
Полная версия
Молитва к Прозерпине
– Что вы на меня уставились? – закричал я. – Захотели отведать моего кнута? Вперед!
* * *Я никогда не буду утверждать, что путешествие в паланкине может доставлять удовольствие, но, пожалуй, это наименее обременительный вид транспорта. Я мог лежать на очень мягком матрасе, пока носильщики шагали размеренным шагом и по ровной дороге, и на крутых подъемах или спусках. Полог защищал меня от непогоды, а боковые занавеси были двойными: одни из тюля, а другие, плотные, из шерсти. Если я хотел наслаждаться солнечным светом, то закрывал только первые, а если меня одолевал сон, то задергивал вторые и спал в полумраке. Обычно я держал занавеси открытыми, хотя сельский провинциальный пейзаж не волновал меня и не вызывал восхищения. Сервус, Ситир и Куал шли пешком перед паланкином.
Какое ужасное место и какая жара! Самым необходимым оружием оказался веер. И вот досада – по возвращении в Рим я даже не смогу рассказать Кудряшу, что побывал в настоящей пустыне, с дюнами и пальмами. Нет. Рабы наместника уже предупредили меня, что местные жители называли пустыней любое место за городом, и эти пустоши были скучны, некрасивы и даже отдаленно не напоминали то, что мы, римляне, называем настоящей пустыней. Вокруг виднелись только колючки, сухая почва, какие-то кустики без цветов и русла умерших рек.
– Мне твои мысли известны, – закричал я с высот своего удобного паланкина, обращаясь к Куалу. – Ты хочешь сбежать от меня при первой же возможности. Но смотри, кто идет рядом с тобой: это ахия. Если ты сбежишь, я прикажу ей отправиться вдогонку и поймать тебя. А сам знаешь: ахии неустанны и непобедимы, как Ахиллес[24]. И к тому же они чуют страх издалека лучше любого волка. Она поймает тебя и приведет ко мне. А я тебя предупреждаю: за каждую попытку побега тебе по моему приказу отрубят один палец ноги.
На этой африканской дороге, раскаленной солнцем, обнаженное тело Ситир казалось еще прекраснее: гладкая кожа обтягивала упругие мышцы, а ягодицы казались твердыми, как мрамор.
Мы двигались вперед спокойно и размеренно, пока не оказались на перепутье. Куал рассказал нам, что левая дорога ведет прямо к Карфагену[25]. Карфаген! Любой римский школьник слышал тысячи историй об этом городе, о его великих людях и о его ужасном конце. Менее двух поколений назад мы их уничтожили, и я не смог удержаться от искушения бросить быстрый взгляд на знаменитые развалины. Я сказал себе, что благодаря этой экскурсии, по крайней мере, смогу поведать что-то интересное Кудряшу, когда вернусь в Рим.
Именно поэтому мы и добрались до руин древнего города Карфагена. Навстречу нам вышли единственные его обитатели – тощие и боязливые псы, передвигавшиеся медленно, опустив морды к земле. Я хотел пройти по развалинам один, поэтому, увидев, что Ситир следует за мной, хотел было остановить ее:
– Тебе незачем идти, – кроме лемуров карфагенян, мне ничего здесь не грозит, а я в них не верю.
Римляне, Прозерпина, считали, что лемуры – это призраки наших предков. Однако Ситир хотела войти в Карфаген не для того, чтобы меня охранять.
– Я иду туда не ради тебя, птенчик, а ради самой себя.
Она тоже хотела созерцать огромный город, лежавший в развалинах, поэтому мы углубились в его улицы вместе.
Карфаген уже почти целый век представлял собой труп города. Я следовал по его мертвым улицам, желая испытать при виде этого пейзажа одновременно страдание и восторг. Мы с Ситир поднимались по абсолютно пустынным проспектам, кружили среди остатков стен, сложенных из белесых, как прокисшее молоко, камней. Наконец мы оказались на холме, самой высокой точке Карфагена, где стоял храм их верховного божества Баала[26]. От здания осталось только несколько полуразрушенных облезлых колонн, что некогда поддерживали его своды. Мы посмотрели в сторону моря. Даже сейчас, сто лет спустя, можно было различить округлые очертания знаменитого искусственного порта. Но больше здесь ничего не сохранилось. И ужас охватил нас, когда мы обернулись и посмотрели на сушу: до самого горизонта простирались развалины, развалины и снова развалины.
