
Полная версия
Посмертие
– Ты не знаешь, о чем говоришь, – ответил Ильяс. – Я не видал от них ничего, кроме доброты.
– Послушай, Ильяс, то, что один-единственный немец был добр к тебе, не изменит того, что творилось здесь все эти годы, – вмешался некий Махмуду. – За те тридцать лет, что они владеют этой землей, немцы перебили столько народу, что вся наша страна усеяна черепами и костями, а земля пропитана кровью. И я не преувеличиваю.
– Нет, ты преувеличиваешь, – заупрямился Ильяс.
– Здешние просто не знают, что творилось на юге, – продолжал Махмуду. – Нет, у англичан нет ни малейшего шанса, по крайней мере если война будет на суше, и вовсе не потому, что немцы такие добрые.
– Согласен. Их аскари звери, сущие дикари. Одному Богу известно, как они дошли до такого, – вмешался некий Махфудх.
– Это всё их командиры. Они научились жестокости у своих командиров, – отрезал Мангунгу, дабы по своему обыкновению прекратить спор.
– Они сражались с такими же дикарями, – не сдавался Ильяс. – Вы не слышали и половины о том, какое зло эти люди причинили немцам. Они вынуждены были вести себя жестоко: только так можно приучить дикарей к покорности и порядку. Немцы – цивилизованная и благородная нация и за те годы, что они здесь, сделали немало добра.
Его слушатели не нашлись, что ответить на такую горячность.
– Друг мой, они съели тебя, – в конце концов произнес Мангунгу: последнее слово, как всегда, осталось за ним.
Несмотря на такие вот споры, решение Ильяса записаться добровольцем в шуцтруппе застигло Халифу врас-плох.
– С ума сошел? Ты-то здесь при чем? – спросил он товарища. – Два жестоких и коварных захватчика – один тут, у нас, другой на севере – решили разобраться друг с другом. Они воюют за право проглотить нас целиком. Ты-то здесь при чем? Ты хочешь записаться в армию наемников, которые славятся зверствами и жестокостью. Ты разве не слышал, что говорят люди? Тебя могут ранить… или чего похуже. Ты в своем уме, друг мой?
Но Ильяса его слова не убедили: он не собирается никому ничего доказывать. Единственное, что его сейчас заботит, сказал он, это пристроить сестру.
* * *Пролетел целый год. Для Афии это было самое счастливое время с тех пор, как брат вернулся, отыскал ее и наполнял ее дни смехом. Так и было, он вечно смеялся, и она невольно смеялась в ответ. А потом ни с того ни с сего – так думала Афия – он сказал:
– Я записался в шуцтруппе. Ты ведь знаешь, что это такое? Это оборонительные войска, джеши ла серикали[22]. Я буду аскари. Я буду солдатом, буду воевать за немцев. Скоро начнется война.
– Тебе придется уехать? Надолго? – тихонько спросила она, напуганная его словами.
– Ненадолго. – Он ободряюще улыбнулся. – Шуцтруппе – сильная и непобедимая армия. Все их боятся. Через несколько месяцев я вернусь.
– Пока тебя не будет, я останусь здесь? – спросила Афия.
Ильяс покачал головой.
– Маленькая ты еще. Я не могу оставить тебя одну. Я спросил у дяди Омари, можно ли тебе пожить с ними, но он не хочет брать на себя ответственность, если вдруг… Они же нам не родня. – Ильяс пожал плечами. – В общем, здесь тебе остаться нельзя и на войну со мной тоже. Мне не хочется отправлять тебя к ним, к дяде и тетке в деревню, но у меня нет выхода. Но теперь они будут знать, что я вернусь за тобой, – глядишь, и обращаться с тобою станут по-лучше.
