bannerbanner
Тени и Ветер
Тени и Ветер

Полная версия

Тени и Ветер

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Хотелось пить – виски оставлял не слишком приятное послевкусие.

– У Веры Андреевны, насколько я помню, всегда отменный чай, – сказал я, глядя по сторонам.

– Ещё бы, – поддержал меня молодой человек, которого Ильина назвала Эрни.

– Но чай у хозяйки нынче подают поздно, – отозвалась Лиза.

– Ах, ужин я, стало быть, не пропустил; весьма отрадно, – сказал я и подумал, что, помимо прочего, ещё и чертовски проголодался и совершенно не против сытно откушать с дороги.

Так, за вежливой и, практически лишённой какого-либо смысла, беседой я провёл с полчаса. За это время мне довелось познакомиться ещё с парой посетителей. Они оказались гостями из Петербурга, и я не запомнил их имён, отметив лишь для себя, что эти люди производили впечатление обнищавших дворян, обретающихся теперь на ниве ностальгической светской салонной жизни, где их потчевали скорее за благородство пращуров, чем за нынешнее положение. И, хотя в искренности почти породнившейся мне Веры Андреевны сомневаться не приходилось, в каком-либо ином обществе, как я подумал, меня, некогда записного участника шумных вечеринок, принимали бы не более гостеприимно, чем оных петербуржцев.

Между тем в центре зала снова появилась Ильина и, улыбаясь в прежней манере, принялась ангажировать к ужину.

– Дорогие гости, прошу, – говорила она, жестом приглашая проследовать в комнату для трапез. – Мой повар спешит удивить Вас новыми угощениями. Предлагаю продолжить наши беседы за столом.

Повинуясь, гости двинулись в столовую. Я прошёл в общей массе. После широкой, просторной гостиной, новое помещение казалось сравнительно небольшим. Дом Ильиной здесь поворачивал буквой «Г», и прямо перед окнами с завидным постоянством мелькали фонарики лихачей с Армянки. Львиную долю пространства, – добрые две трети, занимал стол, имевший форму вытянутого овала. Убранство столовой, выдержанное в духе аристократической самодостаточности, располагало – оклеенные полосатыми коричнево-зелёными обоями стены, на которых висели картины в узорчатых позолоченных рамках, изящные стулья с пухлыми бархатными сиденьями, два длинных и узких шкафа по противоположным сторонам – сервизный и книжный.

Посетители продолжали входить. В обычаях дома Ильиной значилась занятная черта или даже странность: прежде чем потчевать гостей объявленным ужином, хозяйка томила их в ожидании за шампанским и другими напитками, пока слуги на глазах у всех сервировали стол. Закуски в этой части вечера не могли удовлетворить всех притязаний публики и её значительная часть, как правило, успевала при этом порядком захмелеть.

Не удержавшись, я преодолел привкус виски двумя большими хрустальными бокалами шампанского. В конце концов, ощущение лёгкого опьянения сулило здоровый аппетит и практически полное отсутствие смущения перед малознакомыми собеседниками, которые присутствовали на вечере в явном большинстве по сравнению с теми, кого я хотя бы немного знавал раньше.

В это время посыльные с кухни уже вовсю вносили угощения и расставляли приборы. Наблюдая за всем этим, я узнал знаменитый обеденный набор Веры Андреевны на пятьдесят персон из китайского фарфора. Белые с синей каймой тарелки, точная копия сервиза из резиденции Елизаветы Петровны, успели прослыть предметом гордости Ильиной. У императрицы, правда, те приборы рассчитывались на двадцать человек.

Посередине стола на всю его протяженность немедленно распределили огромные ананасы, уж не знаю, настоящие ли, а затем двое ловких мальчуганов уместили рядом стеклянные графины и декоративные кувшины с разноцветными напитками. Слуги постарше расставляли стулья.

Я повернулся за очередным бокалом шампанского и обнаружил, что стою прямо под одной из картин – написанным на тёплом тёмном фоне портретом средних лет мужчины с исхудалым бледным лицом, сидящего за письменным столом в аскетически обустроенном кабинете. Казалось, он недоедал и пребывал в состоянии измученного философского поиска.

