
Полная версия
Симфония безумия: Реквием по лжецам
Отражение задрожало, когда капля сорвалась с карниза, превратив ее образ в абстракцию. Но даже расплывчатые контуры не могли скрыть ледяной расчетливости во взгляде Эммы Райн.
ГЛАВА 7
ПОСЛЕДНИЙ АККОРД
Apocalyptica – «I Don’t Care», Halsey – «Control», Ólafur Arnalds – «So Far», Max Richter – «On the Nature of Daylight»
«STOP – это не знак. Это насмешка.»
(Граффити на асфальте в месте аварии)
Адриан до боли сжал челюсти, в очередной раз проклиная собственную слабость. Он знал, что Эмма – ядовитая змея, видел это в ее переливчатом смехе, в том, как ее пальцы впивались в его кожу, будто метили территорию. Но все равно сдался, поддавшись на дешевый спектакль с подвернутой лодыжкой и дрожащим голосом.
Грохот симфонического метала заполнил салон, вытесняя даже стук собственного сердца. Он выкрутил громкость до предела – пусть рев гитар разорвет эту тишину, в которой так отчетливо звучал ее шепот: «Ты все так же игнорируешь девушек, которые просят о помощи?»
Адриан резко дернул головой, словно пытаясь стряхнуть с себя прикосновения Эммы, но ее запах все еще висел в салоне – смесь «Блэк Опиум» с нотами кофе и ванили, и чего-то глубже, животного, что заставляло его ноздри непроизвольно расширяться. Этот аромат въелся в обивку сидений, пропитал его одежду, словно ядовитый цветок, продолжающий благоухать даже после того, как его сорвали.
Он с яростью нажал кнопку вентиляции, но вместо свежести в салон ворвался лишь смог ночного города, смешавшись с ее духами в удушающий коктейль. Пальцы Адриана нервно забарабанили по рулю, когда в памяти всплыло, как эти же ноты ванили обволакивали его, когда она наклонялась, чтобы «случайно» поправить ему галстук за кулисами сцены Большого театра. Адреналин ударил в виски горькой волной, заставив сглотнуть ком жгучей слюны, будто организм отравлялся не духами, а самой памятью о ней.
Из кармана пиджака дернутым движением парень вытащил шелковый платок – белый, с монограммой «AR», подарок матери на последний день рождения. Ткань скользнула по губам, оставляя алые размазанные полосы, будто следы когтей.
«Сука. Все просчитала. Даже тот самый цвет помады, что был у нее в шестнадцать», – пронеслось у него в голове.
Он скомкал платок и швырнул его в раскрытое окно, словно пытался выкинуть саму Эмму, ее нарочито-беспомощный взгляд и фальшивые обещания. Но ветер лишь подхватил ткань, швырнув ее на асфальт. Платок развернулся в падении, на мгновение зацепившись за водосточную решетку – белое пятно на грязной улице, последний след ее прикосновений. Но аромат ванили и кофе, словно призрак, продолжал витать в машине, въевшись в кожу сидений, в его волосы, в каждый сантиметр пространства, напоминая, что некоторые яды не выветриваются так просто.
Педаль газа ушла в пол. Один стакан «Гленфиддика» не делал его пьяным, но давал ту самую ложную смелость, когда кажется, что все препятствия растворятся, стоит лишь прибавить скорость. Адриан четко видел дорогу, но намеренно игнорировал знак «STOP», будто проверял, сможет ли мир хоть что-то ему запретить теперь, когда все правила уже были нарушены. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться через горло – не от страха, а от восторга нарушенного запрета.
Город превратился в размытое пятно, а запах ее духов в салоне стал еще острее. Адриан ловил себя на том, что слишком сильно давит на педаль – словно не машина, а собственное тело требовало адреналина. Виски 18-летней выдержки оставил во рту привкус дубовой бочки и… металла. Крови? Нет, просто он слишком сильно стиснул зубы. Вопль шин на повороте слился с воем сирены где-то вдали – на этот раз не за ним, но он все равно инстинктивно вжал голову в плечи.
Темные переулки, где когда-то они с Эммой прятались от дождя, мелькали за окном как обрывки пленки.
«Нет. Больше никогда».
Его пальцы сжали руль так, что суставы побелели, повторяя цвет того самого платка, что теперь валялся в придорожной грязи. Легкое головокружение от виски давно прошло – его заменила хрустальная ясность ярости. Адриан Рид внезапно понял, что ведет машину абсолютно трезво: алкоголь выгорел, оставив только жжение в груди и одно желание – никогда больше не останавливаться.
