Полная версия
Росяной хлебушек
– Ну, Елена Сергеевна, добро пожаловать! – широко улыбаясь, сказал Павел Иванович. Он первый выпрыгнул из саней и помог ей выбраться. К чёрной цигейковой шубке пристали колючие травинки и сенная труха. Она стала досадливо отряхиваться и заметила, как что-то мелькнуло и кто-то маленький и незаметный в темноте крыльца стал спускаться по ступенькам на свет, как проявляясь. Это была Ефросинья Егоровна. Её единственный тёмно-серый глазок лукаво светился, и тихая радостная улыбка робко освещала маленькое в сеточке разбегающихся морщинок лицо. На месте правого глаза была круглая впадинка, затянутая бледной кожицей. Она кивнула Елене Сергеевне головой и стала рассматривать её пристально, как ребёнок, нисколько не смущаясь своего любопытства.
– Здорово живёшь! – громко на всю улицу закричал председатель. – Смотрите-ка, и крылечко уже нашиньгала! Ни снежинки! Гостей ждала. Ну, Ефросинья Егоровна, погляди, какую учителку я тебе привёз, как и обещал! Ну, какова?
– Басёна! – улыбаясь глазом, ответила Хитриха. – Звать-то как?
– Елена Сергеевна! Вы меня к себе возьмёте пожить?
– Да возьмёт, возьмёт, уже взяла! – вмешался Павел Иванович, не давая говорить. – Коль, волоки чемодан, чего стоять-то!
– Почто не возьму? – ответила Хитриха. – Летница у меня пуста. Панкратушка протопил. Я, Иваныч, – она быстро обернулась к председателю, – его не поваживала!
– Ну и правильно! – одобрил председатель и стал подталкивать Елену Сергеевну в спину. – Пойдёмте, пойдёмте. Чаю попьём, горенку вашу посмотрим. Бат, и не понравится чего?
Едва вошли в тёмные сени, как Павел Иванович снова скомандовал:
– В летницу сначала! Поглядим, что да как!
Дверь сильно скрипнула, зашуршала по полу, и Елена Сергеевна, удивлённо озираясь, первой шагнула в горенку, называемую летницей. Она никак не ожидала увидеть вместо маленькой и тесной, как ей вчера представлялось, такую просторную, распахнутую на четыре окна комнату. Бледненькие жёлтые обои, отражающие солнечный свет, делали комнатное пространство каким-то тёплым и мерцающим. Свет шёл от потолка, от широкой матницы, от белой высокой печи с охапкой приготовленных дров. Было чисто, тепло, уютно.
Елена Сергеевна вышла на самую середину комнаты и оглянулась: Павел Иванович, Николай и Ефросинья Егоровна стояли у порога и, улыбаясь каждый по-своему, смотрели на неё. Она смутилась. Щёки её зарделись.
– Мне здесь нравится! Настоящая летница! Я даже не могла представить, что она будет такая, всё что-то другое виделось, а тут… – и беспомощно развела руками.
– Вот и хорошо! – облегчённо и радостно зашумел Павел Иванович. – Коль, чемодан сюда! Из школы директорша шкаф для платьёв обещала, завтра с нею познакомитесь. Полина моя, я велел, из посуды кое-что приготовила. Коль, тащи, чего там матерь наложила. Так, – он заглянул за печку, – умывальник есть, таз есть. Егоровна, ведро сама дашь, я так думаю. Где дрова, тоже покажет. Колодец за избой. Обживайся, Елена Сергеевна! Да вот ещё что! Валенки пока у себя оставите! И ни слова мне! И носки тоже. Как найдено будё. Сами видите, как вымораживает! Ну! – Он посмотрел на притихшую хозяйку. – Ты моего баса не бойся. Показывай, где сама живёшь. Самовар-то кипит?
– Кипит, кипит, Иванович! – закивала головой Ефросинья Егоровна и выкатилась в сени. – Сюда! Сюда!
В кухоньке, половину которой занимала русская печь, сразу стало тесно. Затолкались, и Елена Сергеевна нерешительно остановилась, не зная, куда скинуть свою шубку.
