bannerbanner
Здесь были
Здесь были

Полная версия

Здесь были

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Я достал сигарету и закурил. Этот сгорбившийся памятник отчаянию уже не имеет ничего общего с человеком, который ещё несколько месяцев назад сидел на этом же месте и, обнимая ладонью бутылку пива, так изящно плёл паутину своих измышлений. С какой убеждённостью он умел доказывать свою правоту! Все мои наивные доводы рушились о его эрудицию, как слепые корабли разбиваются о прибрежные скалы. «А что, если уехать? – спросил я тогда с интонацией юного натуралиста. – Просто так, на удачу. Лондон! Париж! Роттердам!» Я вспомнил нашего учителя по физике, для которого всё вокруг стало настолько относительным, что он в один прекрасный день собрал свои чемоданы и уехал в Канаду, оставив дома свою семью, свои книги и чашку недопитого кофе. Ходят слухи, что он там хорошо прижился и учит теперь канадских ребятишек играть в хоккей. «Нет, – возразил он мне, недослушав, – ты как хочешь, а я в Роттердам не поеду». «Почему? – не унимался я. «Да потому, что, судя по названию, ничего хорошего нас там не ждёт. Ну, сам подумай, что мы там будем делать?» Я задумался. «Вот именно, – тут же продолжил он. – Рано или поздно, на минутку или навсегда – всё равно все они возвращаются. Вон их сколько вокруг! Ходят все напуганные, рассказывают какие-то небылицы, путаются, говорят, что единственная истина, которую им удалось усвоить, – это то, что вернуться на самом деле никуда невозможно, как невозможно и убежать. Всё это бессмысленно. Всё это уже было, и обо всём написано в книгах. Где бы мы ни находились и куда бы мы не убежали, в нашем ли сознании или наяву нас всё равно поджидает Проспект Мира». Тут он снова предложил мне забраться с ним на скамейку. «Видишь, – он показал рукой в сторону горизонта, – эта перпендикулярность так проста, так символична! Почему мы сейчас здесь? Случайно? Вовсе нет! Нас просто тянет на это место. Это не только взлётная полоса, это ещё и посадочная полоса. Это полоса препятствий и полоса крушений, и рано или поздно мы с тобой на ней приземлимся, как вон те старики, которые так же беззаботно гуляли тут пятьдесят, а может, и сто лет назад. Посмотри, как они хитро устроились за шахматной доской. Ты думаешь, они обдумывают следующий ход? Нет. Они прекрасно знают, что ходить им больше некуда. Они лишь погружаются в себя, отчаянно силясь понять, как это могло случиться. Не успели начать игру, а партия уже закончилась. В жизни нет правил. И мысленно прикидывая их возраст, можно лишь догадываться, с какой интенсивностью давит на них это обстоятельство. В шахматах правила есть. Вот они и жмутся в страхе к доске, инстинктивно пытаясь найти хоть какое-то пристанище своему изношенному сознанию перед тем, как всё закончится».

Мы слезли со скамейки и вернулись к своим бутылкам пива. И тогда он впервые изрёк эту жестокую истину: «Империя гибнет, – произнёс он задумчиво, – империя гибнет, и нам ничего не остаётся, как молча любоваться её закатом. Мы – дети римлян. Мы последние, кто имеет право говорить от лица Рима. А все те, кто придут после нас – варвары!»

Я молча кивал, боясь ввернуть хоть одно слово в выстроенную им схему, и лишь повторял про себя: «Нет, ты так долго не протянешь. Ты сопьёшься, загонишь себя в угол, обязательно сопьёшься и раскиснешь». И мне вдруг вспомнилось, как мы, будучи ещё детьми, точно так же сидели на этом месте, но в руках у нас были не горькие бутылки пива, а сладкие и невинные стаканчики с мороженым.

