
Полная версия
Смерть субъекта
У куратора совсем другие планы на ее счет.
– Я настаиваю на смертном приговоре для Юлии Силва, – припечатывает он.
Самоконтроль Креона все-таки дает трещину.
– Это немыслимо! – возмущается он, – строгость наказания не соответствует ее проступку. Вы в своем уме, господин? Вы не имеете права приговаривать к смерти фертильную женщину только из-за собственной прихоти!
Взгляд куратора режет как нож, и хоть предназначается он не мне, но ранит меня заодно.
– Вы забываетесь, друг мой, – тихо и вкрадчиво говорит старик, – это вовсе не моя «прихоть», как вы изволите выражаться, центурион Прэтор. Мы обязаны пожертвовать одной женщиной, чтобы не потерять куда больше. Пример Юлии Силва будет поучительным для других. Прежде мы слишком на многое закрывали глаза, но с этим нужно заканчивать. Вы отпустите ее, а она станет и дальше распространять яд своего смутьянства, отравляя все вокруг. И в следующий раз к вам попадет уже сотня таких Юлий, которые, насмотревшись на нее, решат, что и им все простят.
– Это жестоко, – беспомощно бормочет Креон. Его плечи опускаются, а голова клонится вниз. Он сломлен. И у атлантов есть уязвимости.
Куратор перегибается через стол, и я пугаюсь, что сейчас он для пущего эффекта пропишет моему наставнику по лицу, но старик хватает Креона за руку и вздергивает ее, чтобы кольцо с орлом оказалось на уровне его глаз.
– Вы достигли таких высот, потому что всегда правильно расставляли приоритеты, – говорит куратор, – не разочаровывайте меня.
Лишившись опоры, кисть Креона падает на стол, и перстень бряцает по металлу. Центурион молчит. Ему нечего ответить, или, вероятно, он не может позволить себе этого в присутствии постороннего лица. Моего лица. Теперь куратор смотрит на меня, долго, испытующе.
«Моя цена останется прежней» – как бы напоминает он.
– Завтра Юлия Силва должна быть мертва, – говорит старик, – или у вас будут неприятности, центурион Прэтор.
Когда за ним закрывается дверь, мне стоит огромных усилий остаться на месте. Мне хочется приблизиться к Креону, и жестом ли, словом ли, но хоть как-то выразить свою солидарность. Сказать, что и я в ужасе от жестокости старого ублюдка. Сказать…
Ложь.
На самом деле я думаю, что Юлия Силва и ее грошовый протест не стоят головы центуриона Креона Прэтора. Только сам он считает иначе.
– Он оправдал убийцу, но хочет смерти невинной девочки, – озвучивает он.
– Вы обязаны исполнить этот приказ, – говорю я, а следующее вырывается у меня против воли, – пожалуйста, господин…
– Я сам решу, что мне делать, – отрезает Креон.
Глава четвертая. Юлия Силва.
Я лежу на тюремной койке, отвернувшись к стене, и вспоминаю свои недавние приключения-злоключения: прогулку по городу, арест и допрос. В сухом остатке, куда больше событий, чем за всю мою восемнадцатилетнюю жизнь. Так я не замечаю, как засыпаю.
В камере темно, словно в чреве кита – луч прожектора не ломится в окна, ведь здесь нет окон. Не слышны вой вечерней сирены и экзальтированные речи из динамиков на улице. Короче говоря, условия для сна почти идеальные, если опустить незначительные неудобства в виде холода, жесткой постели и омерзительной вони.
Увы, мне не удается долго наслаждаться уютным коконом из мрака и тишины. Меня будят голоса и лязг решетки, но я не двигаюсь, рассудив, что безопаснее и дальше прикидываться спящей, пока не разберусь, что происходит.
– Так-так-так, – говорит кто-то, – что у нас тут? Вот так свезло!
– Ты погляди на эту попку! – вторит ему другой и разражается лающим смехом, – чур она моя.