Афие не верилось, что брат решил отправить ее в деревню, – после всего, что он говорил, объясняя ей жестокость дяди и тетки. Она безутешно рыдала. Ильяс обнимал ее, гладил по голове, шепотом успокаивал. В ту ночь он позволил ей спать вместе с ним в кровати, и она уснула под его рассказы о том, как он учился в школе горного городка. Она понимала, брату не терпится уехать, и не хотела, чтобы он разозлился на нее и передумал ее забирать, поэтому, когда он сказал, что хватит плакать, Афия постаралась сдерживать слезы. Сестры сшили ей платье – прощальный подарок, – их мать отдала одну из своих старых канг. Наверняка ты будешь счастлива в деревне, сказали сестры; да, ответила Афия. Она не рассказывала им, как ей жилось у дяди с теткой – Ильяс запретил – и как сильно она боится вернуться туда. Они сходили попрощаться с Халифой и Би Ашой. Ильяс уже знал, что его посылают на курс боевой подготовки в Дар-эс-Салам.
Халифа, друг ее брата, сказал девочке:
– Уж не знаю, почему твой старший брат идет сражаться, вместо того чтобы остаться здесь и заботиться о тебе. Эта война не имеет к нему никакого отношения. Вдобавок он идет туда с убийцами-аскари, чьи руки уже в крови. Послушай меня, Афия, если тебе вдруг что-то понадобится до его возвращения, обязательно передай нам весточку. Мне в контору, на адрес купца Биашары. Запомнишь?
– Она умеет писать, – сказал Ильяс.
– Тогда пришли мне записку, – поправился Халифа, и друзья со смехом распрощались.
Через несколько дней дела были улажены, и Афия вернулась в деревню к тетке с дядей. Скудные ее пожитки были увязаны в узелок: платье, что сшили ей сестры, старая канга, которую отдала ей их мать, грифельная дощечка и стопка бумажек (брат принес с работы, чтобы Афия училась писать). Она снова спала на полу у порога, в тени холма. Тетка обращалась с ней так, словно Афия отсутствовала всего лишь несколько дней, и рассчитывала, что та опять будет хлопотать по хозяйству. Теткина дочь Завади фыркнула и сказала: наша рабыня вернулась. Видно, чем-то не угодила своему городскому старшему братцу. Сын Исса щелкал пальцами под носом у Афии: так подзывал ее к себе его отец. В целом жилось ей хуже прежнего, и это ее печалило. Она твердила себе, что надо терпеть, как велел брат, пока он не заберет ее навсегда. Тетка ворчала чаще – Афия-де нерасторопная, от нее одни убытки (хотя брат дал им денег на ее содержание). Сыну тетки исполнилось шестнадцать, порой он прижимался к ней, щипал ее за соски – если никого не было рядом и Афия не успевала убежать.
Через несколько дней после того, как она вернулась в деревню, в мертвый послеполуденный зной тетка вышла на задний двор и увидела, что Афия пишет на грифельной дощечке. Тетка после обеда спала, недавно встала и теперь направлялась в умывальню. Сперва она молча смотрела на Афию, потом подошла ближе. Увидев, что та не просто рисует закорючки, тетка указала на дощечку и спросила:
– Что это? Что ты пишешь? Что здесь сказано?
– Джана, лео, кешо. – Афия по очереди указала на каждое слово. – Вчера, сегодня, завтра.
Тетка явно смутилась и не одобрила занятие Афии, но ничего не сказала. Она ушла в умывальню, а девочка поспешила спрятать дощечку и дала себе зарок на будущее практиковаться так, чтобы никто не видел. Тетка ничего ей не сказала, но, должно быть, нажаловалась мужу. Назавтра после обеда (в воздухе висело необычное напряжение, Афия это чувствовала) дядя подозвал ее щелчком пальцев и указал на маленькую комнату. Повернувшись, чтобы идти туда, Афия заметила, что его сын злорадно улыбается. Она стояла в комнате, лицом к двери, когда вошел дядя с палкой в правой руке. Запер дверь на засов, смерил Афию брезгливым взглядом.