– Джон Локк, – прочитал я внизу под рамкой. Совершенно не представляя, кто этот господин, я мысленно отнёс его к последователям Фрэнсиса Бэкона, взращенным на благодатной валлийской земле. Рядом нашлись и другие портреты – всего в столовой их развесили пять или шесть. Соседнее с Локком полотно демонстрировало куда более сытого человека. Пухлощёкий добряк с пером в руке, одетый в бежевый строгий сюртук, восседал среди двух стопок книг солидного вида и объёма.

– Дэвид Юм, – гласила надпись подле холста.

– Надо же, как я отстал от жизни, – подумал я, переходя к следующему портрету.

Увиденное немного удивило меня – посреди написанной спешными тёмно-коричневыми мазками комнаты стоял некий джентльмен в наполовину расстёгнутом старомодном чёрном костюме и белых перчатках. Удивляло, разумеется, не это, а абсолютно непостижимое выражение лица господина. Заключённые между щедро отпущенными бакенбардами большие глаза, налитые кровью, массивный нос, искривлённый в более походящей на оскал улыбке рот с торчащими из уголков тёмно-жёлтыми зубами, – всё это несло явственный отпечаток нечеловеческой, совершенно необузданной, звериной природы. И снова изображённый на холсте оказался мне неизвестен. Никакого Джона Стивенсона я не знал, совершенно не представляя, кто он, и, чем прославился.

Поскольку мне не вспомнилась здесь ни одна из увиденных картин, я сделал вывод, что Ильина обзавелась ими в последние несколько лет. Так или иначе, но эти портреты, особенно последний, более подходили холодным каменным коридорам замка, чем московскому дому, в котором, среди прочих, веселятся и делятся забавными бессмыслицами краснощёкие повесы. Впрочем, это обстоятельство никого из присутствующих, похоже, не смущало; я ещё подумал, что, возможно, таковыми оказались новомодные и потому совершенно неизвестные мне тенденции оформления обеденных комнат в Англии.

От изучения столовой живописи меня отвлёк звучный голос хозяйки.

– Ну, вот и всё, мои дорогие, прошу к столу, суп стынет, – объявила она, садясь в центре на противоположной от меня стороне.

Рядом с Ильиной разместились Каменский (к моему неудовольствию, он, как правило, оставлял за собой право вести вечер, определяя направленность и характер тостов) и незнакомый иностранец – какой-то англичанин лет тридцати пяти в мятом сером костюме без бабочки, без банта, но с вязаным шейным шарфом. По ходу вечера он периодически появлялся подле хозяйки. Вера Андреевна охотно обхаживала и угощала географически милого гостя, а тот надувал щёки, пил бренди, закусывая канапе, и вяло поддерживал беседу. До меня долетали общие фразы с неизменными «So… well». Казалось, будто бы он так начинает абсолютно любое предложение.

Мои недавние собеседники сначала позвали меня сесть в их кругу, я вроде бы пошёл к ним, но потом замешкался, попутно упустил пару хороших мест и в итоге оказался оттеснён к краю неподалёку от выхода в гостиную.

– Что ж, и то неплохо, – подумал я. – По крайней мере, смогу улизнуть из-за стола без лишних объяснений, если станет скучно.

По привычке я поздоровался с соседями. Справа от меня оказался доброжелательный и вежливый господин в пенсне, представившийся доктором Аркадием Игнатьевичем. Слева – длинноволосый юноша, неразговорчивый и неприветливый, с холодным истощённым лицом. Услышав моё приветствие, он воровато покосился на меня, буркнул что-то неразборчивое и уставился в тарелку. Тут я вспомнил его. Этого парня мне доводилось встречать ещё в Петербурге. По моим прикидкам, сейчас ему явно исполнилось поболее двадцати пяти, но выглядел он как пятнадцатилетний мальчик. Фамилия его упорно не вспоминалась, – не то Силкин, не то Вилкин. Прослыв в столице философом, он, в сущности, принадлежал к когорте молодых людей с критическим умом, но инфантильным характером. Такие, как он, могли часами вести разговоры о социальной справедливости и обустройстве общества; а ещё спорить, выдвигая тысячи аргументов после своей же фразы «Более мне с Вами говорить не о чем, увольте, милейший».