– Сюда! Сюда! – маленькая Ефросинья Егоровна схватила её за рукавчик и потащила в комнатку, укрытую за печью. – Шубу свою на кровать скидывай! – и, отскочив в сторону, нацелилась на неё глазом. – Ишь ты, басёна какая! Платье-то како красивяще, синее. А платочек-то белый, мяконький! Идём, идём! – И она снова потащила её на кухню.
– Егоровна! – весело загремел Павел Иванович. – Мы щас с Колей на участок за сеном поедем. Давай чай скорей. Елена Сергеевна, за новоселье рюмочку выпьем? – и, прижимая к груди и ловко переворачивая, стал толстыми ломтями нарезать широкий каравай хлеба. – У нас тут всё по-простому! – он хитро подмигнул Егоровне.
– Настойка имбирная, горькая! – весело поставил бутылку Николай. – Я седни за рулём, но немножко можно.
– Сало режь, водитель кобылы! Лошадку-то пологом укрыл?
– Укрыл, батя, укрыл!
– У меня баранки есть, городские, и колбаса, – опомнилась Елена Сергеевна.
Вся эта праздничная кутерьма: шум, неразбериха, отсутствие всякого плана и подготовки – кружила ей голову, и хотелось так же радостно и просто говорить, смеяться, накрывать на стол, резать колбасу или это тугое деревенское сало, пить вприкуску чай из стакана и, самое главное, быть своей, понятной, этим простым и добрым людям.
– Конечно, тащи! Чего смотреть! – засмеялся Павел Иванович. – Да вы не стесняйтесь, Елена Сергеевна! Голос у меня такой.
Только за столом она смогла подробнее рассмотреть кухоньку, тёмно-зелёные обои, занавесочки над печкой, как и в каждом деревенском доме, ходики с жестяным циферблатом, медный умывальник в углу над тазом, буфет с гранёными стёклышками. Она уже успела испугаться до крика, когда где-то рядом хрипло, сорванным голосом пропел петух. И все засмеялись над ней, а она, встав на колени, заглядывала за решёточку, где под печкой, мигая беспокойными глазами, притаились куры, и только петух бесстрашно высовывал всклокоченную голову, пытаясь клюнуть её в руку. Она выпила рюмку водки, долго кашляла в ладошку и сквозь слёзы смотрела на Ефросинью Егоровну. Хозяйка сидела бочком перед блюдечком с замоченными в чае баранками и доверчиво улыбалась ей.
С уходом гостей стало как-то пусто и тихо. Очнулись куры и, осмелев, завыглядывали в кухню. Появился кот и, щуря раскосые глаза, занял своё место на табурете. Елена Сергеевна заробела и не знала теперь, что делать: идти в свою летницу или ещё посидеть с хозяйкой, потому что сразу уйти ей казалось неудобным.
– Ну что, Басёна, лук чистить умеешь? – спросила хозяйка.
– Умею! – сказала Елена Сергеевна, но никогда в жизни она лук не чистила, а только видела раз или два, как это делала её бабушка.
– Тогда давай чистить! – обрадовалась Хитриха и, юркнув в задоски, выкатилась с луком в берестяной полатухе. Они уселись на лавке и принялись чистить шуршащие твёрдые репки. Елена Сергеевна впервые так близко увидела руки своей хозяйки, широкие, грубые. Узловатые, натруженные пальцы, изуродованные артритом, ловко выхватывали очередную луковицу, быстро и цепко вертели, сминая с неё отстающую шелуху, и ставили на стол. Будто угадав её мысли, Хитриха заговорила:
– Глянь-ко, каки руки-то у меня, Басёна! Всё из-за леса, из-за него, проклятущего. В лес-от и в дождь, и в снег, и в мороз ходили. Ползёшь до сосны по снегу, когды и по пояс, пилу да пихало тащишь. Надь ещё дерево оттоптать. В лесу и жили. Придёшь в избу-то – холодна, сыра, ног-рук не чуешь, ничего не воймуешь. Мне вот трудней всего приходилось: мала, слаба, росточком-то не вышла, да и лет уж много мне было. Бригадир наш Силантич возьмёт меня под мышки да на печь засунет – сиди, Фрося, оттаивай! Сижу реву – руки, ноги как заотходят! Ой, девка! Всё тело изломано!
