мимо забора шел запоздалый человек, собака раздавалась предупредительным лаем. С первой сонатой совы торговка начала развешивать настиранное, закрепляя прищепками. Когда к сове присоединилась бодрствующая пташка, женщина вернулась в дом. Тогда же послышался звон стекла. Минутами позднее, она осторожно постучала ко мне и вошла уже без позволения. Вскочив с пола, я выжидал ее действий.
– Что ты дичишься волком? – заботливо спросила она. – Сядь, Бешвар, все-таки посмотрю твою рану.
– Не нужно. Мне и так неудобно. Я решительно не понимаю, почему вы так добры ко мне.
Поставив на тумбочку до краев наполненный стакан спирта, она села на кровать и раскрыла сундучок со шприцами, иглами, всевозможными склянками, тряпочками, ножницами разных размеров. Не упрашивая и не давя, она сидела, глядя на свое отражение в окне, и ждала меня. Некоторое время погодя я опустился рядом. Сняв перчатку, я обнажил ей омоченную кровью тряпицу. Уместив мою ладонь себе на ногу, она попыталась развязать узел, но, не сумев это сделать, рассекла ткань ножницами. Место в укусе, куда пырнула Эльмира, сочилось кровью и гниением. Глянув на зияющую рану и кружевной огрызок ткани, женщина подняла на меня глаза и как бы тем спросила: что это такое?
– Могу не объяснять? – вопросил я, но она проигнорировала и это.
– Выпей до дна. Это надо зашивать, – произнесла она и, дождавшись, когда осушу стакан, принялась копошиться в сундуке. – Будет очень больно, Бешвар. Дай слово, пожалуйста, что обойдемся без криков. У меня детки, не нужно их пугать.
– Обещаю, – пьяным голосом подтвердил я и закусил кулак.
Но все-таки скулил. Звуки сами вырывались из меня, не мог их контролировать, как и слезы, дрожь, охватившую тело. Кончив пришивать болтающийся кусок ладони, торговка прижала мою голову к груди и начала гладить.
– Ну все-все. Ты молодец. Не плачь, милый. Все закончилось, – твердила она, покачиваясь со мною.
То было только начало. Два следующих дня я провалялся в такой же горячке, какая напала в Рязани. Любезная женщина ухаживала за мною вместе с детьми. Когда очнулся, она вытирала мне пот холодным, мокрым полотенцем. Увидев мои раскрытые очи, она ничего не сказала, только улыбнулась. В то же время к нам вошел ее белобрысый мальчуган, аккуратно неся широкую тарелку горячего супа. Поставив блюдо, ребенок радостно поглядел сперва на меня, потом на мать. Хотела было торговка что-то выразить, но мальчуган прислонил к губкам пальчик и шикнул. Нельзя было не умилиться на эту маленькую прелесть, на выражение чувств, на то усердие, которое проявлялось в каждом движении. На носочках ступив за порог, мальчуган притянул за ручку большую тяжелую дверь комнатки и тихонечко притворил ее. Стоило замку щелкнуть, как по коридору раздался счастливый шепелявый визг: «ула! глузин зыв, он плоснулся!». К горлу моему подкатил ком, и на глазах проступили слезы, но я зажмурился и выждал, когда чувства отпустят. Торговка тем временем смотрела на меня, гладила перевязанную руку. Пощупав мне лоб, она удивилась: брови ее быстро поднялись и опустились.
– Почему вы мне помогаете?
– Да жаль тебя стало. Стоял раненный, бледнел, искал кругом души родной, с тоски прицепился к каким-то армянам, к немцу. Глаза такие одинокие, что плакать хочется, – вздохнула торговка. – Солянка еще горячая. Подожди, пока остынет. Сейчас еще хлеба принесу. Тебе черный или серый?
– Матуфка, я глузину булошку с аблоком плинес, – высовывая белобрысую головку в дверной проем, появился мальчуган.
Получив мамино позволение, ребенок юркнул в комнату, положил рядом с тарелкой булку и убежал на носочках. Торговка умилилась на дитя свое и, поднявшись, тоже ушла. Вернулась она с корзинкой всевозможного хлеба и думала поухаживать за мной, но я решительно отказался и заверил, что поесть могу сам. Оставив меня, торговка ушла затапливать баню. Накинувшись, как дикарь, на солянку, я съел ее за две минуты, тарелку с хлебом умял за три. Хоть меня никто и не видал, но когда я опустошил принесенное, стало перед самим собою стыдно. Невовремя подумал тогда, что хорошо было оставить хоть что-то недоеденным, и покраснел, как после пьянки. Мне казалось, что отгадая одичалый голод, торговка подумает, будто я в каком-то роде нищий, а поэтому станет жалеть еще больше. Мне не хотелось ни ее сострадания, ни уж тем более подаяний, на которые та была способна. Чтоб лишний раз не тревожить меня, любезная женщина не входила в комнату, пока не приготовилась баня. К моему удивлению, она никак не отреагировала на пустую корзинку хлеба и супницу, просто забрала их и ушла, но мне все-таки было жутко неудобно, я почему-то почувствовал себя виноватым перед нею. Пока мылся, на меня нахлынули воспоминания о Нине, какая-то необъяснимая по ней тоска и желание ее ласк, смущение перед недавними словами торговки про то, что ей жаль меня стало, стыд и вина, радость ребенка на мое выздоровление, кража Эльмиры и личное душевное одиночество, – все это смешалось и заныло во мне так, что после, когда уже вышел из бани, а торговка пригласила на ужин и, следовательно, остаться еще, я изъявил скорейшее желание уехать. Напоследок поцеловал доброй женщине руки и поклонился. Она глядела на меня пронзительно, жалеючи и скорбно, как смотрела бы мать, провожая сына в последний бой. «Я даже имени ее не удосужился узнать, а она глядит с таким милосердием, с таким состраданием, что становится стыдно», – подумал я, в последний раз глянув на нее из окон экипажа. Приказав гнать хоть на Камчатку, погонял лакея своего весь вечер.