Рассматривая гостей напротив, я снова обнаружил несколько знакомых лиц. Прямо передо мной по ту сторону стола расположились двое представителей небезызвестной в Москве семьи Жевлюхиных – отец и сын. Мне много рассказывали об их легендарном пращуре – Прохоре, носившем «гордое» прозвище Володой. Будучи родом из низших слоёв, он внезапно добился милости Петра и даже участвовал в его Всепьянейших соборах одним из самых разгульных и отвязных мужиков. Легенды ходили также о его невероятной, почти, что былинной силе, передающейся по прямой мужской линии. Говаривали, что сам Прохор, на потеху ошалевшему от пьянки царя, умертвлял десятками, заливая выпивку в глотки слабеющих несчастных сквозь разомкнутые его железной рукой, дрожащие в конвульсивном порыве челюсти. Внешний же вид потомков Володоя, пришедших в гости к Ильиной, наиболее точно следовало бы назвать закормленной свирепостью. Хотя их лица на вечере источали спокойствие, налицо имелась и его цена – неровные, порванные бакены и перекошенные набок крупные носы. Располагая завидным для многих достатком, Жевлюхины не скрывали своих длинных сальных волос париками, и, я готов биться о заклад, что пару раз за вечер Жевлюхин-отец неуловимым движением вытирал испачканные руки о свою непотребную шевелюру.

Подали первое блюдо. Пока Ильина под общее одобрение перечисляла входившие в него ингредиенты, я не удержался и снял пробу. Горячая наваристая похлёбка пришлась как нельзя кстати. Среди большого количества пряной зелени и водорослей я различил мясистые мидии красноватого цвета и креветки. Судя по цвету и вкусу, морские деликатесы вымачивались в рассоле или вовсе консервировались.

Пока я утолял первый голод, послышался тост. Подняв взгляд, я увидел вставшего со своего места Каменского с виски в руке. Он держал бокал так, что на окружающих смотрел широченный золотой перстень на среднем пальце.

– Господа, – начал он. – Я попрошу минуту внимания.

Ильина раздавала направо и налево гостеприимные улыбки и жестами предлагала всем плеснуть себе выпивки.

– Я возьму на себя смелость и позволю себе обратиться к Вам со вступительным застольным словом, – продолжал Каменский. – Да простите мне мою дерзость, но я чрезвычайно люблю и ценю традиции этого дома, а в последние годы наша дорогая и обожаемая хозяйка доверяла эту почесть именно мне.

– Всё как всегда, – подумал я и приготовился слушать исполненную бессмысленной лести речь.

– Предлагаю выпить за двух человек, – произнёс тем временем тостующий. – Этой речью я хотел бы отметить очень дорогих и уважаемых, да, что там, любимых мною людей. Как Вы привыкли, в доме Веры Андреевны всегда всего в достатке, закуски восхитительны, напитки изумительны. И, между прочим, доставлены из самой Англии. Так давайте выпьем за тех самым двух человек, единственных в Европе и России, кто регулярно успешно преодолевает континентальную блокаду – за государя Алексан Палыча и обворожительную, удивительную Веру Андреевну Ильину! Ура! Пьём!

Раздались аплодисменты и под всеобщее одобрение гости выпили. Я, привстав, стукнулся бокалом с Аркадием Игнатьевичем и кое с кем напротив. Мой сосед слева и виду не подал, когда раздался звон посуды, – не поддержав никого, он нахмурил брови и опрокинул рюмку водки, не закусывая.

Я вернулся к супу.

– Как всегда очень вкусно, – услышал я голос Аркадия Игнатьевича. – Вы не находите Антон Алексеевич?

– О, да, – с улыбкой ответил я. – Давно я не кушал экзотики.

Между тем, сидящие за столом не спешили разбиваться на партии, и большинство вело совместную беседу. Говорили, естественно, о политике. Хоть жизнь в Москве шла, как я успел заметить, по-прежнему, своим особым укладом, из-за пределов страны всё чаще приходили тревожные вести. Даже мне, весьма далёкому от подобных вопросов, за последние годы пришлось привыкнуть, что вчерашние французские гувернёры, а то и просто клоуны и приживалы оказались объединены железной и целеустремлённой волей. В нашем уезде одно время завёлся какой-то ловкач, открывший свою типографию. Исправно, хоть и с изрядным запозданием, он перепечатывал «Ведомости», и только ленивый у нас не баловал себя новостями из зарубежья. Из прочитанных сводок определённое уважение внушало то, как Буонапарте, поставив на колени Европу, на удивление искусно для столь топорной цели, обратил вчерашние самодостаточные и ревностные к собственной истории народы в своих покорных слуг и цепных псов. Помимо прочего, писали, что на западных рубежах Отечества становилось всё неспокойней. Усмирённые не столь давно штыками блестящего Суворова поляки, почуяв силу, поднимающуюся из Парижа, вылезли из своих нор. И, хотя они, в целом, жили и мыслили по-средневековому, но, как и любые существа, неспособные к чему-либо созидательному, свято верили в свою исключительность. Теперь они глупо и самонадеянно рассчитывали скинуть русское владычество, воспользовавшись, словно бы хирургическим инструментом, французской экспансией. Подливал масла в огонь и Буонапарте. Рассказывали даже, что в одном из своих публичных выступлений он весьма убедительно сулил некую свободу и особый статус для Царства польского, так что вполне мог сойти для особо страждущих и вовсе освободителем.