– А что в лесу вы делали? – робко спросила Елена Сергеевна.
Хитриха блеснула глазом. Тёмные частые морщинки только глубже стали от улыбки на её маленьком лице.
– Известно чего! Лес валили. Вот в тую пору-то и пришибло мне голову, еле довезли. В больнице лежком лежала. Долбили мне пошто-то голову, вот одноглазой и стала. Всё лес виноват! Не хочу о ём говорить, Басёна! Понеси его в провал! Я из-за леса и глупа стала: эку ересь порой горожу, себя не помню! – и вздохнула. – Ветер снова будё, опеть руки выворачиват!
Тёмные берёзы за окном будто в ответ зашумели, закачались. Снег, словно веником, зашуршал по стене.
– Ноне народ-от не такой: работать не хочет. В наши-то годы на сенокос шли с песнями да под гармошку. И впереди всех мой Ванечка Фомин. Он меня гораздо постарше был. Я замуж-то поздно вышла, девка, никто брать не хотел: мала, худа, какая из меня работница! А Ванечка взял, он вдовец на ту пору был. Хорошо мы с ним жили, не ругалися. На сенокосе-то жонки да мужики все в белом. На мужиках рубашки белы, на жонках платья, платки белы. От солнца, значит. Как на праздник шли, Басёна! А сейчас у себя ковыряются, на колхозно поле плевать – не в порог несёт! А трудодни-то курам на смех! Пенсию-то мне отрядили – двадцать пять рублей. Власть! Да эту бы власть да в коробку скласть да по Устье отправить!
– А сколько вам лет, Ефросинья Егоровна?
– Моё время далёко, Басёна. Семьдесят. А все думают, что меньше. А знашь, почему? Я в паспорте единичку на семёрку исправила, с девятьсот первого я! Не говори никому!
Они засмеялись, а потом пили чай, кормили кур. Ефросинья Егоровна ложилась рано, в шесть часов, и Елена Сергеевна ушла к себе. Она затопила печь и долго сидела в своей новой комнате, слушала, как весело трещат поленья, как часто бренчит чугунная дверца. Окна понемногу синели. Было пусто и одиноко.
У себя на половине Хитриха не сразу забралась на русскую печку, по привычке покрутилась по комнате, долго разглядывала белый пуховый платок, оставленный Еленой Сергеевной: «мяконький какой, тёплый», нюхала его. Платок тихо пах духами и ещё чем-то знакомым и беспокоящим сердце.
Деревенские дни Елены Сергеевны потянулись светло и просто, и она скоро привыкла к тишине, к неторопливости долгих зимних вечеров, к шорохам старого дома, к маленьким улочкам, заваленным чистым белым снегом. Она перестала бояться колодца и его ледяной пустоты и, раскрасневшись, в охотку крутила тяжёлый ворот, поднимая на цепи ведро, наполненное водой и льдинками. Ей нравилось нести воду домой. Вода вздрагивала, и льдинки колотились в край ведра. Ей нравилось самой топить печь, подносить спичку к колючей лучине и, прикрывая дверцу, радостно слушать печной гул. Несколько раз к ней стучали в окошко, и, выбегая на крылечко, она, к удивлению, никого не встречала, но неизменно находила на ступеньках то корзинку замороженной клюквы, то баночку со сметаной или молоком, а раз даже охапку лучины, перевязанную проволочкой. Как-то вечером зашёл Павел Иванович, не один, а с мастером, который валял валенки. Пыхтя в густые чапаевские усы, мастер снял мерку и через неделю притащил новые валенки, мягкие и пушистые. Они пахли горьким дымом и баней.
– Ты, девушка, и дома в них тоже ходи, – велел мастер, – и меняй с правой ноги на левую, чтоб аккуратно растоптались. Поняла?
– Поняла! – улыбнулась Елена Сергеевна и протянула деньги.
– Много даёшь! – сказал сердито мастер. – Мне и двух рублей хватит!
Над своей кроватью она повесила портретик Пушкина, и Ефросинья Егоровна, заметив его, однажды спросила:
– Что, Басёна, не жених ли твой тут висит?
