Полная версия
Росяной хлебушек
Фёдор думал, как встретит его родной угол, что почувствует он, когда подойдёт к родному забору, толкнёт калитку – «Да жива ли она, сердечная?» Как там всё? И старая рябина, и его уросёха? Так называлась мастерская с маленькой банькой.
Ручей журчал под разбитыми бетонными плитами. Клочья серого сена висли на ржавой арматуре. Фёдор вспомнил, как мальчишкой пускал в этом ручье кораблики, но там, где раньше была песчаная отмель, а повыше сруб водяной мельницы, были теперь только рыжие кусты ивы, закрывающие воду. Сердце, будто пробуя, что-то кольнуло, и тут же зажглось и запекло в груди. «Ещё этого мне не хватало!» – испуганно всполошился Фёдор, похлопал по карманам, вытащил таблетку валидола и, торопясь, запихал под язык. «Ну, пойду, что ли?» – спросил он сам себя и неловко побрёл в гору.
Боль унялась, когда деревня раскрылась перед ним. Он улыбнулся и нетерпеливо и быстро, подгоняя себя, зашагал к старой рябине, срезая угол, чтобы не увидели сразу соседи, и толкнул калитку. Двор был выкошен. Невысокий холмик на месте сгоревшего дома, весь заросший иван-чаем, был нетронут. Расклёванные ягоды рябины среди мятых перистых листьев лежали на траве и уцелевших мостках. Фёдор подошёл поближе и незаметно поклонился: «Ну, здравствуй, что ли!» Иван-чай молчал. Белые кружевные макушки покачивались на ветру. Трава шелестела тихо, почти неслышно. Фёдор тоже молчал, смотрел перед собой, да ничего не видел. Другое было перед его глазами…
Дом, где он жил когда-то с Лизаветой, сгорел дотла. Занялось где-то поздней ночью скоро и страшно. Одно хорошо, что хоть ветер, с безжалостной силой раздувавший огонь, в упор шёл на реку. Фёдору долго боялись говорить о новой напасти – в ту пору он с сердцем лежал в больнице, и только в день выписки соседка Марфа Ивановна в больничном садике вдруг закричала ему, плача и ломая руки:
– Феденька, Фёдушко! Виноваты мы, недоглядели! Прости нас! Дом-от твой сгорел! – и повисла на его шее.
– Как же сгорел-то? – прошептал он непослушными губами, ещё не понимая всего, а уж что-то ёкнуло в сердце, облило холодом и захвостнуло наотмашь. Вцепился он в руку Марфы Ивановны и кулём, опрокидываясь, выворачивая неловко голову, повалился в звенящую пустоту.
– Фёдо! Фёдушко! – кричала Марфа Ивановна, да он уж не слышал её.
Столько лет прошло, господи, а всё будто вчера. Провёл Фёдор ладонью по занемевшему лицу – «Ну вот, не хотел, а почти разревелся!» – повернулся нехотя и побрёл к уросёхе. «Что, заждалася, старая, хозяина?» – спросил её грубовато, нашарил привычно за обносом ключ – он так и лежал, как должно, на месте. В сенцах, куда вошёл, было тесно и настужено. Баночка под наждаком, как год назад оставил, так и стояла сиротою на месте. Фёдор потоптался, поправил зачем-то пыльную занавеску на окне, вздохнул и, как через силу, толкнул дверь в саму мастерскую.
– Ну, здравствуйте! – снова произнёс он, опёрся рукой на верстак, с какой-то ущемлённой радостью узнавая и старый буфет в углу со стаканами, и полки с нехитрым инструментом. Всё так и лежало, как он оставил. Печка напротив потрескалась, облупилась – знать, о трубу текло.
– Лизонька! – позвал он дрогнувшим голосом свою жену. – Вот на побывку приехал. И сам не знаю, зачем. Как толкнуло что-то. Не ты ли позвала меня, Лизонька?
Фёдор дёрнул занавеску, пустил свет и, торопясь, что, может, ему помешают, тяжело упал на колени и потащил на себя из-под кровати сундук. Рванул окованную крышку и трясущимися от волнения руками достал альбом с фотографиями, запелёнутый в домотканое полотно.