– Я слышал, ты выучилась писать. Мне нет нужды спрашивать, кто тебя этому научил. Я и так знаю кто – тот, кто лишен чувства ответственности. И вообще здравого смысла. К чему девчонке учиться писать? Чтобы переписываться со сводниками?
Он шагнул к ней, залепил ей пощечину левой рукой, переложил палку из правой руки в левую и правой рукой ударил Афию по лицу, по виску. От ударов она пошатнулась, попятилась от него, а он орал, рычал на нее. Затем, после долгой паузы, накинулся на нее с палкой, сперва намеренно промахивался, но подступал все ближе и ближе. Афия завизжала от страха, попыталась ускользнуть, но комнатка была тесная, а дверь он запер. Спрятаться было негде, Афия металась по комнате, уклонялась от палки, но не всегда удавалось. Чаще всего удары приходились на спину и плечи, она вздрагивала, кричала; в конце концов споткнулась и упала. Лежа на полу, закрыла лицо левой рукой, и на руку ее с сокрушительной силой обрушилась палка. От боли у Афии перехватило дыхание, она раскрыла рот в немом крике, превратившемся в вопль ужаса. Она валялась у его ног, рыдала, визжала, он измывался над ней, и никто за нее не вступился. А натешившись, отпер дверь и вышел из комнаты.
Афия рыдала, всхлипывая; вошла тетка, сняла с нее запачканное платье, вытерла ее, накрыла одеялом и успокаивала ее шепотом, пока девочка не забылась сном. Впрочем, забытье ее продолжалось недолго, поскольку, когда она очнулась, в окна бил все тот же ослепительный свет и комната пульсировала зноем. Афия весь день провалялась в слезном бреду, порой приходила в сознание и видела, что тетка сидит рядом с ней, прислонившись к стене. Вечером тетка отвела девочку к знахарке, чтобы та перевязала ей руку, и мганга сказала тетке:
– Как вам не стыдно. Вся деревня слышала, как он кричал и бил ребенка. Он словно с ума сошел.
– Он не собирался ее калечить. Это вышло случайно, – ответила тетка.
– Думаете, это так и забудется? – возразила мганга.
Знахарка сделала что могла, но рука заживала плохо. Однако вторая рука работала, и через несколько дней после избиения Афия нацарапала ею записку тому человеку, с которым ее брат подружился в городе. Как он и велел в случае, если ей понадобится помощь, указала адрес бваны Биашары. Она написала: Каниумиза. Нисаидие. Афия. Он избил меня. Помогите. Афия передала записку лавочнику, тот прочел, сложил бумажку пополам и отдал вознице, направлявшемуся на побережье. Друг ее брата приехал с возницей, доставившим записку. И заплатил ему, чтобы назавтра тот отвез их обратно в город. Афия сидела на крыльце, смотрела на холм; ни синяки, ни сломанная рука так и не зажили. К дому подкатила повозка: лавочник сказал им, где искать Афию. Дядя был на работе, но на этот раз не пришел домой. Должно быть, знал, кто приехал. Деревня-то маленькая. Афия увидела друга брата и встала с крыльца.
– Афия, – сказал он, подошел, увидел, в каком она состоянии, взял ее за здоровую руку и, ни слова не говоря, отвел в повозку.
– Подождите, – попросила Афия, сбегала в дом за своим узелком (тот лежал у дверей, где она спала).
Афия еще долго никуда не ходила: вдруг дядя приедет ее искать. Она боялась всех, кроме друга брата, который забрал ее к себе и которого ей теперь полагалось звать Баба[23] Халифа, и Би Аши, та кормила ее пшеничной кашей и рыбным супом, чтобы Афия набиралась сил (девочка теперь называла ее Бимкубва[24]). Афия не сомневалась: если бы Баба за ней не приехал, дядя рано или поздно убил бы ее, а не он, так его сын. Но Баба Халифа приехал.