– Это Пушкин! Поэт! – засмеялась Елена Сергеевна.
– Пушкин! – передразнила Хитриха. – Пушкина повесила, на что?
Дни летели, тихие, короткие, снежные. Серое небо, затканное тучами, отсыпалось снегом. Ефросинья Егоровна ей почти не докучала, и часто вечерами из кухоньки доносился слабый, тоненький, прерывающийся голосок – это Хитриха пела свои грустные протяжные песни. Порой она просыпалась среди ночи, и тогда Елена Сергеевна ясно слышала, как Хитриха катается на своей половине, гремит посудой и лавочками, ворчит глухо и сердито:
– Спят, спят горожане! А уж обутрело!
– Господи! Какое там обутрело! – вздыхала Елена Сергеевна. – Ещё только третий час ночи!
Без своей постоялицы Хитриха скучала, обредни было мало, и она всё чаще сидела на лавочке, нетерпеливо ожидая Елену Сергеевну после школы. Когда её учителка приходила, выждав немного, она закатывалась к ней в летницу и, покачиваясь на пружинной кровати, хитро посматривая то на Пушкина, то на Елену Сергеевну, выспрашивала новости. Когда же начинались подготовки или проверка тетрадей, Хитриха подсаживалась поближе к столу и, по-птичьи наклоняя голову, чтобы лучше видеть, молча следила, как движется ручка в руке её учителки, как ровно и правильно, с нажимом, выплетаются чернильные строчки.
Когда почтальонка приносила письма, иногда целых два, Хитриха с ещё большим нетерпением и беспокойством ждала Елену Сергеевну.
– Басёна! Письма тебе пришли! Где, плавня, бродишь? Почитаешь? – с надеждой и тревогой, что ей откажут, спрашивала она.
Елена Сергеевна поначалу не знала, что и делать с этой настойчивостью, но потом догадалась, что для Ефросиньи Егоровны почтальон и вовсе раз в году редкий гость, что она, быть может, даже завидует потихоньку её письмам, и как, наверно, сжимается её терпеливое сердце, когда почтальонка, пряча глаза, вскользь произносит: «А тебе ещё пишут, Ефросинья Егоровна. Пишут!»
И Елена Сергеевна, мучаясь стыдом и жалостью от такой несправедливости, читала свои письма, громко и выразительно, как на уроке литературы, что-то пропуская или прибавляя для интереса. Хитриха, вся подавшись вперёд и зажав свои тяжёлые, изработанные руки между худеньких колен, слушала внимательно и тихо, чуть покачиваясь, не отводя глаза от белого тетрадного листочка. Далёкий, неведомый город, населённый незнакомыми, но такими любопытными её сердцу людьми, вставал перед ней призрачно и светло, мерещился отсветом из своей невероятной сказочной дали. Она совсем забыла его, как забывают сон, но письма учителки взяли и напомнили ей деревянные мосточки, бегущие к пристани, белые церкви, парящие в небе, и лес мачт на солнечной Двине.
«Наша горница с Богом неспорница! – ласково говорила ей тётушка-божатка. – На улице солнышко, и у нас дома солнышко. Вот тебе, Фросенька, платочек красненький. Носи, девонька, первой модницей на деревне будешь!» Было ли это, было ли?
Беседка резная, как в дымке, на берегу чудится, красивая, высокая. Лавочки внутри тёплые от солнышка. Она коленками на лавочку встала и смотрит, не шелохнется, как кораблик напротив парус поднимает, выше, выше. Парус белый, полощется на ветру.
«Что, Фроська, нравится кораблик?» – спрашивает, обнимая за плечи, тата.
«Нравится! – блестит она серыми глазками и жмётся к нему щекой. – А куда он поплыл?»
«В море Белое!»
Было ли это, было ли? Уже не слышит Хитриха голос учителки. Мутно что-то, не видно листочка – слеза из глаза выкатилась, поползла по дряблой щеке. «Стара стала… Время моё далеко ушло. Нет боле Фросеньки с платочком красненьким…»
– Ефросинья Егоровна, ну не плачьте, не надо. Не буду я вам больше писем читать, не буду! – обнимала её за плечи Елена Сергеевна и сама чуть не плакала.