Я не в состоянии, Прозерпина, описать здесь всю печаль и уныние, охватившие меня при виде останков Карфагена. Мы стояли посередине когда-то великого города, который представал сейчас перед нами в виде огромного кладбища камней, потому что подвергся полному, кардинальному разрушению. Лежали в руинах самые толстые его стены и самые высокие храмы, все кровли рухнули. Оставались только фундаменты зданий, тысячи разрушенных стен и груды обломков. И над этими руинами царила тишина: не было слышно ни одной птицы, ни одного насекомого. Среди камней обычно находят себе убежище ящерицы и прочие мелкие твари, но здесь, в Карфагене, не было даже их: ни одно существо не двигалось здесь и не подавало признаков жизни. Я вздрогнул от ужаса. И Ситир тоже: ее гладкая кожа, на которой не было ни единого волоска, покрылась мурашками.
Карфаген, стоявший в бухте, обладал великолепным портом, несравненно лучшим, чем остальные на том побережье, поэтому вскоре после разрушения города Сенат распорядился на самом берегу на основе разрушенных зданий построить римскую колонию. Любому сразу станет ясно, что этот шаг, кощунственный и зловещий, ни к чему хорошему привести не мог. Лемуры карфагенян не давали покоя пришельцам-римлянам: вокруг них вились невидимые пчелы и больно жалили; сколько бы жидкости они ни пили, жажда не оставляла их никогда; половина детей в новом поселении рождались без рук или без ног, а остальные – без век. В смятении новые обитатели вскоре оставили город, и дома римлян быстро превратились в развалины, подобные руинам Карфагена. По правде говоря, когда мы с Ситир обозревали городские развалины, нам не удалось отличить римской части от карфагенской. Я, Прозерпина, вообще-то, не верю в лемуров, но в этом случае мне не остается ничего другого, как в них уверовать.
Начался дождь. Его редкие и тяжелые капли стучали по раскаленным камням, запахло влажной пылью. Вода несла земле облегчение после жары, но нам стало тоскливее: мокрые развалины показались нам еще более унылым и неприглядным местом, если только это было возможно.
Я обратил внимание на руку какой-то статуи, воздетую к небу из груды камней, словно взывая о помощи. На ней оставалось только три пальца. И эта рука была единственным видимым признаком жизни, единственным осмысленным следом, оставленным тысячами жителей Карфагена. Их общество тоже гордилось своими поэтами и юристами, драматургами и певцами, и от всего этого, от их многовековой истории не осталось ничего. Ничего.
Опечаленный и удрученный, я не смог долго созерцать эту картину опустошения и забвения. От Катилины остались лишь груды металла, а от Карфагена – горы камней.
И вдруг чуть слышный звук, словно чириканье птахи, прервал окружавшую нас тревожную тишину: это заплакала тихонько Ситир. Я вспомнил, что ахий тренировали, чтобы укрепить их тела и научить их остро чувствовать любые движения души, и они могли воспринимать чужие эмоции с силой, недоступной остальным представителям человеческого рода. Как могла не взволновать ее картина такого разрушения?
Тоненькие ручейки слез текли по щекам Ситир. В первый (и пока единственный) раз с нашего знакомства наши души, столь различные и далекие, испытывали сходные чувства. Я положил руку ей на плечо:
– Ты оплакиваешь все поколения мужчин и женщин, которые за многие века совместной жизни пропитали своими чувствами эти руины; эти чувства еще живут здесь, и они открываются тебе.
– Нет, – возразила она мне с глубокой печалью в голосе, – я плачу как раз потому, что в этих руинах никаких чувств больше нет. Я плачу потому, что не слышу ничего и ничего не чувствую.
«Я плачу потому, что ничего не чувствую». Никогда раньше мне не приходилось слышать такого точного определения смерти.
* * *Мы покинули Карфаген, но не успели сделать и пары шагов по дороге, уводивший нас из города мертвых, как нам пришлось снова столкнуться со склокой и низкими страстями живых.
На том месте, где мы оставили паланкин, завязалась потасовка: Сервус и пятеро носильщиков спорили и обменивались ударами палок с другой группой рабов. Их тоже было шестеро, и они неожиданно появились неизвестно откуда.