– Господа, – обратилась к сидящим за столом хозяйка. – А, что же, новости-то какие? Порфирий Иваныч, Митенька, Вы особенно осведомлены. Как-никак из Петербурга прибыли сегодня (она обратилась к кому-то с моей половины стола и с противоположного края). Не томите.

– Вера Андреевна, – послышался ответ кого-то из них. – Да, знаете ли, так сложно уже давно не приходилось. Шакалы кидаются буквально, травят нас, а мы отвечаем. Но это ж полбеды. Беда будет, когда война открытая начнётся.

– Ох-ох, не было печали, – покачала головой Ильина. – Что же это будет! Может как-нибудь договорятся?

– Да, было бы с кем говорить, – послышался в ответ подчёркнуто грустный голос. – Наполеон, говорят, фигура вымышленная. Подсунули в Эрфурте нашему государю карлика какого-то, не то из цирка, не то из театра. Чёрненький такой. Говорил складно, чуть царя не убедил. А там на самом деле кукловоды сидят и за ниточки дёргают. И у них всё буквально решено.

– Жидва, стало быть, – послышался бас Сабурова. Он, видимо, отдохнул и вернулся к общению в прежней манере.

– Ах, – всплеснула руками Вера Андреевна. – И всё ж люди уже знают, всё молва доносит. И быль, и небылицы всякие.

– А Вы-то, Антон Алексеич, сами, надеюсь, в эту чепуху не верите? – обратился ко мне доктор.

– Вы о карлике? – улыбнулся я. – Не верю, разумеется. Чего только не расскажут.

– Я просто поражаюсь, насколько гипертрофированные формы может приобрести рядовая чепуха, – сказал Аркадий Игнатьевич, наполняя свой бокал. – Как врач Вам скажу: если продолжать в таком же духе, мы все скоро придём в состояние массовой истерии.

– Аркадий Игнатьевич, – заметил я. – Но ведь опасения, в целом, небезосновательны. Сейчас только дурак не замечает надвигающейся войны. Я бы хотел, чтобы обошлось, как тут Вера Андреевна говорит, но пока что мы, похоже, рискуем в обозримой перспективе оказаться в незавидном положении. Вы не находите?

– Я-то? – отозвался доктор. – Лично я считаю, уважаемый Антон Алексеич, что и Буонапарте в этом самом незавидном положении рискует оказаться. Безусловно, Европу он к ногтю ловко прижал. Но Европа, по сравнению с Россией, как бы точнее выразиться, поболее окультурена. Разумеется, там есть свои традиции, страхи и демоны. Но и демоны эти там тоже окультурены. А в России мсьё Буонапарте ожидает столкновение с необузданной стихией. Истинно Вам говорю.

Между тем, вовсю ангажировали второе блюдо. Я хотел переспросить доктора насчёт демонов, но не успел. Подоспевшие слуги расставили перед нами тарелки с новым угощением, и я решил, что вопрос уже перезрел.

Глянув на второе блюдо, я обнаружил его весьма заманчивым. В тарелках оказалось чудно пахнущее жаркое с горячим гарниром – тушёной капустой, баклажанами, кабачками и помидорами. Выглядело аппетитно и сытно. Ловя момент, Вера Андреевна привстала со своего стула.

– На второе у нас сегодня блюдо портовой кухни, – сказала она. – Скауза. Непритязательно, но очень полезно и вкусно. Подаётся вместе с биттером.