Я докурил сигарету и попробовал попасть окурком в стоящую напротив урну, но не попал. Мимо прошла какая-то бойкая мамаша, держа за руку телепающегося ребёнка, вынужденного бежать рядом и иногда даже подпрыгивать. Минуя меня, ребёнок вдруг улыбнулся, и мне показалось, это оттого, что он всё прекрасно знает. Знает, почему я здесь сижу, и знает ответы на все вопросы, над которыми я ломаю себе голову.

Интересно, как он всё-таки тогда общался со своими коллегами по рынку? О чём он с ними говорил? Задумавшись, я откинулся на спинку скамейки, потянулся и начал зевать от усталости и скуки. То, что сидело рядом со мной, вдруг поспешно отползло от меня к противоположному краю и, перевалившись через край, издало несколько неприятных утробных звуков, после чего мне пришлось виновато парировать возмущённые взгляды гуляющих и сидящих напротив людей.

Извините, дескать, говорил я глазами, ну сорвался канатоходец в пропасть, ну с кем не бывает. Завтра очухается, умоется и будет дальше и вам и себе голову морочить. Обычная реакция отторжения, ничего больше. Одна из тех фаз, в которых организм избавляется от избытка накопившегося негативного материала такими вот радикальными методами.

Он вернулся на прежнее место, тяжело дыша, и с большим трудом взял у меня протянутый ему платок. Теперь, с моим платком в руках, он стал похож на фигуриста, откатавшего произвольную программу и ожидающего на скамейке вместе с тренером своих оценок. Как всё-таки время к нам беспощадно! Несуразный гибрид джигита и панка, Цицерон в овощном ряду – он довёл своё жизнеотрицание до совершенства и не может этого больше выносить. Мне, наверное, опять придётся тащить его домой, подумал я и тяжело вздохнул. Таким он и останется в моей голове, и будет мучить и преследовать меня, где бы я ни был. Он, этот проспект, жёлтая куртка, клетчатые брюки, яркое, гранатовое солнце, слепящее глаза, и вся эта несуразица мыслей в его и моей голове. Старики с противоположной скамейки вернулись к своим шахматам, стая воробьёв жадно терзала брошенную им старушкой булку, а у линии горизонта тем временем уже вовсю полыхал пурпурный закат, обжигая своим светом окрестные дома, их окна и крыши.

Борис Бицоев

в Родился в 1976 г. в Таджикистане. В 1998 г. окончил факультет иностранных языков СОГУ. Рассказы публиковались в журналах «Дарьял», «Дружба народов». Живёт во Владикавказе.


Худ. Алина Бидеева

Борис Бицоев. «Гибель империи»

Денис Бугулов

Снег

Хребет перешли над перевалом. Шли по южному склону, почти отвесному. Измаил боялся, что нас всё ещё могут найти, и, возможно, был прав. Несмотря на снегопад и то, что к перевалу мы выбрались лишь глубокой ночью, идти пешком по трассе было слишком рискованно. Потому мы огибали дорогу поверху, примерно в километре-двух от дороги. Машину оставили ещё по ту сторону границы, там, где она застряла: немудрено, ведь снег шёл больше суток. Шёл сплошной стеной, и мы смогли подняться на колёсах лишь километров на пять от верхнего села, а потом, до самого перевала и дальше, пробирались на своих.

Идти было трудно. Проваливались по пояс. Но, с другой стороны, снег был нам на руку. Думаю, все дороги близ границы встали. Может, если б не снег, я бы и не выбрался из той истории, и не прожил бы ещё одиннадцать последних лет моей жизни. Не самых худших, видит Бог. Значит, Он решил, что оно того стоило.