– Да пошел ты!
Я рывком вскакиваю и пячусь, но деваться мне особенно некуда: камера тесная, в ней едва умещаются койка и грязный сортир. Я натыкаюсь на него ногой и скулю от боли в лодыжке. Свет фонарика ударяет мне по глазам.
– Ну что, малышка? Послужишь отечеству? – спрашивает первый из говоривших. Я отрицательно трясу головой, только это был не вопрос. Они уже все решили.
– Пожалуйста, не надо… – прошу я, легко догадавшись, зачем они – кем бы они ни были – явились средь ночи в мою камеру.
– Тебе понравится, – заверяет меня второй и снова хихикает.
Я кричу – потому что это единственное, на что я способна, но сильная, жесткая ладонь, зажимает мне рот. Меня швыряют на койку как какую-то куклу. Щелкают пуговицы на чужой одежде. Не моей. На мне просторная арестантская роба, не имеющая застежек. Задранная вверх рубаха перекрывает мне дыхание и обзор. Я снова пытаюсь позвать на помощь и получаю по ребрам. Пузырь из воздуха становится в горле.
– Эй, аккуратнее, – журит один насильник другого, – не поломай ее. Хочешь неприятностей?
– Хочу, чтобы она не орала и сюда не сбежалась вся тюрьма, – буркает второй, перемежая слова пыхтением в непосредственной близости от моей обнажившейся спины. Его рот прижимается к лопатке и втягивает кожу с противным причмокиванием, а руки уже спускают с меня штаны.
– Надо делиться! – возмущается второй невидимка. Ткань исчезает с моей головы, они вертят меня, как им заблагорассудится, с легкостью пресекая попытки тому воспрепятствовать. Что-то горячее, липкое и разящее мускусом тыкается мне в щеку. Я стискиваю челюсть изо всех сил, но оно упрямо трется о мои сжатые губы.
Меня затапливает волной ужаса и отвращения, отзывающимися спазмами в пустом животе. Тошнота подступает к горлу, и я понимаю, что мне не сдержать рвотный позыв и придется все-таки раскрыть рот, чтобы не захлебнуться скудным содержимым своего желудка.
– Какого дьявола?
Вспышка яркого света заливает все вокруг подобно разряду молнии. Меня выпускают, и я кулем плюхаюсь на тонкий матрас, провонявший потом и мочой. Мой организм меня предает: я добавляю грязных пятен на ткани, и кашляю, содрогаясь всем телом так сильно, будто сейчас выхаркаю и свои легкие заодно.
Сквозь собственные стоны, я слышу удары и ругань. Кажется, кто-то кого-то мутузит, но мне уже все равно, что они там не поделили.
(Скорее всего, меня).
Горло дерет и трудно дышать. Кислород едва пробивается в легкие и с его первой полноценной порцией голова идет кругом. Я близка к обмороку, потому безропотно позволяю кому-то протереть мне лицо и придать вертикальное положение. Чьи-то руки деловито поправляют на мне арестантскую робу. Я гадаю, какой в этом смысл – если меня все равно собираются изнасиловать?
Или нет?
Я сомневаюсь. На мои плечи ложится что-то теплое и тяжелое, и я сразу перестаю дрожать. Ощупав предмет вслепую, по нашивкам я понимаю, что это китель.
– Силва, – зовут меня, и хоть голос кажется мне знакомым, он явно не принадлежит тем двоим гаденышам, – Силва, посмотри на меня.
Возле кончика моего носа щелкают пальцы. Проморгавшись, я фокусирую взгляд на руке, увенчанной массивным перстнем с гербом. О, еще бы я не узнала это кольцо! Я уже видела его накануне, у дознавателя, что потешался надо мной во время допроса. Я не очень-то рада его появлению.