– Лизонька! Я сейчас! – прошептал он, давясь закипевшими слезами, разворачивая полотно. Пальцы не слушались. Наконец альбом раскрылся, и тихое белое лицо Лизы посмотрело на него.
– Прости меня, Лизонька! Не уберёг тебя, не остановил тебя! – горячо заговорил Фёдор, всматриваясь в лицо Лизы. Редкие, тягучие слёзы ползли у него по щекам. Он коснулся её лица, осторожно провёл по длинным светлым волосам, будто поправлял их. Тяжёлый камень вдруг сдавил ему горло. Левая рука онемела. Уцепившись правой за верстак, он поднялся, вздрагивая плечами, прижимая к груди альбом. В мастерской отчего-то потемнело, но он не знал, отчего.
– Со мной поедешь, – прошептал он Лизе, – ты ведь любила в райцентр-то ездить. Я тебя здесь не оставлю больше. С собой заберу…
Ветер приоткрыл неплотную дверь, надул занавеску. Тихое осеннее тепло скользнуло с ним внутрь.
– Это всё сапоги, – шептал Федор, – будь они неладны, проклятущи. Зачем я тебе сапоги купил? Лизонька?
Он вздрогнул, услышав где-то недалеко голоса, поспешно снял со спицы старую кожаную сумку через плечо и спрятал в неё альбом. Потом рукавом отёр глаза и стал ждать.
– Фёдор! Ты ли? Иваныч!
– Ну! – крикнул он севшим, не своим голосом, нагнул голову и, судорожно вздохнув, вышел на улицу.
От калитки бежала большеголовая Марфа Ивановна. За год она ничуть не изменилась: те же зелёная болоньевая куртка, шерстяной зелёный платок, повязанный так высоко, что открывался весь напоказ широкий, выпуклый, в мелких капельках пота лоб.
– Фёдор! Ты ли? А мы думали: кто ходит? Вот напугал! – тараторила Марфа Ивановна, но в глазах её не было укоризны, а только радость. – Дай-ко, дай-ко, обниму тебя! – и она обняла его, ткнулась мокрым носом в щёку, чмокнула. – Ну, что мимо-то пробежал? Как мы тебя и не заметили, а? Надолго, а?
– Да он как шпион! – засмеялся её муж Павел, подходя к калитке и наваливаясь на неё круглой, как колесо, грудью. – Здорово, сосед!
– Пойдём, пойдём! – потащила Фёдора за рукав Марфа Ивановна. – Почаёвничаем! Я пирогов напекла. Пошто в перву-то дорогу не зашёл?
– Чай не вино – много не выпьешь! – подмигнул Павел. – Иди-ка сюда, соседушко, почеломкаемся!
– Тебе бы только пить! – замахнулась на него в шутку Марфа Ивановна. – Да ладно, по такому случаю уж наливочку-то я найду. Ты, Феденька, чего вдруг приехал-то?
– Да соскучился я, – смущённо отвечал Фёдор, – да и инструмент хоть какой забрать хотел. Плотничаю помаленьку. – Голос его был слабым, и он будто сам свой голос не узнавал и слышал сам себя как будто издалёка.
– Ты там, в музее-то, мохом ещё не оброс? – подначил Павел, обнимая Фёдора. – Сам, бат, стал музейной редкостью?
– Да далеко нам ещё до моха! Поживём! А ты всё колесо катаешь? – хлопнул он по груди Павла, стараясь быть весёлым и непринуждённым.
– Да катаем! Куды нам деться?
– Идёмте, идёмте! – торопила Марфа Ивановна. – Феденька, что ж ты как не живой-то? Приболел, что ли?
– Да сердце что-то прихватило, – не стал скрывать Фёдор. – С дороги, наверно. Да уже отпустило всё. А чайку бы, конечно, попил!
– Это всё возраст, Иваныч, возраст! Сам-то у меня давеча тоже сказал: всё, Марфа, я уж не питок! И сидит, голубанушко, будто его побили!
– А чего? – отозвался Павел. – Я ещё рюмочку-то махну!
