
Полная версия
Наследство последнего императора. том 4
– Дошло, вроде бы…
– Так и нам Господь велел: сначала помогать тому, кто в беде, а там посмотрим – из мирских он или ещё откуда. Сиди, жди.
– Гашка! – услышала Новосильцева её голос во дворе. – Ну-ка, подь ко мне. Тебе бы всё цветочки да веночки. Корову подоила?
– Машка подоила, – ответила Гашка.
– Гусей выгони на выпас!
– Выгнала-от.
– Ну, тогда ступай за мной, что-от тебе скажу…
Осторожно став босиком на тёплый пол, Новосильцева попыталась сделать шаг. Но перед глазами опять закружились огненные кольца, и она легла.
Солнечный луч, разбудивший её, ушёл в сторону, оставил на полу шевелящиеся пятна теней от листьев за окном бани. Пятна медленно передвигались к дальнему углу, и гладкие доски пола отсвечивали мёдом. Вот тебе и банька Свидригайлова. Только сейчас Новосильцева увидела и пучки трав на гвоздях по углам – от них шёл сильный и острый аромат. В запахах Новосильцева различила хлебный оттенок. Вспомнила, как в деревне, в отцовском, бывшем уже, поместье, в бане пахло ячменным солодом, и тихо всхлипнула, но тут же одёрнула себя.
Снова загремел предбанник. И знакомый голос девчонки:
– А, барышня? Проснулась? Можно к тебе?
– Можно, можно! – торопливо ответила Новосильцева, натягивая на себя одеяло, от которого (она только сейчас обнаружила) пахло смесью перечной мяты и шалфея. «Вот почему у них нет блох, злейшего врага деревенской жизни!» – успела она подумать, прежде чем открылась дверь.
Порог переступила рыжеватая девчонка лет четырнадцати, с непокрытой головой, в лёгком сарафане, ситцевой сорочке; на ногах – лёгкие светло-жёлтые лапоточки. Две косички отбрасывали искорки, из-под жидких рыжих бровей глядели пытливо, как у матери, прищуренные глаза – такие же ярко-синие. Двумя руками она прижимала к животу большой берестяной короб.
Поставила его на пол и некоторое время строго, точно вторая Соломонида, рассматривала Новосильцеву. И неожиданно улыбнулась, показав не по-деревенски превосходные зубы.
– Здорóво живёшь!
– И тебе здорóво, – подхватила Новосильцева. – Это ты – Агафья?
– Ну да. Свои Гашкой кличут.
– А мне можно, как своим?
Девчонка повела правым плечом («Кокетка, цену себе знает», – отметила Новосильцева), потом левым и ответила неопределённо:
– Там поглядим. А тебя?
– Звать? Почти как тебя. Глашкой. Глафирой, значит.
Гашка удивилась.
– Вона как! А мы-от думали, ты Евдокия.

– И почему же вы так подумали? – осторожно спросила Новосильцева.
– Так ты ж сама и сказала, когда тятька тебя притащил! Ух, мамынька и ругала его!
– Правильно ругала, – охотно согласилась Новосильцева. – Нечего таскать во двор кого ни попадя.
Гашка теперь смотрела на Новосильцеву с откровенной жалостью, словно только сейчас обнаружила перед собой дурочку или калеку.
– Ну, вы, московские, как вроде и не люди совсем.
– И что же я такого московского сделала? – в меру обиделась Новосильцева. – Что в вашем дворе оказалась? Не сама же пришла.
– Кого ни попадя к нам водить не можно, – рассудительно согласилась Гашка. – А заругалась мамынька на тятьку, что шагом ехал, а не погнал лошадь. Из тебя ж почти вся кровь изошла. Ой! – она приложила ладони к щекам. – Как вспомню!.. Ты вся белая была, аж синяя, и вся юбка в кровишши… Насилу я твою юбку отстирала.
– Спасибо тебе, Гашенька, – растрогалась Новосильцева. – А насчёт Глафиры я пошутила. Звать меня, действительно, Евдокией.
– Бог спасёт, Авдотья! – важно заявила Гашка.
Подхватила короб и принялась выкладывать из него на полок деревянную миску и ложку, чашку – фаянсовую, белую, в огромный красный горошек. Потом глиняный расписной горшок, укутанный в тёплую мохнатую ширинку14. Появился из короба берестяной туесок. Глашка туесок открыла, понюхала, пробормотала: «Свежий, только из воску скачали…»
В горшке оказалась жидкая, как обрат, овсянка – тёплая.