Нас было трое: Измаил, я и Чермен. Чермен был ранен в плечо. Пуля застряла в плече. И пока он вёл машину левой, неторопливо приподнимая правое запястье с колен, чтобы переключать скорости, я старался не думать об этой пуле. Чера был классный водитель, и он был старше меня на шесть лет, хорошо знал Измаила. Я же оказался в их компании потому, что почти случайно узнал то, чего не должен был знать. После чего я зарёкся слушать нетрезвые откровения людей, особенно в малознакомых компаниях. Но, так или иначе, когда Чермен спьяну проговорился мне и на следующий день признался в этом Измаилу, перед тем встал выбор – взять меня в тему или срочно пристрелить. У меня же в той ситуации, как мне тогда казалось, выбора просто не было…

Сейчас я особенно отчётливо помню весь наш путь обратно, тогда как предшествующие события помнятся смазано, будто не со мной это было, а кто-то обо всём мне рассказал, и слушал я этот рассказ не очень внимательно. Так бывает, когда говоришь и слышишь себя со стороны, но с какого-то момента я – снова я. И вот мы уже несёмся по вечерней трассе… Потом въезжаем в снегопад, и джип буксует на подъёмах. На поворотах машину кидает, и мы с Измаилом, выскакивая на ходу, молча, без крика и ругани, выталкиваем виляющий зад машины… Я расшиб о бампер коленную чашечку. В этих прыжках из машины и обратно в машину незаметно наступила ночь.

Чем выше, тем чаще мы стали увязать в снегу. И когда мы засели в очередной раз, Измаил, сидевший на заднем сиденье, больше не подался к выходу, не выматерился, не дёрнул дверцу. Он сказал Чере глушить мотор, и я помню, как изменилось лицо Черы. Несколько секунд двигатель ещё продолжал визжать, а мы – подёргиваясь, елозить на месте. Но это уже было ни к чему. Происходящее будто разом вывалилось из положенного ему пространства и повисло на чёрной ниточке в маленькой беззвучной капсуле. Там, в этой капсуле, теперь уже бесконечно и бессмысленно мог визжать двигатель, там судорожно билась рукоять коробки передач. А под лобовым стеклом – замедленно покачивался голубой бумажный ароматизатор воздуха в виде ёлочки. В этой обеззвученной капсуле Чера по сей день сглатывает слюну и кадык его проваливается куда-то вглубь горла и тут же снова остро выступает наружу… В тот момент, когда Измаил сказал заглушить мотор, я лишь рассеяно подумал, что больше не придётся толкать автомобиль, вминаясь лицом в корпус, и захлёбываться комьями солёного от пота снега. Ещё подумал, что растянул в потугах сухожилие, и плечо моё распухает… Как-то сбоку, бездомной белой собакой, появилось и прошло понимание того, что раненым Чера не дойдёт.

На подъёме Чера действительно стал быстро терять силы, и Измаил застрелил его. Сквозь ветер я слышал, как Чера что-то кричит Измаилу, хватает того за руки… Я отвернулся. Я не мог видеть Черу ползающим на коленях. Потом грохнул выстрел. И это совсем не было похоже на выстрел. Меня мутило, и я отбежал в сторону.

…Пять ночи. Шесть. У меня наручные часы с фосфором на стрелках и под цифрами. Мы продолжаем идти. В десяти шагах сквозь снег маячит, качается узкая чёрная спина… Я боюсь её и одновременно не испытываю к ней никаких чувств. Я только знаю, что её нельзя терять из виду. Я почти ничего не вижу. Закрываю глаза. Перед глазами – тойота с включёнными фарами. Джип цвета кофе с молоком рельефно выступает в сгустившихся сумерках. Фары разрезают воздух, таращатся куда-то вверх, в пустоту. И в каждом из расходящихся разрезов мир теснится, лепится миллиардами проворных крупных белых бабочек. Они радостно ссыпаются вниз, к круглым фарам, как бумажные обрезки из картонной коробки… Но вокруг стужа: безжизненная ночь, как пелось в одной песенке – «ветер, туман и снег». Мгла. И я знаю, что ни бабочки, ни эта ночь не могут быть правдой!