На кухне Фёдора усадили у окна: «Сиди, на родну землю гляди!» Из задосок Марфа Ивановна вынесла поднос с пирогами: «Где вилочкой потыкано, там с капустой!» – поставила чайник и похвасталась: «Чайник-то импортный, как в городе, быстро вскипит, не оглянешься!» Тут же метнулась в переднюю комнату, притащила коробочку чёрную:
– Не знаю, как это называется! Давление мерить! Давай, Фёдор, закатывай рукав, давление померяем, спокойнее будет и тебе, и нам! Ишь, глазища у тебя какие! Запровалились!
– Закатывай, закатывай! Не отстанет! – посоветовал Павел. – Она теперь у нас фельдшерица! Рюмку не нальёт, пока у мужика давление не померяет!
– Почему? – удивился Фёдор, безропотно подставляя руку Марфе Ивановне.
– Не болтай! Давление меряю! Ну, чего ты хочешь? Повышенное, конечно! И сердечко трудно бьётся!
– Это у него от радости!
– Ну, может быть, и от радости, да только рюмку тебе, Фёдор, я не налью. Другое выпьешь, на корешке шиповника. Всё успокоится, уляжется…
– Да как ты фельдшерицей-то стала, Ивановна?
– Как-как? А вот так, и перетакивать не будем! Медпункт у нас закрыли – фельдшерицу на пенсию списали. В город уехала. Мне за хорошую работу эту мерялку подарила. Даром, что ли, я эти двадцать пять лет, Феденька, на медпункте техничкой проработала? Навыкла там, всего насмотрелась. Вот уже год как всей деревне давление меряю. Порошки покупаю в райцентре, кому какие нать. Жить-то, Феденька, хочется! Ну, полно тебе скомнить! Давайте чай пить!
За чаем Фёдор узнал, что жизнь в деревне пошла не ах: полдеревни пустует, а с Горушки все съехали, кто поближе к райцентру, а кто и в города подался. Вот и ферму по кирпичику разобрали, на погреб там, на постройки всякие.
– А ещё, Феденька, грозятся: зимой дороги чистить не будут. А заболей кто? Чего делать? Как в больницу попасть? Да и в лавку за хлебами? Старикам-то с околков как быть, а?
– А деды-то, деды-то наши, уж, верно, в гробу переворачиваются, – горячился Павел, – они же лес под поля корчевали, животы рвали, Иваныч, сам знаешь, а теперь, глянь, всё сосняком да берёзой зарастает.
– Ну, полно, полно, плакать-то! Всего гостя раскривим! – замахала руками Марфа Ивановна. – Ты, Феденька, когда обратно едешь? Сегодня? Нет, мы тебя сегодня не отпустим! Баньку затопим. В баньке помоешься. Каменка нынче у нас новая, жаркая! И не думай, не думай даже. Завтра уедешь – у Зиночки с Горушки сестра приехала с мужем, вот тебя на уазике в твой музей и доставят!
– Да и вправду, Иваныч, оставайся! – сказал Павел. – Ведь давно не виделись, посидим!
И Фёдор остался. Вытянув ноги под столом, он сидел, откинувшись на крепкую спинку домодельного стула, и с удовольствием смотрел то на смеющегося Павла, то на Марфу Ивановну с блюдечком чая в растопыренной ладони, то в окно. Солнышко снова вывернулось над деревней и широкими бледными лучами заливало крыши изб и поле. Длинные малины покачивались и заглядывали в кухню. Пёстрые дорожки, раскатанные по полу, то загорались яркими красками, то гасли вместе с солнцем.
После чая они с Павлом рубили дрова для бани, выбирая ровные еловые чурки, таскали вёдрами воду и всё подначивали друг друга, как привыкли с детства.
Баня удалась на славу, и Фёдор с Павлом выпарились два раза, легко и беззаботно, а потом сидели, распаренные и усталые, в дощатом предбаннике у распахнутых настежь дверей. Кругом были шорохи. Вздыхали и потрескивали камни в остывающей печи. На улице трусил, причмокивая, мелкий светленький дождик, и длинные-длинные струйки воды тонко и часто тянулись с невидимой крыши через белый проём дверей.
– Пивко будешь? – улыбнулся заговорщицки Павел и, не дожидаясь ответа, полез за старую стиральную машину. – Полторашечка! – шёпотом сказал он, обтирая с бутылки паутину, затем достал стаканы и с десяток навяленных окуней. – Ну, с лёгким паром, Федя!