– Ешь, сколько душа примет, – приказала Соломонида голосом Гашки. – Да не давись. Мёд тоже не хватай, не с голодухи, чай.
Откупорила тёмную склянку – по бане распространился запах рождественской кутьи.
– Как поешь, отсюда один глоток можешь, самый маленький. Но лучше перед сном. Настой маковый. Мамынька больше не велит, разум потеряешь. Ужо хватит тебе без разуму. Залежалась.
– Кто же за мной ухаживал? – глаза Новосильцевой снова наполнились влагой, а сердце досадой – не новые силы появились у неё, а одни слёзы. – Не отходили от меня, верно…
– А ревёшь-от почто? – удивилась Гашка. – Никто тут не сидел с утра до вечера – тоже надумала! – и тут же опровергла себя. – Одна мамынька сначала днём три раза, а я ночью – тут, на полкé. Спать ты мне не давала, так кричала – зайчики-де за тобой гонятся… – и вдруг задумалась удивлённо: – А что не волки? Это только волки могут напасть… Совсем ты плоха была. Мы все молились за тебя, тятенька больше всех. Ты не ела, не пила, дышала еле. А как отмолили тебя, лучше пошло. И питьё, потом кисель овсяный в тебя заталкивали. Ты ела и пила во сне, и что там другое. Ну, вот и проснулась. Небось, спужалась, что в бане? Или весело?
– Очень весело! – заявила Новосильцева сквозь слёзы.
Но теперь Гашка смотрела на неё с удовлетворением.
– Оживела, коль слезами пошла, – заявила она. – Ой, что я тут! – всполошилась. – Мамынька уши надерёт! Хватит лясы точить. Ты ешь, а я счас нужную лохань принесу – сама теперь ходить будешь, а то надоело за тобой подмывать. Нужду справишь, позовёшь, я рядом: вынесу, лохань помою.
– Спасибо, Гашенька…
– Бог спасёт! – важно повторила девчонка. – Ещё одеться принесу, чистое.
И, круто развернувшись, махнула подолом сарафана и затопала во двор.
Из тёплого горшка Новосильцева выложила на тарелку несколько ложек жидкой овсянки, съела немного. Но опять почувствовала слабость. Легла, натянула до шеи одеяло. Выпить настойки? Нет, лучше, в самом деле, подождать до вечера. Уставилась на чёрный потолок и усмехнулась: и всё же хорошо, что банька обернулась этим светом, а не тем. И почувствовала, как после слёз душа стала лёгкой и словно обрела новое дыхание.
В следующий раз Гашка принесла другую кашу – тыквенную с мёдом, кружку парного молока; в чайнике травяной настой. Поменяла простыню и наволочку, опорожнила и вымыла лохань, накрыла её крышкой и поставила в дальний угол. Потом уселась на полок напротив, подпёрла кулачком подбородок и молча стала наблюдать, как Новосильцева ест тёртую тыкву в меду. Скоро тишина стала Новосильцеву угнетать.
– А что, Агафья, – поинтересовалась она. – Как жизнь твоя? Случилось что?
Гашка фыркнула и спросила чуть свысока:
– Чё… эта у меня может случиться?
– С ухажёром, может, поссорилась.
– Скажешь тоже! – отмахнулась Гашка. – Дам я ему ссориться, шалишь! А што тебе мои ухажёры сдались?
– Молчишь, переживаешь о чём-то.
– Ты ешь-от да без болтовни, – снова голосом Гашки приказала Соломонида. – Неча языком трепать, коли за ложку взялась. Тут-от быстро тебе бес в рот вскочит. Ты, поди, и не ведаешь: бес-от прячется в каком-нито слове. Влезет, а ты и знать не узнаешь.
– Вот как? – удивилась Новосильцева, но больше вопросов не задавала.
Гашка собрала посуду.
– Помыть схожу. А что, Дуня, на солнышко не хош? Мамынька сказала, надо тебе выбираться и на деревья смотреть, на листья, травку, на цветочки.
Переступив порог, Новосильцева сделала несколько шагов, пошатнулась. Гашка подскочила к ней, обхватила за талию.
– Куда бежишь-от, Дунька! Али волк за спиной? Или заяц твой? Понемножку, постолечку, по крошке.
Подвела Новосильцеву к скамейке под липой и усадила.
– Вот тут и побудь. Я скоро.
Оглядевшись, Новосильцева едва не задохнулась от внезапного восторга:
– Боже ты мой! Да чего же хорошо!