– Что ты, Басёна! Это я себя дитеткой вспомнила. В городе-то я только раз и побывала, при царе еще. Батюшка с собой на ярмарку взял и сродников проведать. Боле не бывала. Ты читай, читай, всё ли прочла-то?
– Давайте я другое вам буду читать. У меня сказки есть разные и рассказы.
– Как в школе своей, да? – уже усмехалась Хитриха. Сморкалась в тёмный передник, вытирала кулаком последние слёзы и соглашалась недоверчиво: – Ну, почитай, что ли!
С того вечера приходила Хитриха, приваливалась к кроватной спинке и, покачивая ножкой в дырявом катанце, сидела смирно, слушала сказки. Посмеивалась над шергинскими старухами: «Я така же, с причудами. Собероха твой Бориска! Вот что удумал! А огонь-от керосиновый и у меня, Сергеевна, есть, в чулане стоит!»
Читали они по часу, а то и больше, совсем не наблюдая часов. В комнате от старых берёз под окном становилось темнее, чем было на самом деле. Последние сани, громко постукивая полозьями, проезжали по дороге. Под стреху забивалась птица и возилась недолго, укладываясь спать. О чём думала Хитриха, Елена Сергеевна не знала, а если спрашивала: «Нравится?», то получала неизменный ответ: «Хорошо, девка, читай дальше!»
Сама же Хитриха думала о том, как хорошо, что тебе читают, – ей ни разу никто не читал, никогда, и это было непривычно, неловко и ново, но было не главным. А главным было то, что теперь у неё появилась радость: есть с кем словцом перемолвиться, кого ждать, с кем чашку чая овечер выпить. «Читай, девка, читай!»
Вставала Елена Сергеевна рано, часов в шесть, чтобы успеть натопить свою печь, убегала за час до уроков, спешила в утренних сумерках по дороге под горку. Густые столбы дымов подымались над крышами. Звёзды редели. Пахло морозным сеном из разрытых, развороченных копен. И далеко слышались и отдавались в воздухе чьи-то шаги, удары ведёр о сруб колодца, шорох лопаты. И Елене Сергеевне уже не раз казалось, что она живёт здесь давным-давно, а вернее, жила всегда, с самых начал, с родин. И всегда в её жизни были эти тёмные придорожные берёзы, эти избы, занесённые снегом, и этот фонарь у колхозной конторы. Милый, родной до слёз, до муки город становился тогда далёким и странным сном, и только мама всегда оставалась рядом, и её близость она чувствовала постоянно.
Школьный день, уроки, звонки, переменки пролетали быстро и радостно. В школе её приняли и полюбили, как и она всё приняла и полюбила. После уроков она задерживалась – так хорошо и светло было в её пятом классе. В угловое окно со второго этажа она видела колхозную площадь, клуб, маленькую почту и немного магазин. Через площадь ходили люди, подъезжали к конторе машины, заворачивали лошади с санями. Площадь жила до ранних сумерек. И Елена Сергеевна чувствовала в себе какую-то радостную общность с этим деревенским миром, свою причастность к нему.
«Теперь я совсем деревенская, – писала она маме, – я ношу воду из колодца, топлю сама печи, чищу тропинку от снега и даже кормлю хозяйкиных кур…» Она поднимала глаза и видела гипсовый бюст Александра Сергеевича Пушкина. Великий поэт снисходительно смотрел на неё со шкафа и посмеивался: «Тоже мне, деревенская!..»
Когда прокалывались первые звёзды, приходил истопник Фёдор, вечно ворчащий: «Сидят допоздна, свет жгут, работать мешают, дома, что ли, делать нечего!» – она бросала книжки в чёрную на молнии сумочку и спешила домой, зная, что Ефросинья Егоровна опять заждалась, что чай без неё, конечно, не чай и что сидеть нечего в своей школе, коли уроки давно кончились.
И снова тянулись старые берёзы с плакучими ветвями, медленно тающими в вечерних сумерках. Снова зажигались огни. Скрипел под валенками снег. И снова тишина с печалью и негой опускалась на землю.