Они выпили. Пиво было горькое и холодное. Пена таяла и щекотала губы.
– Старые мы стали, Федя! Мне как тридцать лет исполнилось, так года и побежали, как под горку.
– А у меня так же. Как назад оглянешься, всё как будто вчера было. Как вчера, Паша…
Они помолчали. Дождь припустил и забарабанил часто и сильно по крыше. С крылечка залетали брызги и тёмным пятнали вытертые половицы.
– На могилку-то матери, Федя, ездишь, навещаешь?
– Да навещаю. Там из родни моей тоже никого не осталось. Да и деревня пустая, только в трёх дворах и живут…
– Жалеешь, что от нас-то уехал?
– Да как не жалеть, да только не могу здесь долго, сам знаешь.
– Это из-за Лизы.
– Из-за неё. Там спокойней как-то.
– Что у тебя за любовь такая, Федя, что всё успокоиться не можешь? Годов-то много прошло.
– Да не забывается, Паша, никак. Сидишь так у себя порой, глядишь в огонь и думаешь, вспоминаешь, и будто голос потом её слышишь. Ясно так раздастся. Вздрогнешь, и нет ничего.
– А я бы сказал так: нашёл бы себе какую бабу, в хозяйство впрёгся, и всё бы было веселее. Вон Пётр Григорьевич, за рекой-то, семьдесят годов! Дом-от его тоже сгорел – печь неправильно сложили, так что ты думаешь – новый поставил, сам рубил да ещё песни пел! Да такой-то нас с тобой переживёт!
– Переживёт! – кивнул Фёдор.
– Конечно, переживёт! Слыхал, как ему плаху на голову уронили? Нет? Ну, это ещё тот случай! – засмеялся Павел. – Привычка есть такая у Петра Григорьевича: все размеры на щепочке писать. Возьмёт широкую щепину, топориком гладко выстругает и пишет на ней, чего ему нать. Ну, стали они потолки набирать, не как сейчас, а по-дедовски: плахи в выдру вставляли. Так Григорьевич захотел, чтоб в его новоявленном доме как в старопрежни времена было. Ходит он так понизу и карандашиком на щепочке своей пишет, а мужики-то вверху плахи потолочные вставляют. Ну и уронили одну – передёрнули! И она аккурат комлевым-то концом да ему и по репе. Представляешь? Да с такой высоты! Мужиков так и захолонуло! Побледнели все. А Григорьевич циферки на щепочке не спеша дописал, отёр ладошкой лысинку и спокойненько так высказал: «Ещё раз плаху вниз уроните, застегну вас на фиг». Вот и думай! Хвостаться ещё пойдём или так погреемся?
– Можно и похвостаться! Ты-то как?
– А чего я? Я ещё могу!
Хвостались они долго, так что Марфа Ивановна всполошилась и прибегала за ними: «Живы ли? Тебе-то, Павел, чего содеется, а у Феди-то давление!»
– Да какое его давление! Я его баней омолодил! Сейчас женихаться пойдёт!
– Заканчивай давай! Я уж стол приготовила и до Зиночки слетала, с машиной договорилась, и Димке Фролову позвонила, а оне всё в байне моются!
Уже далеко за полночь Фёдор проснулся в своей горенке, отведённой ему для спанья, поворочался, а потом лёг на спину, с улыбкой вспоминая весёлые шутки и рассказы Марфы Ивановны. Отирая полотенцем быстро и часто растомлённое баней красное лицо, она, посверкивая смеющимися глазами, рассказывала, как они с Валей Поповой ходили за реку в магазин.