– Если… если… – я кашляю, прочищая горло от остатков рвотной массы, – если вы пришли за тем же, зачем и они, то позвольте мне хотя бы умыться…
– Что? – озадаченно переспрашивает центурион, – о, во имя Юпитера, нет. Извини, я не доглядел за этими озабоченными недоумками.
Будто это входит в его обязанности: оберегать мою честь от посягательств!
Я не питаю ложных надежд. Даже если так, я не удивлюсь, если годы воздержания похерят благие порывы центуриона. В «Фациес Венена» все блюдут целибат, а тут беззащитная женщина, с которой можно делать все, что душе угодно. Центурион прогнал товарищей, а добыча всегда достается победителю.
Он не спешит воспользоваться положением.
Фонарь, лежащий на полу, наполняет камеру сонмом теней. Самая крупная из них принадлежащая центуриону, зловеще трепещет от движения, когда он отстегивает от пояса фляжку и протягивает мне.
Я жадно хлебаю воду, протираю лицо и пальцами распутываю волосы, проверяя, чтобы в них не осталось комков блевотины.
– Спасибо за заботу, – бормочу я, вспомнив о вежливости, – но это лишнее.
– Почему это? – любопытствует центурион. Опять этот светский тон! Это кажется мне в корне неправильным. Он выглядит как зверь, но разговаривает как человек.
– Это неотвратимо, – устало говорю я, – изнасилуют меня здесь или будут насиловать в центре «Продукции и репродукции», какая к чертям собачьим разница?
– Ты ошибаешься, Юлия, – собственное имя заставляет меня вздрогнуть, ведь звучит слишком обыденно, доверительно и почти по-дружески, – в центре никто не будет тебя насиловать, там ты будешь в безопасности…
– Чушь! – перебиваю я, – именно это там меня и ждет. Моя подруга…
Я не замечаю, что плачу, пока беззвучные слезы не достигают моих губ, смывая с них неприятное послевкусие.
– Моя подруга пошла туда добровольно… и ее там убили. Жестоко убили. Вот и послужила Империуму. Аве, мать его!
Не перегнула ли я палку? – спохватываюсь я.
Осторожно покосившись в сторону центуриона, я вижу, что он хмурит брови. Меня всегда предостерегали, что мой дерзкий язык не доведет меня до добра. Вот сейчас я точно получу по своей облеванной физиономии.
– Когда это случилось? – зачем-то уточняет центурион.
– Какая… – начинаю я, но что-то заставляет меня ответить честно, – два месяца назад.
– Ее имя… Фелиция Аврелия?
– Фаустина, – поправляю я.
– Так вот оно… – произносит центурион с таким выражением, будто решил для себя очень сложную задачку, но ничуть не удовлетворен результатом. Он присаживается на койку, но на безопасном расстоянии от меня, и проводит пятерней по коротко стриженной голове. Мрак углубляет следы усталости на его лице, морщины, складки и борозды шрамов.
– Вы судили того человека, который сделал это с ней? – вырывается у меня.
Он кивает.
– Он… казнен?
Центурион смотрит перед собой, а не на меня. Я не знаю почему, но мне чудится, что он – гнусный пес режима – способен понять, что я чувствую. Мне не хотелось бы, чтобы он понимал.
– Да, Юлия, – наконец говорит центурион, – он казнен.
Увы, совершенное правосудие не вернет Фаустину из царства Плутона. В конце концов – судить тех, кто действительно заслуживает наказания – и есть обязанность чертовых «Фациес Венена». Что мне теперь, рассыпаться в благодарностях, что хоть раз они сделали то, что должны? Я не собираюсь. Следом за той тварью в тюремную камеру попала я. Я никого не убивала, как и отец Фаустины, и многие другие невинные люди, пострадавшие от рук тайной полиции.
Глупо искать справедливости в этих стенах.
– Я проконтролирую, чтобы с твоим делом разобрались как можно скорее, – обещает центурион, словно прочитав мои мысли, – тебе нечего здесь делать. А сейчас попробуй поспать. Не бойся, я…
Не засуну в тебя свой член, пока ты спишь?