Она, словно впервые, увидела зелёную траву на лужайке перед большим двухэтажным домом, расписанным, словно шкатулка. По углам двора четыре мачтовые сосны с сине-зелёными шапками чуть не до облаков краснели стволами на солнце. Лениво шевелили листьями три вековых дуба у ворот. Две клумбы перед домом. Новосильцева с жадностью вдохнула вязкий аромат красных и белых роз, медуницы и флоксов, от которых исходил запах осеннего холодка.
К цветочным ароматам примешивались запахи коровьего и конского навоза от больших хозяйственных помещений, пристроенных к дому «глаголем»15. Навозные запахи тогда показались Новосильцевой естественной приправой к цветочным.
Явилась Гашка, но тут же на балконе дома показалась Соломонида – сегодня не в красивом дубасе, а в простом ситцевом сарафане.
– Агафья! – строго сказала она. – Довольно зубы Авдотье заговаривать. Отлипни, дай ей отдохнуть. Прялка со вчерашнего тебя ожидает.
– Пусть дождётся, – дерзко ответила Гашка. Но тут же спохватилась: – Счас, уже бегу…
С каждым днём Новосильцева засиживалась на солнце всё дольше, ощущая в груди тихую радость выздоровления. Над цветами гудели отряды пчёл – семья держала дюжину ульев, только для себя, белый фабричный сахар считали вредным. В небольшом пруду за двором озабоченно переговаривались гуси. В свинарнике хрюкали шесть свиней; в коровнике на рассвете, уже в четыре утра, требовали внимания три громадные симментальские коровы цвета кофе с молоком. К ним со всех ног мчались Гашка, растрёпанная со сна, и её старшая сестра Мария. Ещё три дочери у Потаповых, но с ними Новосильцева не познакомилась. Те жили у мужей и приходили только раз или два навестить родителей и помочь по хозяйству. В эти дни Соломонида приказывала Новосильцевой на глаза никому не показываться.
Мария и Гашка несли в хлев цинковые вёдра с тёплой водой и чистые полотенца – мыть коровам вымя перед дойкой. Оттуда тащили по ведру желтоватого молока – на кухню, к сепаратору, который вертела Соломонида. Время от времени она зачерпывала сливки деревянной ложкой и придирчиво стряхивала – не слишком ли быстро стекают.
И сливки, и творог, и ряженка шли только на стол. Раньше Потаповы вывозили молочное на рынок, но чехи ограбили – увели четырёх коров и пятерых лошадей и почти всех овец. Из тридцати овец остались пять, к ним три коровы и три лошади – пожилые кобылы Мушка и Красотка и престарелый мерин Хитрец.
Оказывается, кержаки Потаповы до набега чехов держали и небольшую ферму на берегу пруда, разводили диковинных для Сибири крупных водоплавающих выдр – нутрий. Но чехи и нутрий расхватали, правда, несколько грызунов не дались им в руки, убежали.
– Так это я, значит, с вашей зверюгой на реке столкнулась! – догадалась Новосильцева. – Она на меня напала. Значит, от вас сбежала.
– И пусть. Страшные, – призналась Гашка шёпотом. – Зубы у них – жуть. Смотрит на тебя – счас так и кинется в морду нос отгрызти. Тут я на чехов не в обиде. А вот токарню – варнаки! Все станки украли, лестрическую машину даж! Станцию. Лектрическую. Знаш про такую?
– Электростанция? Откуда у вас может быть электростанция? – удивилась Новосильцева.
– Так тятька с Никишкой и поставили. Зятья приходили помогать. Речка-от недалёко. На колесо мельничное динаму наладили, от неё лектричество крутилось. Станки токарные вертело. Тятенька и братья разну посуду точили, а мы, девки, раскрашивали в узоры золотом да лаком. За нашей посудой даже из Самары купцы приезжали. Брали не скупясь. Теперь – всё, кончилось лектричество. А знаш, тятька свет лектрический и в дому-от наладил. Так ноне при свечках да на керосине и сидим.
Целый день до вечера по двору мелькали сарафаны Гашки и семнадцатилетней Марии, которая после исчезновения Варвары панически боялась выходить на улицу, а при появлении человека в любой форменной одежде пряталась в подклети. Свой английский мундир Новосильцева теперь не надевала. Её переодели в гашкин свежий, хоть и полинявший, сарафан и в суровую полотняную сорочку. Отдала ей Гашка и свой белый плат, похожий на монашеский, который постоянно сползал Новосильцевой на затылок.