– Феденька, слышишь! – говорила она, толкая его в плечо. – Мы бутылочку в магазине купили. Коньяка решили попробовать! Не всё ведь мужикам! К реке подошли – «Давай выпьем, Валюха!» – а стаканчиков-то нет. Не купили, не догадалися! Так что думаешь, придумали! Не из горла же пить. Из скорлупок стали! Яички сырые взяли, маковку облупили, выпили – вот и рюмочки готовы! Напилися коньяка! Валюха сначала не очень хотела – клопами пахнет, а потом расчухала – вкусно! Река долга, широка, а мы идём, песни поём. Так хорошо! Тихо. Снежок скрыпит. В гору поднялись да и пали! Всё из сумки моей раскатилося. Лежу, Феденька, подняться не могу – пьяна, темно, кричу: «Валюха, собирай мою сумку-та!» А она рядом така же ползат. «Всё собирать-то?» – кричит. «Всё собирай, всё моё!» Пришла домой, а Паша, сам-то, спрашивает: «Чего купила?» А я хохочу, остановиться не могу: «Яйца купила!» Полез он в сумку-то, а там, – тут Марфа Ивановна прыснула в ладошку, – дале сам рассказывай!
Павел засмеялся:
– А чего я? Полез я, значит, в сумку-то, а яйца-то все побиты, а в яйцах-то, Федя, не к столу будет сказано, конское добро плавает. Крупное, как кулак! Вот бабы коньяка напились!
– Это всё Валя Попова виновата, а ведь темно было, не видно! Цело ведро, поди, набрала!
– А мы с Валькиным мужиком из магазина их ждём – бат, бутылочку нам купят! – глядим из окна: идут пьяны по реке. Он говорит: «Вон та, что руками машет, так то – моя!»
Фёдор рассмеялся – сон сняло как рукой. Он тихонько поднялся, нашарил фуфайку, накинул на плечи и вышел на крыльцо. Яркие колючие звёзды усеивали небо. Тёплая парная сырость шла от ночной забродившей травы. Звенели кузнечики. Крыша его «уросёхи» тихо светилась водой. Он надел на босу ногу резиновые сапоги, застегнул фуфайку и шагнул на звёздную улицу.
Он легко и быстро миновал околок и только на горе остановился: «Куда же я иду?» Тёмная разлапистая лиственница поднималась на фоне звёздного неба. Здесь, на горе, даль раздалась сильнее, расширилась на обе стороны и звала к себе. И он побрёл по тропинке навстречу, к крутому краю, оскальзываясь на глине и хватаясь за жерди забора. Лавочка, которую он вкопал когда-то, ещё стояла, только доска просела до земли и накренилась набок. Внизу дышала и шевелилась река. Глаза Фёдора давно притерпелись к ночи, и он видел, как перемигивались беспокойным серебрящимся светом волнистые ивы. Вода у берега была густой и тёмной, неразличимой, как и сам берег, но дальше слабо светилась мелкими звёздами.
Фёдор сел на лавочку. Пару минут назад ему хотелось дойти до бывшего сельского совета, но теперь всё изменилось. Никуда не хотелось идти. «Вот уросёха моя, – думал он горько, – от приезда к приезду всё одна да одна. Не топит хозяин теперь твою печку, чаю не греет, свету не жгёт, круглый год темно твоё окошко. А раньше-то и точило жужжало, рубанок стучал. Радио по “Маяку” пело песни разные, и весело тебе было, тепло с человеком-то. А теперь – тишина запустелая. А ведь как её строил! В окладное листву положил, чтоб на века хватило. За пятнадцать километров за листвой ездил. Топором кривым все стенки вгладь вытесал… Радостно было! Господи, да ладно ли я сделал-то, – винился он, – что уехал, до сих пор вот не знаю! Да ведь кому я здесь нужен-то по большому счёту, горю только! Нет у меня здесь никого, и нет дел никаких больше. Дом-от сгорел, да разве я и жил в доме-то после Лизы, и полмесяцу не прожил, в уросёху ушёл. А в музее чего? Каждый день при деле вроде. Да и Мироныч на старости ко мне прислонился… Поеду завтра. Фотографии возьму Лизины. Инструмент какой заберу – пилу, топорища – пропадёт он тут без меня…»
Долго сидел Фёдор, перебирал свои неуютные мысли. За спиной, перекатывая ветер, шелестела трава. Речной холод, поднимаясь снизу, студил потихоньку плечо. Тихо подошла к нему Лиза и села рядом. Тонкая прядка волос, отклонившись, коснулась его щеки, и он почти видел, как наяву, белые руки Лизы, лежащие на её коленях. Замер Фёдор, боясь пошевелиться. Разгорелась огнём щека. А когда открыл глаза, уж не было никого…
В их последний день, когда Лиза ещё была с ним, у него, как нарочно, разболелась спина, да так, что он еле бродил по избе, подволакивая ногу, и всё упрашивал Лизу, чтобы та никуда не ходила: «Далась тебе эта морошка! Танька и без тебя на болото сбегает! В другой раз сходите. Да я сам тебя свожу, вот поправлю только спину и свожу!»