– Глянь-ка, Басёна! – радостно хвастаясь, говорила Хитриха, вытягивая из чашки длинный чайный стебелёк. – Какое письмо мне будет! Какая палка в чаю плават! Примета такая: и мне скоро напишут, не тебе одной письма-то получать!
– Это от сына письмо будет? – спросила Елена Сергеевна.
– От кого ж ещё? – удивилась Хитриха. – От Серёженьки. Он всё по небу у меня летает – некогда матери письма писать. Вот я тебе, Басёна, его карточку покажу.
Она укатилась в свою комнату, вскочила на лавочку и долго шуршала в жирке комода. «Вот она, посмотри! – говорила она с гордостью, торопливо разворачивая пожелтевшую газету. – Погляди, каков он у меня, белеюшко мой! Я его поздно родила, в тридцать восьмом – долго, долго Боженька ребёночка мне не давал! А Ванечка, муж-от мой, через год и помер, мало и радовался».
Елена Сергеевна с любопытством взяла фотографию Серёженьки. На неё смотрело, задорно улыбаясь, лицо мальчика лет двенадцати или немного постарше. Косая чёлка наполовину закрывала широкий лоб. Пытливые и насмешливые глаза глядели прямо, будто спрашивали: «Ну, каков я тебе?»
– Ну, как тебе мой Серёженька? Улыбается, зубы кажет, – говорила Хитриха, заглядывая в фотографию. – Фотограф-то ругался: убери зубы, без зубов улыбайся, а то снимать на карточку не буду! А снял-таки! Куда ему деться?
– Ефросинья Егоровна! А другие фотографии Сергея у вас есть?
– Зачем тебе другие? И этой дородно! – удивлённо и сердито взглянула Хитриха. – Спрятала я другие. В подпол унесла. А куды, не помню. Бат, и не было никаких боле. А зачем тебе?
– Посмотреть хотела. У нас дома много фотографий, полный альбом!
– А у меня разве мало? Ещё покажу! Глянь-ка, вот эта, какая карточка толстая! Взади чего-то не по-нашему написано. Это я с таточкой в городе. Махонька была! Платочек тута у меня красненький – божатка подарила! Здеся я на стуле стою, жду птичку! А птичка-та не выскочила, я как зареву, дура, зазеваю. Страсть какая! А это мой таточка, а это божатка моя, Ксения, – Хитриха ширкнула носом. – Давно было! При царе ещё, Басёна! Мы тогды ещё на транвае прокатились. Я как его увидала, страсть как испугалась. Едет, сам, красный, звенит, гремит, как яшык со стеклом. Я опеть зареву, за таточку спряталася. Он хохочет, все хохочут, мне и стыдно стало! Села да поехала, да как понравилось – вылезать не хотела. Опеть в рёв! Так с тех пор, девка, в транвае-то боле и не ездила! Не пришлось! – Она снова вздохнула и долго смотрела в пустое окно.
Елена Сергеевна тоже молчала, боясь потревожить Ефросинью Егоровну. Наконец та очнулась, заглянула в чашку и охнула:
– Андели! Чай-от у меня, девка, простыл, замёрз за разговорами. Давай по новой пить!
Чайная палочка оказалась, однако, вещей: письмо от сына Сергея пришло в субботу.
Хитриха, получив письмо, завертелась, закаталась по кухне, глянула в окно – нет Басёны! А кабыть только что шла! Накинула куфайку, выскочила на крылечко, а та перчаткой снег с ботиков сбивает.
– Пойдём, пойдём скорей! – заторопила Хитриха. – Письмо пришло от сыночка! Говорила ведь тебе давеча: придёт! Не верила! Очки потеряла – лишо урнуло! Ничего не вижу сама, не воймую. Пойдём, почитаешь хоть.
В тёмных сенцах Хитриха больно ткнула Елену Сергеевну в спину.
– Да поди ты скорей, одним теплом хоть войдём! Мороз-от экий! Ну! – сказала Хитриха, протащив Елену Сергеевну до самого стула. – Читай! – и сунула в руку конверт «авиа».