Два
3
Он приметил его на утреннем осмотре. Тот офицер. Дело было в лагере бома[25], куда их привели в компанию к другим, уже набранным рекрутам. Во время марша от вербовочного пункта до бомы охранники, шагавшие впереди, позади и даже сбоку колонны, задирали, подгоняли их, смеялись над ними. Вы сборище вашензи[26], говорили они. Слабаки, корм для диких зверей. Не вихляйте жопой, как шога[27]. Мы не в бордель вас ведем. Расправьте плечи! В армии вас научат задницу напрягать.
Не все рекруты очутились на марше своею охотой: одни действительно пошли в добровольцы, других отдали в добровольцы старейшины, и не по своему желанию, кого-то замели, кого-то вынудили обстоятельства, кого-то прихватили по пути. Шуцтруппе росла, ей нужны были бойцы. Одни, уже знакомые с солдатской жизнью, непринужденно болтали, подергиваясь от нетерпения, смеялись над грубостями охранников, жаждая приобщиться к этому языку издевки. Другие молчали с тревогой, пожалуй, даже с испугом, поскольку не знали, что ждет впереди. К ним относился и Хамза, уже раскаивающийся в содеянном. Никто его не заставлял, он сам записался в добровольцы.
Они ушли из вербовочного пункта, едва занялась заря. Хамза никого не знал, но сперва выступал так же важно, как прочие, расхрабрившись в непривычной ситуации, на рассветном марше до учебного лагеря в самом начале приключений. Колонну возглавляли высокие мускулистые солдаты, шагавшие так уверенно, что остальные поневоле старались не отставать. Один низким сумеречным голосом затянул песню, и некоторые, кто знал язык, подхватили. Хамза подумал, что это ньямвези, потому что эти солдаты показались ему похожими на ньямвези. Охранники – часть из них тоже походила на ньямвези – улыбались и даже порой подпевали. Когда песня смолкла, кто-то затянул новую, на суахили. Это была даже не песня, скорее речовка, которую исполняли в такт бойкому маршу, с взрывным ответом в конце каждой фразы:
Тумефанья фунго на мджарумани, таяри.Таяри!Аскари ва балози ва мдачи, таяри.Таяри!Тутампиганья била хофу.Била хофу!Тутаватиша адуи ваджуе хофу.Ваджуе хофу!Они пели бодро, стучали себя в грудь, словно передразнивали самих себя:
Мы пошли служить немцам,Мы готовы!Мы солдаты губернатора мдачи,Мы готовы!Мы будем сражаться за него без страха,Без страха!Мы напугаем врагов и наполним их страхом,Страхом!Они пели хвастливые и дерзкие слова, добавляя от себя непристойности, и охранники смеялись вместе с ними.
Они шагали вглубь сельской местности, стало жарко, солнце давило на шею и плечи, по лицу и спине лился пот, и Хамза вновь приуныл. Он пошел в добровольцы, повинуясь порыву, сбежал от того, что казалось невыносимым, но не ведал, на что запродался и справится ли он с тем, что от него потребуется. Он кое-что знал о тех, к кому набился в товарищи. Все слышали об армии аскари, шуцтруппе, и их жестокости к людям. Все знали, что у их офицеров-немцев не сердце, а камень. Он решил уехать, стать их солдатом, и сейчас, когда они знойным днем шагали по грунтовой дороге, он устал, вспотел, у него перехватывало дыхание от страха за то, что он натворил.
Они остановились глотнуть воды, пожевать сушеных фиников и инжира. От дороги к скрытым за листвой деревенькам разбегались тропинки, но они никого не видели. Наверное, местные жители не хотели попадаться им на глаза. В одном месте на обочине, на лужайке под высоким тамариндом, виднелись грозди бананов, кучка маниоки, корзина огурцов и корзина помидоров. Рыночек, брошенный в спешке. Должно быть, приближение солдат застало людей врасплох, они не успели собрать товары – решили, что лучше убежать. Все знали, что по сельской местности ходят отряды вербовщиков.