Внезапно воспоминание пронеслось, как вихрь: он снова увидел себя «Призрачным гонщиком», рассекающим ночные трассы на раскаленном мотоцикле. Губы Адриана искривились в дьявольской улыбке, а в глазах вспыхнул знакомый огонь – тот самый хищный блеск, что зажигался в нем перед каждой гонкой, когда асфальт становился музыкальным станком, а рев двигателя – симфонией победы.
Парень был создан из адреналина и диссонансов3 – его кровь давно превратилась в бензин, а сердце билось в странном ритме, где рев моторов сливался с визгом шин в единую симфонию скорости. Спидометр пел сопрано на предельных оборотах, а пальцы Адриана, привыкшие выжимать из рояля ледяные пассажи и вытягивать из скрипки стонущие ноты, теперь сжимали руль с той же безупречной точностью. Дорога стала его новым музыкальным инструментом, а скорость – партитурой, где каждый поворот звучал как виртуозный аккорд.
Резкий поворот – шины взвыли, выплеснув в ночь едкий запах горячей резины. Красный глаз светофора мелькнул и погас, будто его и не было. Встречные машины проносились мимо, их клаксоны выли, как раненые звери, но Адриан уже не слышал ничего, кроме рева мотора, слившегося с грохочущим симфоническим металлом из динамиков.
И вдруг – шепот. Тонкий, дрожащий, как обрыв струны в последний момент перед концертом. Голос маэстро в голове Адриана:
«Закончи мою симфонию».
Холод пробежал по спине. Ладони, сжимающие руль, вдруг стали липкими от пота.
– Черт…
Он рванул руль влево, но было поздно.
Удар.
Грудная клетка сжалась как аккордеон, выбивая воздух с кровавым привкусом меди. Глухой, тяжелый, как падение рояля с десятого этажа. Тело дернулось вперед, а ремень врезался в грудь, перехватив дыхание. Лоб чуть не разбился о руль – в носу запахло гарью, маслом и едким дымом от перегретых тормозов. Машина, скрежеща крылом о бордюр, врезалась в остановку.
Тишина. Только прерывистое тиканье остывающего двигателя. Только хриплое, неровное дыхание.
И потом – скулеж. Высокий, дрожащий, как фальшивая нота в тишине концертного зала.
Три секунды. Три удара сердца, вырванных из грудной клетки. Три такта мертвой тишины, прежде чем Адриан разорвал кокон оцепенения – его пальцы впились в дверную ручку, словно в горло невидимого противника.
Вывалился – не вышел, не выбрался, а именно вывалился, как труп из разбитого гроба, – на асфальт, усеянный осколками стекла, блестящими, как слезы ангела-отступника. Колени встретили землю с мокрым хрустом – то ли гравий впился в плоть, то ли кости наконец признали свое поражение. Перед ним, в дрожащем круге света от разбитого фонаря, лежал щенок в неестественном изгибе, его рыжий мех слипся в багровые сосульки, а из полуоткрытой пасти стекала пенистая малиновая жижа, пузырясь при каждом хриплом выдохе – точь-в-точь как шампанское в бокале на последнем рождественском приеме у маэстро.
Звуки обрушились на него лавиной:
– Ты че, ослеп?! – хриплый крик из темноты.
– Кто-то вызовите полицию и скорую! – сорванный женский голос.
– Господи, да это же щенок…
Но Адриан слышал только одно – маэстро, смеющийся в глубинах памяти, тот самый смех, что когда-то звучал как контрабас в джазовом ансамбле.
«Слушай, Адриан, вот видишь – этот пес знает музыку лучше нас. Тявкнет – значит, здесь нужно пиано 4 . Зарычит – форте 5 . Попробуй, сыграй ему…».
Щенок захрипел.
Адриан попытался что-то сказать, но язык прилип к небу. Во рту было сухо и горько, как после трехчасового сольного концерта. Сердце колотилось, сбивая ритм – не в такт музыке, не в унисон мотора, а хаотично, как клавиши рояля, сорвавшиеся в свободное падение.
Он протянул руку. Пальцы дрожали. Те самые пальцы, что выжимали из рояля ледяные пассажи и каскады нот, теперь не могли коснуться даже этого теплого, дрожащего комка жизни.