В какой-то момент я замечаю, что больше не чувствую тела. Заманчивое состояние. Ноги по бёдра одеревенели и, будто, раздались вширь, стали огромными; плечи ноют, но это не слишком заботит. А вот сердце, сердце бьётся слишком часто, бьётся неровно и горячо. И это почему-то важней всего. Я вкрадчиво наблюдаю со стороны за своим сердцем – оно мягкое, красное, плотное, я люблю его. Безучастно наблюдаю за своей болью в ногах, в ушибленном колене. Мысленно поглаживаю его, но получается формально.

Потом ещё боль в шее. Я испытываю симпатию ко всем своим болям, но я ничем не могу помочь им. Я даже не могу разделить с ними их страдания. Могу только следовать подле, поводырём… Ещё, как бы между прочим, я часто подумываю о том, что Измаил убьёт меня (что, в принципе, разумно), но мне не хочется ничего предпринимать по этому поводу. Кроме того, во мне топчется готовое предположение, что он, возможно, специально не оборачивается, чтобы дать мне возможность сбежать. Для того, чтобы спастись, нужно лишь остановиться и выстоять на месте минут двадцать. Снегопад, ветер и ночь сделают за меня необходимое. Они навсегда укроют моё неловкое присутствие, отделят меня от маячащей чёрной спины. Но… я не останавливаюсь. Нет, не из-за денег (хотя я тоже в доле). И не из страха заблудиться зимой в горах и замёрзнуть. Я хорошо знаю горы. Я не знаю, почему не останавливаюсь. Мой ум ходит вприсядку, выкидывая ярмарочные коленца и махая, как мельница, руками, он что-то тараторит и объясняет мне, но я ничего не предпринимаю. Мне удивительно просто и спокойно.

С рассветом мы вышли к дороге. Снегопад закончился, будто слизало. Похоже, здесь, за скалистой грядой, снег шёл совсем недолго. Я с удивлением огляделся. Дальние и знакомые с детства вершины светлели в вышине, свинцовыми клише впечатываясь в рыхлое сизое небо. Должно быть, там, позади, за перевалом, все ещё идёт снег. Но здесь – тихо. Неподвижно. Я оглядываюсь. Горы смотрятся зловеще и камерно. Свежий снег и предрассветное освещение округлили, смягчили контуры, как на обработанной фотографии. Над головой нависают отвесные желтоватые глыбы, похожие на лобные доли. Лоботомия. За последние сутки я, кажется, отвык, что перед глазами может ничего не мельтешить, не жалить кожу, что можно не прятаться в куцый кожаный ворот. Стою, с удовольствием вдыхаю замерший воздух. Мысль, что я в Осетии, что я – дома, греет душу.

Измаил подозвал к себе. Его лицо за ночь потемнело и стало ещё костлявей. Он угловатым движением вытащил из маленькой спортивной сумки пачки купюр, две протянул мне.

– Спасибо, – сказал я.

Его редкие брови изумлённо поднялись вверх. Мне показалось, что жёлтый и вечно злой глаз Измаила усмехнулся.

– Сделай так, чтобы мы больше не увиделись, брат, – сказал он. – И вали, брат, из города, куда глаза глядят. Езжай в Москву. В Америку. В три п…ды.

Помолчал и добавил:

– Здесь тебе уже места не будет.

– А ты? Ты куда?

Измаил всё ещё смотрел мне в глаза, и я бессмысленно и храбро смотрел в ответ. Потом он развернулся и пошёл вниз к дороге. Мне послышалось, что он буркнул «дурак». А может, и что-то другое, покрепче.

Я выбрал показавшееся мне достаточно приметным на гладко выметенном ветром склоне деревце кураги, раскидал под стволом ногами снег и, отломив корявую ветку, раскопал ею в земле норку. Потом запустил перепачканные обветренные руки в карманы куртки. Каждый из карманов округло оттягивало по гранате. РГН. Я вложил их в лунку и, забросав сверху мёрзлыми кусочками земли, каблуками притопил сверху… Накидал сухие пригоршни снега. Подумал, что не хватает бутылочного стекла и жёлтого одуванчика. Получился бы довольно забавный «секрет»… Потом спустился к дороге и захромал вниз. Очевидно, мы с Измаилом шли по одному и тому же маршруту – другого не было, но я ни разу не заметил его фигурки впереди, не встречал я его и дальше – ни на таможенном посту, безлюдном, словно после мора, ни в посёлке, ни во Владикавказе.