Охранники остановили их здесь, позвали, рассчитывая, что хозяева товара объявятся, но никто не пришел. Тогда охранники раздали рекрутам бананы, только бананы, и крикнули прячущимся торговцам: счет пришлете губернатору кайзера. За весь переход конвойные ни разу не выпустили рекрутов из виду. Им полагалось облегчаться при всех, на обочине, по шестеро за раз, хотят они или нет. Привыкайте к дисциплине, смеялись охранники. Оставляйте дерьмо здесь, не тащите в лагерь, да закидайте землей.
Они шагали весь день, большинство босиком, некоторые в кожаных сандалиях. Немцы проложили эту дорогу, говорили охранники, чтобы вам не пришлось продираться сквозь джунгли. Чтобы мы с комфортом довели вас, ублюдков, до места. К середине дня у Хамзы так разболелись руки и ноги, что он шагал машинально: выбора нет, нужно двигаться дальше. Последние этапы марша стерлись из его памяти, однако, едва охранники сообщили, что осталось совсем чуть-чуть, рекруты встрепенулись, как скот, возвращающийся в загон.
В лагерь прибыли уже в сумерках, прошли окраиной большой деревни, жители которой сбежались к дороге поглазеть на рекрутов. Их провожали приветливыми возгласами и смехом, пока они не вошли в ворота бомы. В правой части лагеря располагалось длинное беленое здание. Балконы верхнего этажа смотрели на плац под открытым небом; кое-где в окнах горел свет. Вдоль всего нижнего этажа тянулись закрытые двери. В дальнем конце плаца, фасадом к воротам, стояло здание поменьше. И в нем на верхнем этаже тоже горел свет. Внизу была одна-единственная дверь и два окна, все закрыты. Слева от просторного плаца были полуоткрытые сараи и хлева для скота. В ближнем к воротам углу – небольшой двухэтажный домик: оказалось, гауптвахта. Туда-то их отвели и разместили в большой комнате на первом этаже; с потолочных балок свисали лампы. Дверь наверх была заперта, их же дверь оставили открытой, как и входную. Охранники-аскари остались и по-прежнему не спускали с них глаз, хотя, похоже, марш их тоже утомил. Они устали от ругани и насмешек и сидели у дверей, дожидаясь, пока их сменят.
В каждой группе, теснящейся на гауптвахте, было по восемнадцать новых рекрутов, потных, усталых, молчаливых. Хамза оцепенел от голода и изнеможения, сердце его колотилось от горя, над которым он был не властен. Три деревенские старухи принесли глиняный горшок варева из требухи и бананов, рекруты собрались вокруг горшка, чтобы подкрепиться, и по очереди зачерпывали похлебку, пока она не закончилась. Наконец явилась смена и стала по очереди водить рекрутов в темный уличный клозет возле гауптвахты. Потом отправили двух человек вылить ведро в выгребную яму за воротами лагеря.
– Бома за мзунгу, – сказал караульный. – Кила киту сафи. Хатаки мави иену ндани я бома лаке. Хапана рухуса куфанья мамбо я кишензи хапа.
Это лагерь мзунгу[28]. Здесь кругом чистота. Он не хочет, чтобы вы гадили в его боме. Здесь нельзя вести себя как дикари.
После этого ворота бомы закрыли. Была глубокая ночь, хотя Хамза слышал гомон деревни за оградою лагеря и потом, к своему удивлению, крик муэдзина, сзывающего людей на ишу[29]. Потом сквозь открытую дверь Хамза заметил масляные лампы, маячившие в темноте за плацем, но ни одна не направилась к гауптвахте. Просыпаясь ночью, он видел белеющее в темноте здание. Караульных не было видно. Казалось, их никто не стерег. А может, караульные остались снаружи, следили, не затеют ли рекруты какую каверзу, – или знали, что вновь прибывшие ночью не сбегут, поскольку это опасно.