Но когда он осторожно провел ладонью по вздыбленной шерсти, под пальцами забилось крошечное сердце – часто-часто, как шестнадцатые ноты6 в стремительном пассаже7. Теплая кровь щенка стекала на его пальцы, которые когда-то давили клавиши рояля до хруста. Теперь они дрожали, как струны на расстроенной скрипке.
Щенок мог выжить. И Адриан сделает для этого все.
Парень медленно, с бесконечной осторожностью подхватил щенка, прижимая к груди. Теплая дрожь маленького тела, прерывистые удары сердца под ребрами – вдруг это стало единственным, что имело значение.
– Держись, малыш, – прошептал он, и впервые за много лет его пальцы – эти изящные инструменты пыток и виртуозных пассажей – не дрожали, обретя новую партитуру в ритме маленького сердца.
***
Темные стены палаты сомкнулись вокруг Валери, словно ледяные пальцы мертвеца, медленно сжимающие горло. Смерть явилась без приглашения – нагло, цинично, оставив после себя лишь горький привкус недосказанности.
Аманда ушла. Та самая, что держала ее на плаву, чью преданность она принимала как данность, пока не стало слишком поздно. Теперь в голове звенела звенящая пустота, прерываемая лишь назойливым шепотом совести:
«Ты должна была… Ты обязана была…».
Но смерть не торговалась. Она просто забирала свое.
А стены продолжали сжиматься.
Валери свернулась калачиком на больничной койке, впиваясь ногтями в собственные колени сквозь тонкую ткань траурного платья. Так же она сидела тогда – когда вселенная раскололась на «до» и «после».
Обрывки памяти вспыхивали, как неоновые вывески в тумане: хруст лобового стекла, удушающий запах горящего бензина, пронзительный материнский крик, оборвавшийся на полуслове и… тишина.
Глухая, абсолютная, мертвая тишина.
Потом – эта же больница. Перебинтованная шея. Боль, разлитая по всему телу, словно ртуть. И тот самый врач с глазами как у дохлой рыбы, но с едва уловимой дрожью в уголках губ.
– Ваша сестра и мать…
Его голос дал трещину, но не от сочувствия – просто профессиональное выгорание, тысячный такой разговор за карьеру.
– …не удалось спасти.
Фраза ударила в висок, оставив после себя лишь глухой звон.
И вот она снова оказалась здесь. Снова в этой позе. Снова в одиночестве. Только теперь не было даже шока, а лишь леденящее душу понимание: смерть – единственная, кто никогда не передает. Она всегда возвращается.
За дверью, прижимая к груди перебинтованную руку, стояла Александра Рид. Швы горели огнем, но эта боль была ничтожна по сравнению с тем, что творилось за стеклом.
Через узкую прямоугольную вставку в двери она смотрела на сжатую, как пружина, Валери, готовую сорваться в неконтролируемое падение.
Она знала эту боль. Знала слишком хорошо.
Тихо выдохнув, Александра стиснула зубы и перевела взгляд на врача. Тот листал историю болезни, бессмысленно щелкая авторучкой – монотонно, как тюремные часы, отсчитывающие последние минуты.
– Долго ли она так продержится? – голос Александры прозвучал хрипло, как будто горло было пересыпано пеплом.
Врач медленно поднял глаза. Его взгляд был мутным, будто он смотрел не перед собой, а куда-то сквозь время.
– Валери пережила больше, чем положено в ее годы. – Пауза повисла густо, как йод в спиртовом растворе. – Я знал ее мать. Селену Вайс. Мы… учились вместе в школе.
Его пальцы непроизвольно смяли уголок страницы.
– Когда Бог создавал голоса, для нее Он взял частицу собственного. Но искусство… – Он резко замолчал, словно наткнулся на невидимый барьер. – Селена просила передать вам: если музыка ее убила, то дочь должна ее воскресить.
Щелчок ручки прозвучал, как выстрел. И в этот момент… Пронзительный звонок разорвал тишину, заставив эхо носиться по стенам, как затравленный зверь. Александра на автомате поднесла трубку к уху, даже не взглянув на дисплей.
– Александра… – голос на том конце провода звучал устало, почти по-отечески. – Твой мальчик опять сыграл не ту ноту.
Она не ответила. Просто сжала трубку так, что костяшки пальцев побелели.
– Разнес остановку на Темной Берситке. Чуть не прихлопнул какого-то пса… – последовала напряженная пауза. – К счастью, наши люди успели убрать полицию из протокола. Но, понимаешь… – Он сделал еще одну паузу, намеренно затяжную. – Боссу это не понравилось. Он считает, что Адриан слишком часто выходит за рамки, а особенно теперь после заявления о том, что собирается вернуться к музыке.