Я проглатываю ехидный ответ. Полно, Юлия. Этот человек хотя бы пытается.
Он встает, а я устраиваюсь на койке так, чтобы не соприкасаться с испачканным местом на матрасе, и отворачиваюсь к стене. Я не желаю смотреть на безобразного, но благородного центуриона. Я не желаю с ним разговаривать.
– Я не позволю кому-то тебя побеспокоить, – все же заканчивает он.
Ложь – думаю я. Он просто делает свою работу. Он «разберется с моим делом как можно скорее» и я отправлюсь в центр «Продукции и репродукции», где меня будут насиловать снова и снова. Снова и снова. И никакой ублюдок, возомнивший себя рыцарем, не сможет этому помешать.
– Спасибо, – тихо говорю я.
Спасибо за ложь во благо.
***
– Эй, просыпайтесь, гниды!
Грубый оклик сопровождается лязганьем металла по металлу. Я со стоном разлепляю глаза и сажусь. Спину ломит, голова ощущается тяжелой, как при болезни, а от застарелого вкуса во рту меня снова начинает тошнить. Огромное везение, что уже нечем.
Коридор между камерами залит тусклым светом, льющимся в единственное окно. Мальчишка-тирон в цементно-серой униформе расхаживает между камер, брезгливо швыряя на пол посуду с кормежкой.
– Жрать, – рявкает он с таким важным видом, словно является самой значимой персоной во всем «Карсум Либертатис».
Меня раздражает его заносчивость, но я до смерти голодна.
Превозмогая тяжесть в теле, я сползаю с койки, и усаживаюсь возле решетки, чтобы дотянуться до миски с невзрачной бугристой массой. Она пахнет и выглядит не лучше, чем то, что ночью вылезло из моей глотки.
Я черпаю ложкой безвкусную пищу, уплетая за обе щеки, как самый изысканный деликатес, но не чувствую насыщения. Склизкие комки валяются в пустоту внутри моего живота, и он протяжно урчит.
В центре «Продукции и репродукции» точно будут лучше кормить. Я навещала там Фаустину. Она хвалилась, что в жизни не видела такого разнообразия блюд, таких сочных, с любовью выращенных фруктов и овощей, таких сладких десертов. На это я ответила, что ее закармливают «на убой».
Как жаль, что я оказалась права!
– Эй, девошка! – окрикивает меня кто-то.
Я отрываюсь от пустой миски, из которой тщетно пытаюсь выскрести еще хоть какие-то крохи, и осматриваюсь, выискивая источник звука. Им оказывается заключенный в камере напротив – сплошь седой, сгорбленный старик с бородой настолько длинной, что она почти достает до бетонного пола. Он дружелюбно улыбается мне почти беззубым ртом, и вдруг толкает свою миску в мою сторону.
– Дерши добавку, – шепеляво говорит он.
Голод во мне оказывается сильнее воспитания, и я сразу же набрасываюсь на чужую порцию. Лишь уничтожив ее, я испытываю раскаяние: я только что оставила этого доброго самаритянина без завтрака.
Без обеда? Без ужина?
Сомневаюсь, что тут трехразовое питание.
– Спасибо, – выдавливаю я и вытираю рот, – но… но как же вы?
Старец глухо смеется в свою кустистую бороду. В ней застряли засохшие ошметки серой массы, вроде той, что я только что проглотила.
– Мне уше не надо, – беззаботно отмахивается он, – мне недолго ошталось.
Все потрясения, пережитые за последние сутки, притупляют мою способность к сочувствию. Я думаю, что, если он приговорен к казни или загибается от смертельного недуга, ему можно лишь позавидовать. Больше никаких безвкусной жратвы, жесткой койки, вонючей камеры или терзаний на счет неопределенности будущего. Скоро он будет свободен. Я не обладаю такой роскошью, как свобода. Центурион ясно дал понять, что, по окончании «экскурсии», я отправлюсь в центр «Продукции и репродукции».