Утром перед осмотром их выстроили лицом к длинному белому зданию. При свете солнца Хамза разглядел, что у здания жестяная крыша, выкрашенная серой краской, а вдоль всего фасада тянется деревянная терраса. Еще он разглядел, что за закрытыми дверьми нижнего этажа, которые он заметил в сумерках, прячутся конторы и лавки. Он насчитал семь дверей и восемь забранных ставнями окон. Двери и окна в центре здания были открыты. У центра площадки – впоследствии Хамза приучился называть ее экзерцир-плац – высился флагшток.
Омбаша–нубиец[30], который разбудил их и выстроил на плацу, прохаживался туда-сюда вдоль шеренги, молча тыкал в рекрутов крепкой бамбуковой палкой, чтобы выровнять строй. Все были босые, даже те, кто вчера шел в сандалиях, и в обычной одежде, а омбаша – в военной форме цвета хаки, с кожаным патронташем, сапогах, подбитых гвоздями, феске с орлом и с тряпицей, закрывающей шею от солнца. Немолодой, чисто выбритый, худощавый и крепкий, несмотря на брюшко. Зубы побурели от ката. Строгое лицо его блестело от пота, на висках виднелись шрамы: пугающе невозмутимое лицо нубийца-аскари.
Удовлетворившись прямизной и неподвижностью строя, омбаша обернулся к офицеру: тот вышел из конторы, расположенной в центре здания, вдоль которого стояли рекруты. Омбаша выпрямился и крикнул: свиньи к осмотру готовы. Хава швайн таяри. Офицер, тоже в форме цвета хаки и в шлеме, не двинулся с места, но поднял стек, приветствуя омбашу. Выждав мгновение, дабы не уронить свой авторитет, он спустился с террасы и направился к рекрутам. Медленно пошел вдоль шеренги, время от времени останавливаясь и вглядываясь то в одного, то в другого, но ничего не говорил. По четверым похлопал стеком. Омбаша перед осмотром велел рекрутам стоять смирно, глядеть прямо перед собой и ни в коем случае, никогда не смотреть немецкому офицеру в глаза. Хамза сразу понял, что тот приметил его. Он почувствовал это еще до того, как худощавый, чисто выбритый офицер спустился с крыльца, и, когда тот остановился напротив него, Хамза невольно содрогнулся. Офицер был не такой высокий, как казалось, когда он стоял на террасе, однако выше Хамзы. Немец задержался перед ним на считаные мгновения и двинулся дальше, но Хамза не глядя увидел, что глаза у офицера строгие и почти прозрачные. За ним тянулся терпкий лекарственный душок.
Тех четверых, кого офицер похлопал стеком, отобрали в рабочие отряды – носить грузы и раненых. Может, они показались ему слишком старыми и медлительными или просто не приглянулись. Остальных немец оставил в распоряжении омбаши. Хамзой овладело смятение, испуг, он гадал, не лучше ли было бы попасть в рабочие, пусть к ним и относятся хуже, чем к прочим. Он понимал, что это в нем говорит трусость. Рабочие делили тяготы солдатской жизни с аскари, вдобавок ходили в лохмотьях, порой босиком, их все презирали. Новых рекрутов отвели в сторонку и велели сесть на землю перед небольшим зданием, центральная дверь которого стояла распахнутой. С торца здания была другая дверь, сверху и снизу на ней висели замки.
Вдоль стены, окружающей лагерь, не росло ни деревца, и на плацу не было тени. Стояло раннее утро, но, поскольку им велели сидеть смирно, солнце нещадно припекало Хамзе голову и шею. Долгие минуты спустя из здания вышел еще один немецкий офицер, в шаге-другом за ним следовал человек в форме. Тучный офицер был в брюках до колен и свободном кителе с карманами. На левой руке – белая повязка с красным крестом. Офицер был румяный, с медными усищами и редеющими светлыми волосами; тучность, шорты и пышные усы придавали ему вид чуть комический. Окинув рекрутов долгим взглядом, он велел им встать на ноги, потом сесть и опять встать. Улыбнулся, что-то сказал своему спутнику и скрылся в здании. Его помощник, тоже с белой повязкой с красным крестом, кивнул омбаше и вернулся в лазарет. Рекрутов по одному повели на осмотр.