Это и вправду было письмо от сына Сергея. Короткое и торопливое. Писал, что скоро приедет, на Новый год, и на целую неделю, а то и побольше. Спрашивал, как дом, как здоровье, бывает ли Павел Иванович и какой уже срок он ходит в председателях. О себе почти ничего не писал – обещал, что всё расскажет при встрече. Добавил, что соскучился и по матери, и по деревне.
– Всё! – сказала Елена Сергеевна и выжидательно посмотрела на хозяйку.
– Читай ещё! – потребовала Хитриха. – Мало прочитала, сначала начни.
И Елена Сергеевна прочла письмо ещё раз, а потом ещё раз. Хитриха сидела важно, сложив на коленях тяжёлые руки, и слушала внимательно, боясь потерять хотя бы одно слово.
– Стоскнулся! – наконец улыбнулась она. – Подарков навезёт мне разных. Лонись кофту мне привёз, тёплу, пухову, как у тебя платок. Я её в подпол спрятала. Никому не показала.
– Зачем же спрятали? – удивилась Елена Сергеевна. – Её носить надо – ведь от сына подарок. Да и морозы сейчас такие. И ему приятно будет.
– Что ты, Басёна! Ведь украдут, утащат. И не говори больше, нечего ересь городить. Полно! Давай полудновать! – Она соскочила с места, вспорхнула на лавочку и стала листать настенный календарь, перетянутый резинкой. – Неделя ещё до Нового года! – объявила она, повернувшись к Елене Сергеевне. – Вот через седьмицу-то и заявится.
Всю неделю ходила Хитриха блаженной, улыбалась, от книг отказывалась: «Спать хочу. Один рот, да и тот надвое дерёт. Во снях-то и время скорей пролетит!» – и полезала на печь, но долго ещё там не засыпала, ворочалась, как птица в гнезде, и пела свои длинные протяжные песни.
Елена Сергеевна на праздники собралась было ехать в город, но в школе не отпустили – начались детские утренники и дежурства. Она расстроилась и с тревогой и беспокойством стала ожидать приезда Сергея. Нарочно подолгу сидела в школе, рисовала в учительской новогодние газеты, смотрела в густое от зимних сумерек окно. На колхозной площади вспыхивала редкими огнями тёмная ёлка. Падал снег. Было грустно и одиноко.
На улице её окликнул председатель Павел Иванович:
– Елена Сергеевна! Садитесь! Докину до дома! – Он широко распахнул дверцу «козлика». – Быстрей, быстрей! Дело есть. – И уже в кабине, улыбнувшись, спросил: – Что, начальник домой не отпускает? Расстроились, поди? Не говорите – всё ясно. Мы вот что с Полинушкой подумали: приходите к нам на Новый год. У нас всё тихо, по-семейному. И шампанское у нас есть – мне по разнарядке досталось две бутылки. Сами подумайте, кто у вас тут есть? Хитриха? Да к ней сын приедет, вам-то, может, не очень удобно, что он на Новый год домой нагрянет, а? То-то! Вижу – беспокоитесь. А коллеги-то приглашали?
– Нет ещё, – покачала головой Елена Сергеевна, – не приглашали.
– Ну и хорошо, значит, к нам! По рукам? – засмеялся Павел Иванович. И она, видя его довольное, улыбающееся лицо, вдруг неожиданно для себя сказала:
– По рукам! Только что же я с собой возьму? Мама с братом посылку обещали, но не пришла пока, а в магазине пусто. Карамель одна!
– Не извольте беспокоиться, Елена Сергеевна! Что вы? У нас с Полинушкой всё за вас решено. Ну, едем?
– Едем! – засмеялась Елена Сергеевна. Она была смущена и обрадована предложением Воловых и, положа руку на сердце, совсем не хотела оставаться в новогоднюю ночь у своей хозяйки с её сыном, который вот-вот должен приехать. Она совсем его не знала и не знала, как себя вести, когда он приедет, что говорить, о чём. Может, придётся сидеть за одним столом? Ведь, если позовут, не отказаться! К тому же он ей не нравился: два-три письма в год – разве это дело? Совсем мать забыл! Да и самой к кому-то в гости напроситься было неловко…