– Мне жаль, – все-таки говорю я.
Старик машет чумазой рукой.
– За што тебя упекли, девошка? – спрашивает он.
– Я пыталась сбежать, – признаюсь я.
– Надо ше! – восклицает он не то с недоумением, не то с восторгом, – и куда ты шобиралашь?
– Я не знаю… Просто… куда-то.
Заключенный подползает еще ближе к решетке, вцепляется в нее узловатыми пальцами и его длинная борода оплетает прутья, как девичий виноград старинную ограду. До меня доносится исходящий от него отвратительный запах. Вероятно, он не мылся с тех самых пор, как попал в «Карсум Либертатис».
– Шкашу тебе по шекрету, – заговорчески подмигнув, говорит он, – я тоше шобиралшя шбешать. Я даше шделал шамолет…
– Сделали что? – переспрашиваю я. Из-за отсутствия зубов половина слов, сказанных стариком, мне непонятна, но последнее из них кажется совсем незнакомым. Остальные хоть с трудом, но узнаются.
– Шамолет, – повторяет он, – это такая штука, девошка, на которой люди летают, как птишы. Ш помошью него мошно добратьша ша море…
Я изумленно приоткрываю рот.
За море?
Но ведь там ничего нет!
И я тут же осаживаю себя, осознав, что разговариваю с человеком, давно потерявшим рассудок. Его внешний вид вкупе с этими безумными речами убеждают меня в этом заключении. Сколько времени он уже здесь торчит? Не удивительно, что, будучи запертым в четырех стенах в филиале ада, все, что ему остается – это предаваться диким фантазиям.
– Ешли ты… – начинает он, но не успевает закончить – замечает двух милесов в другом конце коридора.
Они отпирают дальнюю камеру.
– Обвиняемый Мануций, – провозглашает один из милесов, – на выход.
Арестант, надо думать, не торопится повиноваться приказу. Надзиратели ненадолго исчезают в недрах камеры, а после вытаскивают оттуда тощего мужчину с посиневшим от побоев лицом. Он барахтается в их руках как белье на веревке в ветреную погоду.
– Пожалуйста! – верещит он, – не надо! Я не виноват! Я…
– Да закрой ты свое грязное хлебало, – рявкает более крупный из милесов, – гнусный изнаночник.
– Я не…
Бабах.
Я жмурюсь, чтобы не видеть того, что происходит дальше, но отчетливо слышу звуки ударов.
Пожалуйста, пусть это побыстрее закончится, думаю я. Но это и не думает заканчиваться. Кто-то словно лупит в глухой барабан, выбивая из него некрасивый хаотический ритм.
– Довольно, – вклинивается третий голос.
Я приоткрываю глаза. Арестант валяется на полу, скорчившись в луже крови и, судя по специфическому запаху, собственной мочи, а над ним возвышаются милесы и… юный бог из допросной комнаты. Он уже не выглядит таким растерянным и отсутствующим, как в прошлый раз. Он стоит прямо, руки сложены на груди, а курчавая голова склонена к плечу. Его поза говорит о крайне презрительном отношении к окружающим.
– Господин Велатус, – почтительно отзывается один из милесов. Второй молчит и косится в мою сторону. На его щеке расцветает свежая гематома. Я догадываюсь, что он обзавелся ей минувшей ночью в моей камере. Скорее всего, эту производственную травму ему оставила встреча с кулаком центуриона.
– Поторапливайтесь, – холодно цедит юный бог, – колесница не будет ждать. Заключенного приказано доставить в шахты.
Он брезгливо морщит нос от царящего здесь мерзкого запаха, резко поворачивается на каблуках и уходит. Заключенного отскребают от пола, и с него градом льется кровь. Милес с фингалом под глазом чуть задерживается, чтобы бросить на меня последний взгляд, полный зловещего обещания.