Когда настала очередь Хамзы, он вошел в просторную светлую комнату с шестью аккуратно застеленными койками. В одном ее конце за ширмой была смотровая с кушеткой и складным столиком. Помощник, сухощавый, невысокий, с обветренным лицом и циничным проницательным взглядом, улыбнулся Хамзе, спросил на суахили, как его зовут, сколько ему лет, откуда он родом и какой веры. С офицером помощник общался по-немецки, и в голосе его сквозило сомнение, точно он не поверил Хамзе. Офицер слушал ответы, поглядывал на Хамзу, словно проверял, правда ли это, прежде чем записать их в карточку. Хамза приврал насчет возраста, прибавил себе годков.
– Сурували[31]. – Помощник указал на штаны Хамзы, и тот неохотно снял их.
– Хайя шнель, – добавил офицер, потому что Хамза замешкался.
Офицер с трудом наклонился и принялся разглядывать гениталии Хамзы, потом вдруг легонько шлепнул его по яйцам. Хамза подпрыгнул от неожиданности, офицер хохотнул, они с помощником улыбнулись друг другу. Офицер опять протянул руку, несколько раз мягко сжал пенис Хамзы, тот начал твердеть. «Инафанья кази», – сказал офицер помощнику, в полном порядке, но слова прозвучали неловко, словно ему стыдно говорить такое или он заикается. Офицер с видимой неохотой выпустил пенис. Посмотрел Хамзе в глаза, заставил открыть рот, сжал его запястье и какое-то время не выпускал. Взял с металлического подноса иглу, откупорил ампулу, окунул иглу в густую жидкость. Резким движением оцарапал Хамзе плечо и бросил иглу в лоток с полупрозрачной жидкостью. Его помощник дал Хамзе таблетку, стакан воды и улыбнулся, когда тот поморщился от горечи. Офицер тем временем что-то писал в карточке, поднял глаза, бросил долгий взгляд на Хамзу, еле заметно улыбнулся и махнул ему: уходи. Это была его первая встреча с военным врачом.
Им выдали форму, ремень, сапоги и феску. Омбаша-нубиец сказал:
– Я ефрейтор Хайдар аль-Хамад, омбаша, я учу вас, бил-аскари. Вы обязаны вести себя примерно и подчиняться мне. Я сражался на севере, на юге, на западе, на востоке, за англичан, за хедива[32], теперь вот за кайзера. Я человек порядочный и опытный. Вы свиньи, пока я не научу вас быть бил-аскари. Вы вашензи, как все гражданские, пока я не научу вас быть бил-аскари. Вы каждый день будете помнить, как вам повезло стать аскари. Уважайте меня, подчиняйтесь мне – или, валлахи[33], я вам покажу. Унафахаму? А ну-ка хором повторяйте за мной: ндио бвана. Теперь что касается формы, сапог, ремня и фески… Это очень важно. Вы обязаны их носить на[34] держать в чистоте. Чистите их каждый день, это ваша первейшая обязанность, бил-аскари. Каждый день вы обязаны проверять свою форму, сапоги, ремень и все остальное тоже проверять. Если они окажутся грязными, вы получите при всех кибоко на матуси[35], хамса иширин. Знаете, что это значит? Двадцать пять ударов кнутом по вашим жирным задницам. Когда дослужитесь до аскари хаса, будете носить такую феску, как у меня. Я вас выучу, вы будете соблюдать чистоту, или, валлахи, попомните мое слово. Обмундирование держать в чистоте. Унафахаму?