Губы Александры задрожали. Она знала, что значит «не понравилось». Последний раз, когда «босс был недоволен», ее возлюбленного нашли в концертном зале с перерезанными струнами рояля, запутавшимися вокруг шеи, как удавка. В тот день она должна была получить кольцо с бриллиантом, а вместо этого получила пулю в сердце. Кто-то решил, что счастье Александры – это слишком дорогая роскошь для этого мира.
– Что ему нужно? – прошептала она, чувствуя, как мир вокруг снова начинает погасать.
– Он хочет встречи. Завтра. В любимом месте. – Очередная давящая пауза. – И, Александра… Пусть Адриан возьмет скрипку. Босс любит, когда он играет именно на ней.
– Это не просто встреча, да? – ее голос стал хриплым, как после долгого молчания.
На том конце провода раздался мягкий смешок.
– Ты же знаешь, Александра, в нашей симфонии нет случайных нот.
Гудки. Этих слов хватило, чтобы сердце пропустило удар, а в висках застучала знакомая, адская дробь. Перед глазами поплыли кровавые осколки памяти: пятнадцать лет назад. Аэропорт. Ее пальцы, царапающие горячий бетон. Теплое еще тело дочери. Стеклянные глаза, смотрящие в никуда.
Теперь история повторялась. Снова. Словно проклятие. Словно карма, которой не избежать.
Стиснув зубы, Александра резко опустила телефон в сумку и тут же распахнула дверь палаты. Ее каблуки отстучали по кафелю четкий ритм, словно отсчитывая последние секунды перед бурей. Она опустилась перед Валери в грациозном приседании, пальцы с идеально подстриженными ногтями впились в хрупкие плечи девушки – не объятие, а властный захват.
– Играй. Пой. Что бы ни случилось, – ее голос звучал как шелковая петля, мягкая и смертельно опасная. – Даже если погаснет свет… или к твоему виску прижмется ствол. Музыка – твой единственный щит и меч. Запомни это.
Валери вздрогнула. Ее пустой взгляд, блуждающий по стенам, теперь утонул в глазах Александры – серо-зеленых, как лесная чаща перед грозой, где уже витал запах грозового озона. В них читалось то, что знатоки называли «взглядом павшей богини» – материнская нежность, замешанная на стальной решимости.
– Я… не могу, – прошептала Валери, сжимая веки, но Александра уже ловила ее слезу кончиком пальца с безупречным маникюром.
– Лжешь, – ее губы искривились в улыбке, где не было ни капли тепла. – Ты сможешь. Потому что я не позволю тебе сдаться на этот раз.
Она поднялась с легкостью хищницы, шуршание ее платья звучало как предостерегающий шепот. В каждом движении читалась холодная грация женщины, знающей, что битва уже началась.
Оставшись снова одной в палате, Валери резко вытерла слезы и бросила взгляд на тумбочку, где лежала ее сумочка. Пальцы непроизвольно сжались в кулак, когда она достала тот самый конверт, оставленный маэстро перед смертью. Девушка судорожно сглотнула ком в горле и с дрожью в руках вскрыла письмо.
За окном взвыл ветер, яростный, словно пытающийся сорвать крышу с больницы, но Валери уже не замечала ничего вокруг. Ее взгляд приковало к строчкам, написанным рукой Джека Леймана:
«В этой симфонии зашифрованы мои и все твои воспоминания, Валери, и правда, которую так тщательно скрывала твоя мать. Сыграй ее. Допиши вместе с Адрианом до конца. Неважно, что будет…»
Буквы поплыли перед глазами. Она судорожно прижала ладонь ко рту, но слезы уже катились по щекам горячими потоками, оставляя соленые дорожки на бледной коже. Конверт смялся в ее дрожащих пальцах.
ГЛАВА 8
ТЕНИ ПРОШЛОГО
«Vide Cor Meum» (из фильма «Ганнибал»), «Lacrimosa» – Моцарт и «The Host of Seraphim» – Dead Can Dance.
Музыка – это проклятие, которое передается по наследству, как генетический код.
Играешь ли ты ее, или она играет тобой?
Эмма Райн с детства была живой куклой – слишком идеальной, слишком хрупкой.