В продолжение её слов перед гостями немедленно расставили кубастые бокалы с тёмным, почти, что чёрного цвета, пивом. Дамам предназначались более изящные кубки на пару глотков; кавалерам же предлагалось пить из посуды, напоминающей небольшие горшочки, к которым приделали ручки. Я взял в руки такой бокал и с удовольствием принялся любоваться желтоватой пенной шапкой, нависающей над запотевшим стеклом.

– М-м-м, – послышалось справа. Очевидно, доктор снял пробу. – Весьма, весьма недурно.

Я также попробовал. Первый глоток оказался великолепен. Терпкий холод освежал, пробуждая новую волну аппетита. Покончив с половиной бокала, я принялся угощаться мясом с овощами. Всё оказалось удивительно вкусным. Вмиг расправившись с содержимым тарелки, я спросил у полового ещё пива, прихватил с закусочного блюда пару скибок жирной ветчины и остался абсолютно доволен.

Мы обменялись с доктором ещё парой ни к чему не обязывающих мнений, и я также послушал остальных. Темы разговоров разнились, но, так или иначе, всё равно отсылали к политике и нависшей над всеми угрозой с Запада.

Я также обратил внимание, как Вера Андреевна буквально каждую минуту поворачивалась к своему гостю из Англии и, активно жестикулируя, что-то поясняла ему, очевидно, переводила. Тот, в свою очередь, неизменно механистически либо утвердительно кивал, надувая щеки, либо щурил глаза и пожимал плечами.

– И на всё своё мнение у собаки, – послышался голос слева от меня.

Я покосился в сторону и понял, что молодой человек, сидящий рядом, тоже обратил внимание на иностранного визитёра.

– Жрёт, троглодит, в три горла, – продолжал он, говоря словно бы сам с собой, но нарочито отчётливо, будто желая оказаться услышанным. – Не согласиться, так мы вот они со своим мнением; а уж если и согласиться, так с гордостью и соизволеньем!

Молодой человек сам при этом почти не притронулся к еде, довольствовавшись, разве что, парой канапе, но пил, при этом, весьма исправно, и только водку.

Через час, когда за интеллигентной беседой мы с доктором откушали ещё по три бокала пива, а остальные присутствующие также, в целом, насытились и немного осоловели, Вера Андреевна поднялась со своего места.

– Хоть и говорят, что сытое брюхо туго к художествам, – сказала она, – я бы хотела, чтобы наш вечер не терял поэтической составляющей. Не будьте строги ко мне, но мы все живём в непростое время, когда чрезвычайно важным становится сознание своих достоинств и благодетелей. За них держась, только и можно выйти из тёмных дней. Но так уж повелось, что не всегда это удаётся. Ещё раз извините, что прерываю Ваши беседы.

Хозяйка задвинула стул и облокотилась на него руками. Её лицо приняло выражение тревожного ожидания. Она словно всматривалась куда-то вдаль. Когда гости, приготовившись слушать, притихли, Ильина глубоко вздохнула и принялась декламировать.


We’re staying at the foothills

In mystic wooded realm.

The land of smiles and clean rills

Consigns us to the dream.


Awaked by the west wind,

Deceived by cunning foe,

We’re waiting for the day’s grind –

The chance to call for Law.


But high rules have changed now,

The justice kept «swan song»,

A hunter took his death bow…

Alas we slept too long


No rest, no quiet in pleasure,

No life beneath the wall.

Our wishes are the treasure –

Salvation to us all.


We’re staying at the foothills

In mystic wooded realm.

For listen to the deep wills

And float with the stream.


Закончив, Ильина закрыла глаза и склонила голову под прозвучавшие аплодисменты и слова одобрения. Затем присела обратно и что-то чувственно, чуть ли не со слезами на глазах, сказала англичанину, приложив ладонь к груди.

Стихотворение произвело хорошее впечатление. Даже Сабуров, казалось, стал сопеть тише, чем он это делал обычно, словно пытаясь уловить строки, произносимые Верой Андреевной. Каменский разразился словами похвалы с видом эксперта. Я рассмеялся, – уж что-что, а поэзия, по моему скромному мнению, оставалась далека от него, а он от неё.

Оставалось непонятным только, чьи стихи декламировала хозяйка. Раньше в таких случаях она неизменно называла автора, теперь же всё походило на её собственное творчество, хоть я и не помнил, чтобы за Ильиной когда-либо водилась страсть к сочинительству.

– Замечательно, Вера Андреевна, – звучали реплики. – А теперь неплохо бы ещё разок послушать.