– Тебе целую неделю прописали дома сидеть! – сердилась Лиза на его уговоры. – Кто велел брёвна одному катать? Люди-то на болото за день по два раза слетают, всю морошку вытаскают! И рохлую даже берут. Не хочу я, как дура, дома сидеть и тебя дожидаться.
– Да куда вы пойдёте-то, ты ведь и лесу не знаешь!
– На Волчий мыс пойдём! Не одна же пойду, а с Татьяной. Я уж обещалась ей. Чего так волнуешься? Меня расстраиваешь!
– Да не волнуюсь я, просто не хочу, чтоб ты ходила без меня.
– А я хоть сапожки свои обновлю! – засмеялась она, обнимая его за шею. – Новенькие, мяконькие! Зря, что ли, дарил? Ни у кого таких нет в деревне! – Лиза отскочила, притопнула каблучком. – Смотри, какие хорошенькие! По ноге! С баечкой! Танька увидит – обзавидуется! Ну чего ты? – говорила она, нежно прижимаясь к Фёдору. – Я же быстро обернусь. К обеду. Пообедаем – будем морошку чистить. Чего ты?
И Фёдор согласился, но всё равно потерянно смотрел, сидя на лавке, как Лиза весело скакала по кухне, собирая в котомку, что поесть в лесу. Наконец хлопнулась напротив – глаза смеются! – взяла его руки в свои и сказала: «Ну, я пошла?» Фёдор заглянул в её смеющиеся глаза, где, кроме счастья и нетерпеливого задора, не было ничего больше, недовольно дёрнул плечом: «Пойди!» Она тут же вскочила, чмокнула Фёдора в щёку и выпорхнула за дверь.
Он выбрался следом на крыльцо. Лизка была далеко. Он смотрел, не отрываясь, как она бежала до старого амбара, пересекая длинные утренние тени. Белый платочек то вспыхивал на солнышке, то гас. Добежав до амбара, Лиза остановилась, оглянулась и, увидев, что Фёдор всё ещё стоит на крыльце, весело помахала ему рукой и скрылась.
Сердце у Фёдора болезненно сжалось – он не любил отчего-то, когда Лиза уходила надолго. В доме тогда становилось тихо и пусто, и только работа, которую Фёдор сам себе назначал, заставляла время идти быстрее. В избе не сиделось – было душно. Солнце выжелтило весь перёд, и Фёдор ушёл в сарай вязать веники для бани, сел сбоку у дверей, чтобы видна была вся дорога, и принялся за дело. Руки привычно равняли ветки, обрывая снизу лишние листья, коротко перехватывали посредине, проверяя крепость и силу веника. Солнце поднималось выше, и небо выцветало на глазах. Мятая берёзовая листва пахла свежо и горько. Федор откладывал порой работу и, опираясь ноющей спиной на стену сарая, глядел обречённо в ту сторону, куда убежала Лиза.
Стрелка часов доползла тем временем до десяти и перевалила. Где-то скрипела телега и заливисто смеялась Марфа Ивановна. Фёдор поднялся, отряхнул с колен сор и листья, стал тюкать топориком, равняя концы у веников. «До мыса Волчьего недалеко, час туда да час обратно, часа два-три поберёт ягоду. Танька, что, лес знает. Там плутать негде! Чего волноваться-то!» – так думал Фёдор, продевая приготовленные лучинки сквозь веники, попарно вывешивая их на длинную жердину. Веники покачивались, как ручные весы. «Тридцать шесть! Нать ещё бы с десяток! Да Лизка догадается – нарежет, пойдёт с болота и нарежет!»
Фёдор вышел во двор, доковылял до калитки и стал смотреть на пустую дорогу. Тихо и безмятежно было кругом. Белые облачка неподвижно висели в спокойном и тёплом небе. Серая птичка выпорхнула из кустов, пискнула и тут же нырнула в малину. Из-под горы упруго задувал ветер, мягко толкая в спину, и приносил запах реки и распаренной на солнце ивы.