Не я виновата, что его отделал центурион, но именно мне придется за это ответить.
***
Центурион не ошибся, рассудив, что пребывание в «Карсум Либертатис» собьет с меня спесь. Страх ломает. Остаток дня я провожу в ожидании, когда и меня выведут из камеры, чтобы наконец отправить в центр «Продукции и репродукции». Никто так и не приходит. Я уже почти готова упасть в ноги надзирателям и молить прекратить эту пытку.
Я согласна. Я раскаялась.
Только, пожалуйста, не еще одна ночь в этих стенах.
Разумеется, я не сплю. Каждый мускул в моем теле напряжен до предела. Я сижу на койке с прямой спиной и прислушиваюсь к малейшему шороху.
Стоит мне различить чьи-то шаги, я готовлюсь к самому худшему.
У «самого худшего» фонарь под глазом. Он притормаживает у решетки, но не отпирает ее. Луч фонарика обшаривает меня с ног до головы. Надзиратель проводит языком по разбитой верхней губе. Мой испуг приносит ему очевидное удовольствие.
Он не удостаивает меня каких-то слов, лишь тычет пальцем в мою сторону.
Я и без слов считываю обещание: скоро.
Он уходит, а я прячу лицо в ладонях. Меня бьет крупная дрожь. Мне так страшно, как никогда в жизни. Эта демонстрация силы окончательно душит во мне все порывы к борьбе.
Уж лучше бы он сразу взял свое, чем откладывал «казнь» на потом.
Я встаю, чтобы подойти к решетке и посмотреть, что делает мой сосед, тот вонючий старик, надеясь, что смогу найти в его лице пусть безумного, но собеседника, и скрасить эти темные часы. Заключенный сгорбился на своей койке спиной ко мне, и, кажется, спит. Вероятно, он мертв. Я бы тоже предпочла умереть, но я не знаю, как провернуть это усилием воли.
Свет фонарика, танцующий на полу коридора, вынуждает меня отступить.
Вот и все.
Тот ублюдок вернулся.
Я закрываю глаза и перестаю дышать. Я представляю себе, как лишенный кислорода, мой мозг умирает, и я валюсь на бетонированный пол. Гаденыш не получит меня живой, а что он будет делать с моим мертвым телом – уже меня не касается.
Я приказываю себе стать мертвой.
Прямо сейчас, пока кто-то отпирает решетку снаружи.
– Юлия? – опять этот голос.
Передо мной центурион из допросной, вероятно, снова явившийся проверить, что никто не попортил товар до отправки по назначению. Желающих, надо думать, немало. Я – кусок мяса посреди псарни. Конечно, голодным зверям трудно устоять перед таким искушением.
От избытка чувств я бросаюсь центуриону на шею и лишь после понимаю, что мне не стоило этого делать. Нет слов, чтобы объяснить ему, как сильна во мне потребность в объятиях, в чем-то простом и человеческом среди всего этого ужаса.
Мышцы на груди центуриона твердые, словно камень. Он напрягается, и, кажется, тоже перестает дышать. Он не лупит меня за подобную вольность, но и не обнимает в ответ.
А умеет ли он? – думаю я. И в моей голове оживает жуткая картина, как двое милесов безжалостно избивают заключенного, прежде чем сопроводить к тюремному транспорту. Без сомнения, кто-то из них однажды дослужится до звания центуриона. А этот центурион – ведь тоже когда-то был простым надзирателем.
Сколько крови на его руках?
Действительно ли я хочу, чтобы эти руки ко мне прикасались?
Я отшатываюсь и встречаю взгляд центуриона.
– Хватит! – восклицаю я, – убирайтесь. Достаточно играть в благородство. Какая разница – трахнет меня кто-то из ваших товарищей или нет? Это все равно ждет меня в центре. Или…
Я расправляю плечи, делаю глубокий вдох и обличительно тыкаю пальцем в грудную клетку центуриона.