– Спасибо, милые, – отозвалась Ильина. – Но давайте в другой раз, расчувствовалась немного, за Отечество тревожно.

Подали чай с эклерами, и неспешно началась традиционно самая длинная часть ужина.

– Господа и дамы, – через некоторое время раздался вызывающий тенорок. – А позвольте и мне поддержать поэтическую нотку.

Молодой человек, сидящий рядом со мной, опрокинул дежурную для него рюмку водки, встал со своего места и направился ко входу в столовую, словно хотел занять такое место, откуда бы его все видели.

– Вы, Вера Андреевна, – продолжал он, – тут о пробуждении ото сна поведать нам изволили…

Присутствующие перешёптывались и нервно ёрзали на стульях, но прервать философа никто не решился.

– Так вот, я тут на ходу набросал кое что, – сказал молодой человек, доставая из внутреннего кармана пиджака свёрнутый пополам, испещрённый записями тетрадный лист. – Прямо в продолжение к сказанному, честно, от души. О, боги! Как же противно!

Мне оказался знаком этот стиль. В Петербурге такие люди частенько выступали с обличительными, написанными нарочито небрежно, стихами. Они играли с рифмой и размером, словно сами законы стихосложения представлялись им обременительными. Строки у них выходили, как правило, смелые, но диссонировали изрядно, и я подумал, что без небольшого скандала вечер не обойдётся.

– Много времени я у Вас не займу, – заключил молодой человек, принимая волевую позу. Он выгнул колесом тощую грудь, широко расставил ноги и, сдвинув брови, продекламировал высоким отчаянным голоском.


Мы очень долго шли во тьме,

Как будто тени в странном сне.


Рассвета луч нас всех будил.

Надежду новый день сулил.


Но утро жизни обернулось

Пустой вуалью – тьма вернулась,


И сквозь роскошеств дивных злат

Разнёсся душный, гиблый смрад.


Мы сами вмиг оборотились

И в чашу смерти жадно впились.


И прахом серым всё пошло,

И солнце чёрное взошло.


Заветы мудрых враз забылись,

И чернотой плоды налились.


В России русский стал чужим,

Паршивым новой моде мним.


Никто не скажет Вам «привет»,

Коль в Вашей жопе перьев нет.


А заграничное «мерси»

Милей простой родной души.


Вчерашний дурень виски пьёт,

Мочу в горшок отхожий льёт.


А бабы сарафан не просят –

Французское всё, стервы, носят!


На брата брат строчит донос,

Помещик херит сенокос,


Трудиться больше силы нет,

Больными полон лазарет.


Вся народившаяся знать –

Подлец, предатель, хитрый тать.


У них на всё один закон:

Ты к деньгам угодишь в полон.


Покуда толст твой кошелёк,

Жене ты лучший муженёк.


Но чуть калитка истощится,

Былая жизнь не воротится.


Вот уж уклад, не возникай,

А не согласен – привыкай.


Такая жизнь в стране, услада!

Прям, жить, и умирать не надо.


Но, глядя на весь этот сброд,

Я не посмел предать свой род.


Так ризу скорби я надел –

Мне чести глас того велел.


И ризу скорбную мою

Ни пред одной блядью не сниму!


Последние слова молодой человек выкрикнул скороговоркой, совсем уж эмоционально и надрывно, будто едва сдерживал слёзы.

Сделав это, он бросил по сторонам несколько затравленных взглядов, – воцарилась неудобная пауза (присутствующие, по-видимому, переваривали дерзкую выходку парня); а затем, более не произнося ни слова, бросился прочь.

В этот самый момент произошло ещё одно событие. В тот миг, когда молодой скандалист ринулся к выходу, в дверном проёме столовой появился новый гость – статный, на вид чуть старше моего, с зардевшимися на морозе щёками, блестящей улыбкой и редкими, почти кошачьими, усами. Вошедший эквилибристически ловко держал в правой руке огромную пузатую бутылку, ещё две оказались заправски размещены подмышкой. Левой рукой гость сжимал неизвестно откуда добытый посреди зимы букет огненно-оранжевых тюльпанов. Философ чудом разминулся с визитёром, едва не опрокинув его ношу.

На секунду улыбка сошла с лица вошедшего. Он проводил хулигана удивлённым взглядом, а затем, снова широко улыбаясь, повернулся к нам.

На страницу:
2 из 7