Белоснежные локоны, фарфоровая кожа, огромные глаза цвета весеннего неба – все завидовали ее ангельской внешности. Но сама Эмма ненавидела это зеркальное отражение матери. Каждый взгляд в зеркало напоминал: она всего лишь бледная тень Софи Райн, проигравшей в международном конкурсе оперных див, вложившей в дочь все свои несбывшиеся амбиции.
Мать лепила из нее совершенный музыкальный инструмент с тех пор, как Эмма впервые сыграла аккорды на рояле. «Ты должна затмить даже Селену Вайс», – шептала Софи, впиваясь ногтями в плечи дочери, оставляя на нежной коже полумесяцы красных царапин. Теперь Эмма бессознательно повторяла этот жест. При каждом волнении ее пальцы сами находили участок кожи под ключицей, чтобы оставить кровавые дорожки.
Селену Вайс, ту самую легендарную соперницу матери, Эмма видела повсюду и даже с закрытыми глазами. В ее воображении Вайс была огромной, как орган в кафедральном соборе, с позолоченными голосовыми связками вместо волос и голосом, способным разбивать хрустальные люстры. В зеркале школы искусств, в блеске рояля мелькало ее лицо – миндалевидные глаза сужались, а губы растягивались в ухмылку ровно тогда, когда у Эммы дрожали пальцы на трудном пассаже. Она слышала ее в скрипе половиц, напоминавшем язвительный смех, чувствовала в каждом взгляде преподавателей. И теперь этому монстру – не человеку, а самой музыке, воплотившейся в плоть, – предстояло противостоять хрупкой девочке с фальшивым ангельским взглядом и руками, которые мать научила не играть, а сражаться. Перед каждым выходом на сцену Эмма тайком глотала таблетки – маленькие, белые, с горьковатым послевкусием. Сначала одна, потом две, а к шестнадцати годам – уже горсть, которую приходилось запивать ледяной водой, чтобы не подавиться. Она больше не представляла жизни без них: эти химические костыли стали важнее рояля, важнее материнских приказов, важнее самой музыки.
Эмма давно разучилась отличать собственные желания от навязанных. Где заканчивалась она, хрупкая девочка с разбитыми мечтами, и начинался созданный матерью идеальный образ? Даже влюбленность в Адриана, вспыхнувшая в девять лет, когда она впервые переступила порог школы искусств, превратилась в спектакль – перед ним она играла дерзкую и бесстрашную. Лишь старший брат видел ее настоящей: в его присутствии маски падали, обнажая ту самую потерянную девочку, чьи мечты родители методично раздавили, запихнув в образовавшуюся пустоту свои несбывшиеся амбиции.
Музыкальная династия Райн не терпела предательств. Софи, чья оперная карьера рухнула в тот роковой вечер, когда Селена Вайс вырвала у нее победу на международном конкурсе, видела в дочери орудие мести. Каждый день она лепила из Эммы идеальную исполнительницу – живую машину для победы, которая должна была не просто затмить Вайс, но и занять пост директора школы искусств после ухода Александры Рид, которая заняла пост после смерти Селены. Софи была уверена, что что-то там было нечисто.
Джонатан Райн, генеральный директор Daimler AG, создатель самых совершенных автомобилей мира, предпочитал не вмешиваться в этот болезненный процесс воспитания. Его мир состоял из математически точных инженерных расчетов и безупречной немецкой логики – полной противоположности истеричному миру оперных интриг, где царила его жена. По вечерам он мог восхищаться Моцартом за бокалом рислинга, но утром снова уезжал в свой рациональный мир машин, оставляя Эмму на растерзание материнским амбициям. В семье Райн музыка давно перестала быть искусством – она стала фамильным проклятием, передающимся по наследству, как генетический дефект.
– Если бы не эта выскочка Селена, я бы победила в том конкурсе, и сейчас мы жили бы счастливо, – прошипела Софи пару дней назад за ужином, с такой силой вонзая нож в стейк, что тарелка звонко зазвенела. В ее воображении лезвие рассекало не мясо, а горло Селены – именно так она представляла свою месть вот уже несколько лет с момента как Вайс выиграла в конкурсе.
Джонатан молча закатил глаза и сделал глоток виски, а Алекс, старший брат Эммы, сидевший напротив матери, устало отодвинул тарелку.
– Мы были бы счастливее, если бы ты наконец приняла тот проигрыш, – сказал он, вставая. Его стул с грохотом отъехал назад. – Но ты предпочитаешь жить в прошлом, затащив туда и Эмму.
Софи остолбенела. Только когда дети вышли, она перевела взгляд на мужа, сжимая вилку до побеления костяшек.