В город ехал автобусом. Сел в Буроне, куда дважды в день поднимался рейсовый «цейский». Зимой он не поднимался выше. Дорога была разбита камнепадами, и проделать ещё 12 км по заснеженному серпантину до Цея в лучшем случае можно было на легковой с повышенной проходимостью или в УАЗике. Но никак не автобусом.

В посёлке мне пришлось ждать совсем недолго. Где-то с час. Я пересидел это время в котельной, что возле остановки, всего метрах в тридцати вверх по мощённому камнем проулку. В котельной уже были люди. На низких деревянных скамеечках молчали бабульки в козьих пуховых платках, с клетчатыми матерчатыми кошёлками у ног. Группкой стояли женщины в шерстяных косынках и домашних тапочках на вязаный носок. Я присел вместе с бабулями и быстро разомлел. Жар открытого пламени и одновременно студёный холод от раскрытого дверного проёма напоминал что-то из детства… Вначале что-то неясное, потом отчётливо: звёздный август, с. Цимити. Нам разрешили спать на раскладушках во дворе. Пронизывающий холод от ледников. Сладко кутаешься в тяжёлую жаркую телогрейку. Запах солярки. По-домашнему метённый бетонный пол… Бабульки в платках. Мерный шум пламени в конфорке затягивает, убаюкивает мой слух. Очень хочется спать…

Несколько раз в помещение входил парнишка в рваной клетчатой рубахе на голое тело. Я каждый раз открывал глаза, потому что он в голос и совершенно безадресно матерился, на что кочегар – крепкий рябой мужик в кирзовых сапогах и тельняшке под телогрейкой – реагировал вялыми неслышными фразами в усы. Отвечал, стараясь не глядеть в его сторону. Тот начинал ходить следом за кочегаром. Глаз у парнишки затёк кровью, второй – голубой – смотрел по-птичьи дико и ни на ком не останавливался. Увиваясь за кочегаром, он на ходу показывал каждому присутствующему обмотанные грязными тряпками и сбитые в кровь кулаки – не то угрожая, не то прося жалости. Я закрывал глаза… Впалый волосатый живот юродивого затягивал ремень с эмблемой олимпиады 1980 в Москве на бляшке. Я почти уснул, прислонившись спиной к жаркой белёной стене, когда женские крики всполошили мой сон. Кочегар бил ногами несчастного, тот крутился на полу, защищая то голову, то живот, и по-осетински вопил, что у него найдётся кому защитить его, что он вызовет спецназ и они… в общем, накажут его губителя, по очереди насилуя кочегара в самых изощрённых вариантах. Казалось, парень получал удовольствие от происходящего, и кочегар, возможно, чувствуя это, бил совсем без интереса, всё так же глядя поверх, словно утаптывал уголь. В выражении его лица было досадливое смущение перед окружающими. Наконец парнишку удалось вытолкнуть пинками за порог, и в котельной снова наступила тишина. Я опять впал в дрёму. Когда на остановку пришёл автобус, чья-то мягкая рука дотронулась до моего плеча, и я очнулся. Надо мной склонилось внимательное морщинистое лицо.

– Спасибо, – сказал я бабушке и побежал за другими на остановку.

ПАЗ был переполнен, все сиденья заняты – я вспомнил, что местные, для того, чтобы занять места, садятся в автобус ещё в нижних сёлах и катаются вверх бесплатно, из-за чего изредка возникают ссоры с водителем. Молча протиснулся вглубь. Потоптавшись, сел на мокрый резиновый полик в проходе и заснул, прислонившись к чьим-то коленям.