Поводом для спора был Куал. Пришельцы хотели увести его, а мои носильщики старались удержать. На самом деле они вовсе не желали спасти бедного пастуха от похитителей, а просто считали своей обязанностью защищать хозяйское добро. И поэтому обе группы тянули Куала в противоположные стороны, будто подвергали его пытке, грозя расчленить. И как же они его дергали! По правде говоря, эта сцена казалась презабавной, потому что единственным ее участником, не обритым наголо, то есть единственным свободным человеком, был как раз Куал. Но выходило, что эта деталь никого не волновала, и дюжина рабов тянули и толкали свободного человека и предавались этой борьбе с истиной страстью. Тебя могли бы удивить, Прозерпина, верность людей-рабов и та настойчивость, с которой они могут защищать свои цепи или интересы своих хозяев, что, по сути дела, одно и то же.
Мое появление (или, вернее, появление ахии, способной внушить страх целой когорте воинов) привело к перемирию сторон. Я попросил, чтобы кто-нибудь объяснил мне причину потасовки здесь, в этом безлюдном месте посреди дороги.
– Доминус, эти бесстыдники появились здесь, пока мы тебя ждали, увидели Куала и уверяют, будто он принадлежит их хозяину, – ответил Сервус.
Не успел я и слова сказать, как все снова завопили и стали дергать и тянуть беднягу Куала в разные стороны. Я закричал, но никто меня не слушал, и тогда в дело вмешалась Ситир: она подняла руки и хлопнула в ладоши один раз. Все замолчали, и я обратился к пришельцам тоном беспристрастного судьи:
– Вы знаете этого паренька? Это действительно так?
– Конечно да! Его зовут Куал, и он большой жулик, – заверили меня они.
– Жулик он или нет, сейчас значения не имеет, – сказал я. – Вопрос в том, есть ли у него хозяин.
– Он не раб, но и не свободный человек.
– Любопытное определение, – рассмеялся я, но они были слишком глупы, чтобы понять мою иронию.
– Он работал на нашего хозяина, Квинта Эргастера, но позорно сбежал, нарушив условия своего контракта.
Из их слов выходило, что этот самый Эргастер раньше был центурионом, но оставил службу и жил на вилле к югу от того места, где мы находились. Поскольку нам нужно было следовать в том же направлении, я решил, что будет разумно навестить его, чтобы уладить все споры. Сначала я поговорю с Эргастером, а потом уже решу судьбу Куала.
Сказано – сделано. Наша процессия, в которой теперь было вдвое больше участников, двинулась в путь. Куал, само собой разумеется, не питал ни малейшей симпатии к нашим новым попутчикам; он старался держаться от них подальше и шагал около моего паланкина. Я засмеялся:
– Твоя судьба весьма забавна: что бы ты ни делал, тебе все равно не везет, и чем дальше, тем твоя участь хуже.
На сей раз он ответил мне:
– Смейся, смейся сколько тебе угодно, пока можешь; когда мы доберемся до Логовища Мантикоры, тебе сразу смеяться расхочется.
Мы двигались к югу целых два дня и наконец увидели перед собой владения этого самого Эргастера. В отличие от великолепного дома, в котором нас разместил Нурсий, построенного, чтобы подчеркнуть власть и достаток его хозяина, эта вилла была простым традиционным крестьянским домом: большое строение окружали пшеничные поля, виноградники и оливковые деревья, целые оливковые рощи. Рабы Эргастера направились к дому, пообещав немедленно вернуться. Мне их поведение показалось подозрительным.
Квинт Эргастер принимать нас не спешил. Наша небольшая группа довольно долго ждала у изгороди, ограничивавшей его владения. И должен тебе признаться, Прозерпина, что, пока длилось это ожидание, меня мучили опасения: я совершенно ничего не знал о местной элите. Мне было неизвестно, проявят ли эти люди любезность или, напротив, их охватит внезапная ярость. Как бы то ни было, времени для сомнений оставалось немного.
Как полагалось по старинной традиции, встретить нас вышел сам Квинт Эргастер. И какой человек предстал перед нами, Прозерпина, – истинный римлянин!