В один из вечеров Абрам Иосифович неожиданно спросил Новосильцеву:
– Мёрзнешь в бане?
– Нет, не мёрзну… – почему-то испугалась она.
– Мёрзнешь. Холодеет, осень близко. В избу перейдёшь. Оружье в дом не неси – грех.
Пришлось Новосильцевой спрятать пистолет и патроны в бане – Никифор показал свой тайник.
В светёлке ей отвели маленькую комнату с единственным окном на деревенскую дорогу. К общему столу Потаповы её всё-таки не сажали, еду носила Гашка прямо в светёлку, в посуде для чужих.
Нигде в европейской России Новосильцева не видела таких крестьянских домов, как у Потаповых. Уж избой-то его никак не назвать. Сложен из вечной лиственницы, в два этажа. Восемь комнат, каменная подклеть, где можно ходить во весь рост. Дощатые полы окрашены дорогой фабричной краской. Стены изнутри добела оштукатурены, и на каждой – яркие, хоть и примитивные, картинки на деревенские сюжеты или сказочный орнамент, напоминающий древнегреческий.
К дому примыкали хозяйственные постройки – огромный хлев, конюшня, сеновал, двухэтажный овин с печью для сушки снопов, овчарня. Крепкие стены, утеплённая крыша. Староверам нет нужды брать скотину в дом даже в сорокаградусные морозы, когда трещат и раскалываются деревья. А вот в сёлах европейской России крестьяне даже при небольших морозах часто вынуждены заводить скотину в избу, превращая её в хлев.
Потаповы жили выселком. Село Раздольное в двух верстах, названное чехами Новой Прагой, сплошь было старообрядческим. Рассказывала Гашка, что дом у Потаповых не самый лучший, и хозяйство не самое большое. И всё равно, Новосильцева поражалась, насколько жизнь и быт старообрядцев отличались от жизни подавляющего большинства русских крестьян в Центральной и даже в Южной России – в Малороссии с её чудесным мягким климатом и лучшим в мире чернозёмом. Но там даже представить себе невозможно такие громадные, удобные двухэтажные дома, а уж об электричестве – и не мечтать.
Почти вся крестьянская Россия жила так же убого, тяжело и беспросветно, как и полтысячи лет назад. Особенно недоумевала Новосильцева, снова и снова вспоминая крестьянство Малороссии, где не знали ни лютых морозов, когда земля промерзает на три метра вглубь, ни страшной летней жары континентального климата, ни беспощадного осенне-весеннего гнуса. И избы в благословенных южных краях почти все, даже у богатых, – с земляными полами, хаты сложены из самана – сырого глиняного кирпича, смешанного с соломой. Крыты тоже соломой, иногда камышом. У Потаповых дом под железом, в деревне большей частью – под берёзовой дранкой, но есть даже черепичные крыши, правда, у зажиточных.
Не сравнить и с северной Псковщиной, где крестьянин половину зимы кормит скотину сеном, а потом до весны – соломой с крыши.
Или с западными Смоленскими краями, где большинство крестьян ест хлеб «пушной» – пополам с мякиной, отчего крестьянские дети страдают кишечными болезнями и многие умирают в раннем возрасте.
Или с центральной Тульской губернией, где, как почти и по всей России, голод, словно по дьявольскому расписанию, повторяется один раз в пять лет, и трупы умерших, распухших от голода, валяются по обочинам дорог. На этих же дорогах – полицейские и даже армейские заслоны не пропускают голодающих в города, где люди ищут спасения.
Теперь Новосильцева поняла, что имел в виду Лев Толстой, когда говорил: для тульского крестьянина неурожай не тогда, когда не уродили рожь или пшеница. А когда не уродила лебеда! Ибо ядовитая лебеда для крестьянина – главный продукт, без которого нет хлеба. «На границе Ефремовского и Богородицкого уездов, – писал Лев Толстой о голоде 1890-х годов, – положение худо. Хлеб почти у всех с лебедой… Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют».
В это же время эшелоны и пароходы с превосходной русской пшеницей шли из крупных, в основном, помещичьих хозяйств на продажу в Европу. Россия, не способная справиться с неизбежным регулярным голодом, была самым крупным заграничным продавцом пшеницы и ржи. Голодающая Россия не только Европу заваливала дешёвым хлебом, она даже до Америки дотянулась, время от времени вызывая кризис избытка дешевого зерна на американском хлебном рынке. Излишки зерна собственники – помещики и немецкие колонисты, имеющие крупные хозяйства, – перегоняли в водку и продавали тому же крестьянину через густую сеть распивочных и еврейских шинков.