Во Владикавказе светило солнце. На автовокзале я прошёл в здание вокзала; в глазах рябило от стёкол, машин, людей. Спустился в мрачный просторный туалет, там долго умывался, тёр руки. Звуки гулко расходились и сходились меж скользких на вид стен. Наконец поднялся на второй этаж и в кафетерии взял чай. Чай был недостаточно горячим и очень сладким. Он приятно протекал под горлом, затекал в желудок.

Я допил чай и теперь не знал, как мне жить дальше. Я смотрел на официантку, на пассажиров за столиками, с дорожными сумками у ног – я понимал, что я не с ними в этой жизни. Мне было хорошо знакомо чувство отчуждения, что обязательно возникает, когда возвращаешься домой из поездки. Подобное каждый раз бывает после пребывания в горах. После гор – любой город, где бы ты не оказался, видится неловким: слишком много людей, автомобили на улицах ездят слишком медленно, пятиэтажки, девятиэтажки – низкие и неухоженные, чего раньше не замечал. Я ожидал это знакомое чувство несоответствия, но тут было совсем другое… Мне было как-то спокойно и до странности безвкусно. «Я – теперь – другой». В этом всё дело. И в этом никем непроизнесённом – слышалось холодное торжество и животный страх, пока ещё отдалённый и едва сосущий душу. И одновременно, в тот же момент, я не был ни тем, ни другим – т. е. ни торжеством, ни страхом. Мне было смешно. Представлялось, что после всего того, что висло теперь за моими плечами (рожица делала ироничное и глумливое выражение) – я не могу придти домой. Мои руки, моё саднящее лицо, куртка, проступившая солью, многократно вымокшая и просохшая на мне, мои героические отсыревшие ботинки – всё говорит о двух десятках километрах по колено в снегу. Ещё они говорят о Чере, о машине, брошенной в горах…

Во внутреннем кармане, за узкой змейкой, у меня лежат две пачки стодолларовых купюр. И это правда (глумливая рожица исчезает). И каждый мой жест, шаг, взгляд – они выдают меня. И это тоже правда.

Я пошёл в общагу к Мариам. По дороге купил в ларьке бутылку водки, и теперь бутылка покорно и напоказ бултыхается в просторном кармане куртки.

Проходя мимо общежития ГМИ, каждый раз вспоминаю историю, как один мужик (представляется, что лет тридцати пяти – сорока), напившись, полез по водосточной трубе к своей избраннице, труба сдвинулась с опор и сложилась под ним так, что тот с высоты третьего этажа разом оказался задницей на асфальте. Мне живо представляется выражение его лица, и как он сидит, расставив ноги, и все ещё держится за кусок трубы… Не знаю, было ли такое на самом деле. Не могу даже вспомнить, кто мне эту историю рассказал, но каждый раз, когда я прохожу мимо окон Мариам, усмехаюсь.

Комендантша на вертушке потребовала сказать к кому я. Назвал номер комнаты: 203. Потом мы долго дожидались, когда кто-нибудь будет идти наверх, с тем, чтобы зайти в 203-й. Я нагло рассматривал комендантшу. Она смотрела в экранчик переносного телевизора, поставленного на табурет. Наверное, в другом положении он ловил ещё хуже. Полное лицо, щеки и толстые мочки. Возможно, неплохая тётка. Непсихованная. Должно быть, как и все они, – трусливенькая и жадная. Никак не сообразит, как ей себя со мной вести, – то ли изобразить недовольство, то ли подлизаться.

Спустилась Мариам, в халатике и розовых мягких тапочках. Ямочка на подбородке. Лёгкий шаг. Я ещё никогда не приходил к ней один.

– Что-то случилось? – спрашивает она. Улыбается. Я пожимаю плечами, будто утягивая её, подаюсь к выходу. Мы отходим в сторону.

– Мари, мне надо где-нибудь… пересидеть. То есть…

Я смотрю ей в глаза.

– Послушай, – продолжаю я. – Это очень важно! У тебя меня никто не найдёт. Все знают, что мы с тобой не тусуемся. Так? Только до завтра?.. А там я уеду.