Эргастер казался воплощением осени жизни: он был стар, очень стар. Мы сразу же узнали, что наш амфитрион достиг завидного зрелого возраста, – ему исполнилось девяносто пять лет! Он был глух на одно ухо и передвигался, опираясь одной рукой на палку, а другой на раба. Однако, кроме этих небольших неудобств и темных пятен на коже лица и рук, ничто его не беспокоило: голова у него работала прекрасно и зрение, хотя и слабое, он еще сохранял. Мы поздоровались.
– Мне сказали, что твоя фамилия Туллий.
В его густом и строгом голосе еще звучали отголоски приказов, которые он отдавал войску в прежние годы.
– Да, господин. Меня зовут Марк Туллий, я старший сын Марка Туллия Цицерона, – ответил я, пытаясь быть как можно любезнее.
Эргастер посмотрел на меня, будто собирался вынести свой приговор:
– Скажи мне, молодой Туллий, ты настоящий римлянин? Истинный римлянин из Рима?
– Кому быть римлянином, если не мне? Правда, мой отец приехал из Арпи[27], но я родился в Субуре, а всем известно, что наш район – самый древний в Риме.
Мой ответ покорил его: как только старик услышал название моего района, он разволновался и его одолела печаль.
– Субура! – Настороженный центурион превратился в простого старика, скучающего по родине. – А скажи мне, юный Туллий, что нового в древнем Риме?
– Рим уже не тот, каким был раньше, – ответил я не столько из убеждения, сколько из желания его утешить. Эргастер удивил меня своим философским умозаключением:
– Рим никогда не был таким, как раньше.
И чтобы выместить свое раздражение, старик ударил раба по спине палкой.
Затем подошел ко мне и, опершись ладонью о мою грудь, приблизил свои слабые глаза к моему лицу, чтобы разглядеть черты получше. Потом улыбнулся, и я понял, что мы подружимся.
* * *Эргастер был старым солдатом, которому в жизни повезло. Он прожил очень долгую жизнь! Ему было всего восемь лет, когда он вместе с римским войском отправился в Карфаген, чтобы разрушить город. Когда я, которому в то время не исполнилось и восемнадцати, слушал его, мне казалось, что я путешествую во времени.
У старика Эргастера дрожала рука и нижняя челюсть, и, как я уже сказал, он наполовину ослеп, но мыслил здраво и обладал бешеным нравом, из-за которого его рабам нередко доставались брань, крики и удары кнута, порой без всякого повода. Это так бросалось в глаза, что я осмелился спросить его:
– Почему ты так суров с рабами?
– Как это «почему»? Они наши враги, – заявил он, откровенно удивившись моему вопросу.
Время, столь же непостижимое, сколь быстротечное, заставляло нас с Эргастером смотреть на одну и ту же реальность с разных точек зрения. Местные жители казались мне обычными провинциалами, которые в результате романизации уже давным-давно утратили свои характерные черты, а для Эргастера, сражавшегося с их дедами и прадедами, эти люди оставались по-прежнему «проклятыми карфагенянами».
История Эргастера, призванного в армию в возрасте восьми лет, была не такой уж исключительной, как это могло показаться на первый взгляд: легионы часто брали с собой в качестве талисмана младших сыновей из бедных и многодетных семей Рима и Лация[28]. А это означало, что старик Эргастер покинул Рим более восьмидесяти пяти лет назад (шутка ли!) и никогда больше туда не возвращался. Благодаря своей храбрости и уму он достиг в армии наивысшего положения, какое было доступно плебею, и стал примипилом, то есть старшим центурионом легиона, и возглавлял первую центурию первой когорты. К тому моменту, когда он покинул армию, у него образовались весьма приличные накопления: он не растратил всех денег, заработанных за годы службы, и присовокупил к этому капиталу богатства, награбленные во время тридцати военных кампаний, из которых почти все закончились полной победой над врагом. Кроме того, он пользовался расположением влиятельной семьи Сципионов[29], с которой всегда старался поддерживать связь. Именно они посоветовали ему приобрести большой участок земли на юге провинции Проконсульская Африка, с домом, построенном в римском стиле. Поскольку Эргастер так никогда и не вернулся в Рим, ему, естественно, безумно хотелось расспрашивать обо всех новостях тех немногих, очень немногих уроженцев Лация, которых судьба иногда забрасывала в эти дикие места.
Вечером мы ужинали на свежем воздухе. Было совсем не жарко, и нам накрыли стол под виноградными лозами, которые образовывали навес над нашими головами. Эргастер объяснял свое долголетие сухим климатом этого региона.