– Как он смеет!..
– А как ты смеешь доводить дочь до кровавых пальцев? – Джонатан поставил бокал с такой силой, что хрусталь зазвенел. В его обычно спокойных глазах читалось нечто новое – холодное разочарование. – Ты превращаешь музыку в пытку. Это уже не искусство, Софи. Это патология.
И он резко поднялся, оставив жену в гнетущем одиночестве. Лицо Софи исказила судорога – верхняя губа дернулась, обнажив на мгновение сжатые зубы. Не раздумывая, она схватила бокал и опрокинула вино в горло одним движением, будто пыталась смыть горький привкус его слов. На таких нотах и заканчивались последние несколько месяцев ужины в семье Райн.
Однако сегодня, после происшествия на поминках, Эмме было не до ужинов и репетиций. Униженная холодным отказом Адриана, она не собиралась оставлять это просто так. Эмма сидела на капоте машины брата, поджав ноги, будто старалась казаться меньше. Алекс стоял рядом, опершись на дверь своего Mercedes, и смотрел на сестру с привычной смесью усталости и скепсиса.
– Адриан пытался тебя изнасиловать? – спросил он, не меняя позы.
– Да, но я успела вырваться, – Эмма провела пальцем под глазами, размазывая тушь. – Боже, я такая дура… Думала, он просто пожалел меня и подвезет домой.
Алекс скрестил руки.
– И зачем ты вообще села к нему в машину?
– Потому что я хотела сбежать! – Она резко подняла голову, и капот слегка дрогнул под ней. – Родители были заняты интервью, журналисты лезли с вопросами… А он подошел и сказал: «Тебя тоже тошнит от этого цирка? Поехали».
Алекс молча достал сигарету, давая ей понять, что не верит ни слову. Резкий порыв ветра ворвался между ними, растрепав его каштановые волосы и подняв с асфальта вихрь сухих листьев. Алекс медленно выпустил струйку дыма, наблюдая, как она растворяется в холодном воздухе, затем шагнул вперед, загораживая Эмму от нового порыва ветра. Его усмешка была острее осеннего ветра.
– Поминки. Убийство. Изнасилование, – перечислил он, делая между словами театральные паузы. Пальцы с сигаретой замерли в воздухе, когда он наклонился, чтобы заглянуть в ее голубые, слишком невинные глаза. – Давай начистоту: Адриан тебя послал, и теперь ты хочешь устроить шоу?
Эмма резко сглотнула, чувствуя, как предательский румянец заливает щеки. Ее взгляд упал на асфальт – именно здесь час назад стояла ее раздавленная гордость, когда машина Адриана исчезла за поворотом. Пальцы вцепились в собственные локти так сильно, что под кожаной тканью куртки проступили белые пятна.
Алекс ощущал, как внутри него борются два зверя: один требовал защитить младшую сестру, другой – врезать ей за эту дешевую игру. Сдавленный вздох – и теплая ладонь легла на ее плечо, одновременно утешая и пригвождая к месту. Свободной рукой он достал телефон.
– Ладно, чертенок, я помогу. Но запомни, – его голос стал низким и опасным, – Адриан не просто музыкант. Он наследник империи, где музыка – это только фасад. Ты играешь с огнем.
Глаза Эммы вспыхнули триумфом, а губы растянулись в улыбке, от которой стало холоднее, чем от ветра. Она напоминала кошку, только что загнавшую канарейку в угол.
– Габриэль будет в восторге, – прошептала она, наблюдая, как Алекс набирает номер. – Этот гиен никогда не отказывается от скандального мяса.
Двое коротких гудков – и в трубке послышался медовый голос.
– Джули, дорогая. Готова к сенсации, которая взорвет твой рейтинг? – Алекс прикурил новую сигарету, а Эмма уже видела себя на экранах всех телевизоров: неприступная королева, перед которой Адриан будет ползать на коленях. Ее пальцы непроизвольно сжались в кулаки – как будто уже держали его бьющееся сердце.
***
День Габриэля Рида выдался на редкость удачным. Сегодняшнее кровавое шоу превзошло все ожидания. Развалившись в кожаном кресле своего кабинета, он лениво потягивал 30-летний виски, пальцы свободной руки ритмично отбивали такт на подлокотнике. За панорамным окном бушевал океан, вспышки молний на секунду освещали его холодное лицо – точь-в-точь как в ту ночь двенадцатилетия, когда пуля прошила сердце его матери.