– А ты не хамишь, парниша? (Который толстый, красивый.)

Мариам всерьёз разозлилась, но я уже знал по её глазам, по вспыхнувшим на шее пятнам, что она меня никуда не отпустит. Я и раньше понимал, как она относится ко мне. Просто раньше мне этого было не нужно.

– Это мой брат, – говорит она комендантше, оборвав её на полуслове, и ведёт меня по лестнице на второй этаж.

Комната 203. Мы зашли. За дверцу платяного шкафа метнулась девушка. Я отвернулся.

– Всё, открывай глаза, поворачивайся. Это – Соня. Моя сестра. Она уже уходит.

Соня удивлённо посмотрела на Мариам. Мариам представила меня ей, её мне. Соня была похожа скорей на школьницу, чем студентку.

– Много слышал о тебе, – обратился я к Соне, решив показаться галантным, но Мариам отрезала:

– Хватит пялиться (это Соне)… Вот тебе полотенце и мыло (это мне). Душевая в конце, справа по коридору.

Помедлив, уже мягче, она спросила, голодный ли я. Сказал, что очень.

Я оставил ботинки в комнате и в шерстяных носках, прихрамывая, пошёл по линолеумному коридору. За дверью раздались вопли Сони… Как же это было здорово – просто снять ботинки.

Мариам накормила меня пельменями со сметаной. Я выпил стакан водки и уснул, не раздеваясь. Я спал весь день и весь вечер. Когда я проснулся, снова была ночь. И мне это совсем не понравилось. Во сне мне чудилось, что я, Чера и Измаил все ещё идём через ночь, через снега, подобно былинным героям, а ночь не кончается, и будто вся жизнь моя – эпос, и долгий путь, пройденный мной, станет историей мира, высеченной в камне. Но я проснулся в маленькой квадратной комнатке девичьего общежития горно-металлургического института, за моими плечами не было ни крыльев, ни даже топорщащегося рыцарского плаща. Я лежал в трусах, под одеялом, и маловероятно, что разделся я сам. Это было унизительно. В комнатке – темно, я в ней один. Пахнет непонятно чем. Не сказать, что неприятно, но пахнет. Женский мир…

Я таращился в потолок. Тело от любого движения долго и тягуче ныло. Зачем я проснулся? Открывая глаза, я представлял, что меня встретит радостное утреннее солнце. Но только не ночь… Потому что ночью на моих глазах пристрелили человека. Как больную собаку.

Снизу и справа, обозначая контур двери, виднелись полоски света. Тусклый жидкий коридорный свет. Снизу – шире, справа просвет совсем узкий. В него ссыпаются тонны мёртвых бабочек… За дверью шаги, изредка голоса. Они чужие, и невозможно представить, чтобы ими могли разговаривать обычные люди. Я больше не мог спать, больше не мог не спать. И я больше не мог думать. Если бы нашлись сигареты, я бы закурил прямо в комнате, и пусть Мариам убьёт меня потом за это.

Но Мариам не курила. И я не курил. И я не стал искать несуществующую пачку в незнакомой мне комнате. Я ждал. Я отчётливо понимал, что мучаюсь. Я искренне не мог представить, что девушка, отчаянно влюблённая в меня, целомудренно проведёт ночь у подружки, будет спать в какой-нибудь соседней комнате. Может… прямо за вот этой стеной, что под моими пальцами. Мысли путались, скатывались в клубок и снова распускались жиденькой слюдяной ниткой. Процедура бесконечно продолжалась, клубок сам – то сматывался, то разматывался. От этого тошнило. Я почти уже кричал беззвучно: Мариам! И я вздрогнул, как конь, когда провернулся ключ в дверях и вошла Мариам. Она подошла ко мне. Замерла. Я сделал вид, что сплю. Не зажигая свет, она открыла скрипучую створку платяного шкафа. Я расслышал шорох одежды, босые шаги. Мариам откинула покрывало и легла в постель сестры.

На страницу:
5 из 7