– В Риме влажные испарения Тибра меня бы уже давно свели в могилу.
Мне же больше всего хотелось узнать о гибели Карфагена от человека, который ее видел, и я рассказал ему о своем посещении города.
– Впечатляющее зрелище, правда? – сказал он. – Представь себе, каким был этот великолепный город, живой и готовый к борьбе, когда мы его разрушили.
Передо мной был, вероятно, последний живой свидетель этой трагической страницы Истории, и я спросил его о них, о карфагенянах – целой цивилизации, исчезнувшей в мгновение ока.
– Как ты думаешь, почему они исчезли?
– Их убило высокомерие, – ответил он, не колеблясь ни минуты. – И под высокомерием я понимаю неумение приспосабливаться.
Я попросил его развить немного эту мысль.
– Как тебе прекрасно известно, Марк, Рим и Карфаген трижды пытались разрешить свои споры путем жестоких войн. Во время первой войны нам грозило поражение, и я объясню тебе почему. Причиной конфликта были Сицилия и еще парочка островов, то есть война велась на море, а в то время Карфаген был ведущей морской державой. Предки карфагенян – финикийцы, самые лучшие мореплаватели в мире. Говорили, что в их жилах текла не кровь, а соленая вода, и у них были самые лучшие моряки и самые совершенные боевые корабли. А мы? Кем были мы? Я скажу тебе, Марк Туллий: мы были простыми грубыми крестьянами, которые и моря-то никогда толком не видели. А почему? Потому что всю жизнь гнули спину за плугом, как Цинциннат…[30] Сначала они нас громили, – продолжил Эргастер, – и топили наши корабли, словно игрушечные. Но что ценится более всего в Риме? Наш девиз: «Прежде всего – учиться (как повторяли нам наши магистраты) и, если придется, даже у врагов». Однажды корабль карфагенян сел на мель у итальянских берегов. Наши инженеры не только скопировали его, но и улучшили их образец: они создали корабли, с которых наши легионеры брали вражеские суда на абордаж, превращая таким образом морские сражения в рукопашные схватки. Помнишь, что я сказал? Рим победил, потому что смог измениться.
Он помолчал немного и продолжил:
– Вторую войну можно назвать одним именем собственным: Ганнибал, лучший из полководцев всех времен. Да, Марк, именно он заслуживает этого звания. Некоторые отдают пальму первенства Александру Македонскому, но это не так. Те, кто защищает фигуру Александра, в качестве главного довода говорят о том, что он со своим небольшим войском много раз побеждал армии гораздо более многочисленные. Но они забывают важный момент: македонское войско было в то время лучшим, а сражались они с персами, чьи армии на самом деле были не более чем толпами рабов, вооруженных плетеными щитами. А против кого сражался Ганнибал? Против римских легионов, самого дисциплинированного и сплоченного войска в мире. И кроме того, он возглавлял армию такую пеструю и экзотическую, какую только можно себе представить: фаланги карфагенян, нумидийская конница, испанская пехота, балеарские пращники, кельтские воины и дезертиры итальянской армии. Это была не армия, а настоящая ассамблея наций! Как ему удалось превратить этот сброд в управляемое войско и победить нас в нескольких баталиях? Клянусь всеми богами, эти солдаты говорили на пятнадцати языках! Этот тип был настоящим гением… Но в конце концов мы его победили. И знаешь как, Марк? Мы сами изменились, мы научились у него, у самого Ганнибала, применили его стратегию и тактику. В битве при Каннах пуническая конница окружила наши легионы и мы потерпели самое крупное поражение. Но уже через несколько лет римская конница окружила армию Ганнибала и карфагеняне были разгромлены. Мы приспособились к нашему врагу и превзошли его… И наконец, много лет спустя, началась третья война. От былого Карфагена остался к тому времени только город на морском берегу, и вдобавок мы обложили карфагенян значительным годовым налогом. Они были разорены и вместо обширных территорий владели теперь только крошечным кусочком земли. Но не это было их главной проблемой.
– Не это? – удивился я. – Тогда что же?
– То, что они ничему не научились. Потерпев два серьезных поражения, они так и не познали своего врага, Рим. Скажи мне, Марк, какой недостаток для римлянина самый ненавистный?