Фёдор добрёл до сарая, вытащил рассохшиеся топоры, подбил клинья и замочил их в ушате, потом сел отбивать косы. «Лизка бы увидала, заругалась: “Чего опять ходишь, лежать бы надо!”» Фёдор взглянул на часы – стрелка добралась до двенадцати.
Лиза в обед не пришла, и даже после трёх её не было. Обеспокоенный, Фёдор выбрался к придорожному амбару, не зная, что делать: идти ли под гору встречать Лизку или подождать ещё немного. «Подожду!» – решился он и присел неловко на амбарный приступок и сидел так с полчаса, наверно, пока не подошёл Павел.
– Чего, Федя, сидишь? Лизку, поди, заждался?
– Ну! За морошкой убрела, обещала к обеду прийти, и всё нет никакой! – сердясь, отвечал Фёдор.
– Она у тебя одна пошла или с кем?
– Да с Танькой она пошла, так-то чего волноваться!
– Да ты что! С какой Танькой? Таньку свекровь не отпустила – она у коновязи сено гребёт!
– Как не отпустила? Она уже с утра к Таньке и ушла! – вскочил изумлённый Фёдор.
– А вот так, не отпустила! Она у тебя куда хотела идти?
– К мысу Волчьему, а чего?
– Да ничего, Федя, только мужики её у Тониной рады издалека видали да подивились ещё, одна идёт – не одна? Куда это Федька её отпустил?
– Паш! У тебя мотоцикл на ходу? – взволнованно перебил Фёдор. – Съездим к Татьяне, а? Невмоготу мне больше чего-то ждать!
Минут через пять они мчались по дороге, поднимая пыль. Пустая коляска тряслась и подпрыгивала. Фёдор нетерпеливо выглядывал из-за плеча Павла. Татьяна жила в самом конце деревни и, слава богу, была уже дома, на улице.
– Что, Феденька, Лизку потерял? – засмеялась она беззаботно с крыльца. – Соскучился? – Но, увидев, с каким лицом подходил Фёдор, осеклась тут же. – Да ты, Федька, чего? Совсем, что ли? Да куда она денется, вот дурной!
– Куда она, Таня, пошла? – спросил за Фёдора Павел.
– Хотела на Волчий мыс, да свекровь моя только сказала, что там всё выброжено, так она за Крестики пошла!
– За Крестики? Да как вы её отпустили? Там же водит! – закричал, бледнея, Фёдор. – Ты что, не понимаешь?
– Чего там водит? – крикнула Татьяна. – Коли о тропу держаться, ничего не водит! А солнце в небе на что? Ты думаешь, мы её не отговаривали? А она: «Меня Феденька по солнушку учил ходить, не заблужусь я!» Вот и пошла. Разве переубедишь – она же, как коза, упрямая! Морошки захотела!
– Что же делать? – спросил растерянно Фёдор.
– Стоп! – сказал Павел. – Ты раньше времени не паникуй! Лизка, может, сейчас сама тебя ищет! Пропал! Приставку не поставил! Будет тебе на орехи! Сейчас домой едем, а если что, к Крестикам. Тань, ты бы с нами съездила? Тропку бы вашу показала, свекровину, – там, у Крестиков, тропок-то, сама знаешь, до едрени фени!
Татьяна быстро взглянула на Фёдора и сказала, соглашаясь:
– Поедемте! Чёй-то и мне неспокойно стало! Я только за платком сбегаю да записочку напишу – у меня все до речки ушли!
Но Лизы дома не было. И не встретилась она по дороге. У Крестиков Павел поминутно сигналил, но лес молчал.
– Хватит! Давай на болото выйдем! Чего так стоять! – сказал Фёдор, пряча глаза. – Там посмотрим. Следы, может, есть?
– Да какие там следы? – возразил Павел. – Разве угадаешь, её – не её?
– У ней сапоги новые, я след сразу узнаю, Паша.
Татьяна осталась у мотоцикла – вдруг Лиза объявится, а они по глубокой выбитой тропинке выбрались на болото. Оно было пустым и тревожным. Нигде не маячил никакой белый платочек.