– Или вы все-таки сами решили мной воспользоваться?! Разумное решение, когда еще представится такой шанс! Хорошая новость: ваш член будет первым, что здесь во мне побывает! Плохая – если я забеременею, лучше покончу с собой, чем произведу на свет выродка от кого-то из вас! В остальном – ни в чем себе не отказывайте, господин!
– Юлия, – предупреждающе начинает центурион, – успокойся. У тебя истерика.
Да он, черт возьми, издевается! Будто я без него не понимаю, что со мной происходит. Я видела слишком много вещей, которые никогда не смогу забыть – и гниющего заживо старика, и избиение другого заключенного. И Фаустину в центре «Продукции и репродукции», бодрым голосом рассказывающую, какая честь для нее исполнять свой долг перед Империумом, как о ней «любезно» заботятся и хорошо кормят. Ее загнанный взгляд. Ее поджатые губы и тягучее молчание, стоило мне спросить о главном:
Сколько их уже было?
Как она это пережила?
Никак.
Фаустина мертва.
Еще бы со мной не случилась истерика!
Центурион все же пытается меня утихомирить, тянется, будто собираясь обнять по-настоящему, а я принимаюсь отбиваться. Я луплю его своими слабыми ручонками везде, куда могу дотянуться, пока он не сгребает меня в медвежью хватку.
Я сотрясаюсь в беззвучных рыданиях, уткнувшись лицом в шершавую ткань его кителя. А он – пес режима, палач, убийца, садист и далее по списку, успокаивающе гладит меня по спине и всклокоченным волосам. Прикосновения его рук мягкие и деликатные, словно он остерегается мне навредить. Немудрено, ведь ему привычнее этими лапищами ломать кости и выкручивать суставы, а не утешать плачущих женщин.
– Пожалуйста, – сдавленно бормочу я, – пожалуйста, лучше убейте меня. Убейте, если по-настоящему хотите помочь. У вас же есть с собой оружие, да? Я не смогу… я…
– Тише, Юлия, тише, – шепчет центурион мне в макушку. Он не произносит какой-нибудь лицемерной ерунды, вроде «все будет хорошо», и за это я очень ему благодарна.
Мои ноги подкашиваются, но он не позволяет мне упасть. Бережно удерживая меня в своих руках, центурион присаживается на узкую койку, и баюкает меня на коленях словно дитя. Постепенно мне становится легче. Объятая теплом со всех сторон, я перестаю трястись нервной дрожью.
– Почему вы делаете это? – вырывается у меня.
– Что именно? – уточняет центурион.
– Почему вы заботитесь обо мне, почему не ведете себя, как ваши товарищи? – сбивчиво лепечу я, – почему вы вообще служите в «Фациес Венена»? Ведь вы, судя по всему, неплохой человек… Вы могли бы выбрать себе любую другую профессию. Вы могли бы… Вы могли бы быть таким же, как остальные, просто воспользоваться мной, воспользоваться своей властью… За насилие над заключенной вас никто не осудит…
– Меня не возбуждают плачущие женщины, – серьезно заверяет он.
То, как сказаны эти слова, заставляет меня оторвать зареванную физиономию от кителя и посмотреть на центуриона. Я подмечаю, что уголок его рта кривится в некой пародии на улыбку.
Шутка?
Или что-то вроде того?
И от этого атмосфера меняется. Мне уже не так страшно. Он человек, а не зверь. А еще он мужчина, о чем я как-то не потрудилась подумать, но теперь замечаю. Мужчина, который без шрамов, стрижки почти под ноль, без формы треклятых «Фациес Венена» в других обстоятельствах, возможно, был бы по-своему красивым. Улыбка волшебным образом преображает его суровое лицо. Он, оказывается, не такой и урод, как мне показалось в допросной.