– Бесспорно, высокомерие, ведь наше первое правило гласит: «Унижай высокомерного и сжалься над униженным».
– Вот именно. Мы ненавидим спесивцев, гордецов и хвастунов. Так вот, спустя несколько лет мы послали в Карфаген делегацию, чтобы собрать последнюю часть налога. По здравом рассуждении им надлежало молча расплатиться и обещать поддерживать вечно дружеские отношения с римским народом и Сенатом. И знаешь, как они поступили? В точности наоборот. Эти гордецы показали делегатам золотистые поля пшеницы и верфи, где строились военные корабли. Они, тот самый народ, который был побежден дважды, теперь хвастались своими богатствами и смеялись над Римом. Просто такова была их натура: жадные финикийцы думали только о деньгах и считали, что все продается и покупается и что богатство обеспечивает спокойную жизнь. Ха! И как можно быть такими дураками?
Прежде чем продолжить, он перевел дух.
– Делегация возвратилась в Рим и, само собой разумеется, рассказала в Сенате, что пунийцы по-прежнему представляют собой опасность. Нетрудно догадаться, что случилось дальше: мы в это время уже владели миром, а они были просто африканским городом, правда большим, но всего лишь городом. И мы их разгромили. Помогли им их богатства, все их деньги, когда для них наступил конец света, конец их мира? Ты сам видел, что от них осталось – только груды белых камней.
Именно так, груды камней. Такой конец ждет, Прозерпина, тех, кто не желает измениться. «Стань другим, – сказал Цицерон Катилине. – Сойди с тропы порока – и ты будешь жить». Но Катилина выбрал порок и погиб. «Изменись! – сказал мир Карфагену. – Будь скромным, или тебя настигнет смерть». Но Карфаген предпочел богатство скромности и исчез с лица земли.
Когда Эргастер замолчал, наступила долгая пауза. Казалось, что даже звезды на небесах слушали его рассказ. Я спросил старика:
– Ты, Квинт Эргастер, был у стен Карфагена. Скажи мне, правду ли говорят, будто в последний день осады города у его обреченных стен разгуливала мантикора?
Эргастер насупил брови и устремил на меня суровый взгляд полуслепых глаз.
– Мантикора?! – воскликнул он. – Что еще за дурацкая мантикора?
– Ты сам, наверное, знаешь: мифологическое животное, которое, как говорят, предвещает крах самых могущественных царств.
– Послушай, Марк, – сказал он с раздражением в голосе, – я тебе расскажу, кому Карфаген обязан своим крахом: ста тысячам головорезов римской армии. Никогда раньше не собиралась вместе такая армия убийц! Я участвовал в тридцати военных кампаниях. В тридцати! У каждого легиона, как у каждого человека, свой характер; ни один поход не похож на другие. И никогда, никогда мне не доводилось потом видеть солдат, так жаждавших крови, как те, которых Рим отправил в Карфаген. Даже сейчас я чувствую себя немного виноватым за то, что мы тогда совершили… Но эти зазнайки-пунийцы сами виноваты! Нет, я не видел никаких мантикор и не припомню, чтобы кто-нибудь говорил мне, будто видел такого зверя.
Он вдохнул прохладный ночной воздух. Невидимые легионы цикад пели в полумраке. Подслеповатые глаза Эргастера смотрели куда-то в прошлое, все более и более далекое, вызывая в памяти образы той страшной трагедии.
– Меня приютил сам Сципион Эмилиан[31], разрушитель Карфагена. В своей палатке он всегда держал двух маленьких мартышек и меня, маленького Квинта Эргастера, и всегда называл нас «тремя маленькими обезьянками». Я, естественно, был третьим в этой компании. Мы были его единственной радостью и развлечением.
Описанная моим амфитрионом ситуация могла быть истолкована по-разному, но я, конечно, промолчал. Он продолжил рассказ:
– Эмилиан был счастлив, только когда играл с нами, – вспоминал он, – потому что тот поход был сплошным ужасом, юный Марк, бесславным ужасом. Пять лет длилась осада, унесшая полмиллиона жизней. Ты понимаешь, какое варварство скрывается за одной простой цифрой? Полмиллиона убитых людей! В конце концов мы пощадили каких-то пятьдесят тысяч несчастных, а может, и того меньше. И мы их, само собой разумеется, обратили в рабство.