По крайней мере, две важнейших причины достатка староверов и бедности большинства крестьян в европейской России и Зауралье стали Новосильцевой ясны.
Для старообрядца труд – не проклятие, не наказание Божье за первородный грех Адама и Евы. И даже не средство существования. А, прежде всего, исполнение важнейшей Божественной заповеди, возвышающей человека и открывающей ему путь к жизни вечной: Господь трудился, то же и человеку заповедал. Труд – религия старообрядца, ежедневная молитва, связывающая его с Богом, его путь к спасению.
К тому же Потаповы вели хозяйство по науке. Рядом с книгами духовного содержания на полках у них стояли выпускаемые министерством земледелия брошюры «В помощь аграрию» – о современных методах обработки почвы, о племенном животноводстве, о разведении пчёл, о правильном огородничестве. И эти брошюры они по вечерам, после ужина, всей семьей читали вслух.
Второе, огромное, несравненное преимущество старообрядцев перед остальным православным крестьянством, оказалось не моральным и даже не чисто экономическим. Шире – политэкономическим.
По законам империи, ещё с екатерининских времён, когда Великая Екатерина во многом приравняла старообрядцев к остальным подданным, старообрядцы, тем не менее, платят все налоги в двойном размере. За веру. Но они не платят государству самый большой, самый разорительный и губительный для народа налог – налог водкой.
Крепкий алкоголь проник в Россию во времена Ивана Грозного, рецепт приготовления спирта из чистого зерна «подарили» русским пришедшие католические монахи. До этого тысячу лет Русь пила только слабоалкогольные напитки – медовуху, пиво, квас. И то лишь по праздникам.
Поначалу спирт использовался как врачебное средство и продавался только в аптеках. Но очень скоро выяснились его наркотические свойства. В массе своей русский человек, особенно в тех местах, где он получил примесь финно-угорских генов, из-за физиологических особенностей организма беззащитен перед крепким алкоголем. У многих русских, как и у коренных северных народов России и родственных им индейцев, печень не вырабатывает достаточного объёма пептидов, разлагающих алкоголь на углекислоту и воду. Поэтому привыкание к алкоголю быстрое и часто непреодолимое. Пьющий по-чёрному мужик за шкалик продаст всё.
И скоро сметливые бояре подсказали царю-батюшке Иоанну Васильевичу IV замечательный способ наполнять казну – «пьяными», то есть наркотическими деньгами. Тогда и появились на Руси первые «царёвы кабаки» с двуглавыми орлами на вывесках. Царь стал главным наркоторговцем. Право торговать водкой казна отдавала на откуп частным лицам. Те клялись не утаивать от власти доходы и на том целовали крест. Потому и назывались целовальниками. Правда, нередко откупщики обходились без целования креста, поскольку исповедали другую религию, чаще всего иудаизм.
Однако прошло не так много времени, и повальное отравление народа натолкнулось на глухое, потом открытое и яростное сопротивление самого народа. Силу ему дала вера. Именно она в дониконианские времена уберегала большинство податного населения от алкогольного истребления.
Дореформенная Русская православная церковь сыграла огромную роль в спасении народа: объявила употребление водки и табака смертными грехами.
Но в 17-м веке, после раскола, новая церковь запреты водку и табак постепенно сняла. Пьянство стало возвращаться в русскую деревню, в казну опять потекли лёгкие «пьяные» деньги.
Только староверы остались несокрушимо твёрдыми поборниками абсолютной трезвости. Полностью запретили себе крепкий алкоголь и табак. Пиво варили, иногда медовуху ставили – несколько раз в году, опять же по религиозным и по сельскохозяйственным праздникам.
И даже петровские реформы, которые сопровождались зверскими способами выкачивания денег из податного населения, не смогли превратить Россию в страну алкоголиков. А возобновившееся государственное преследование старообрядцев только укрепило их дух и традиционный, не оскверняемый водкой и табаком образ жизни. Потому-то старообрядца и сегодня всегда легко узнать в толпе: мужчины высокие, сильные. Даже у седобородых молодые лица. Женщины им под стать, в большинстве красивые, легко рожают, младенцев вскармливают до года исключительно грудным молоком. В «мирской» же крестьянской России детей отлучают от груди очень скоро, максимум через месяц – мать должна работать на барина или по временнообязанности, как правило, четыре-шесть дней в неделю. Молоко у неё сгорает, основной пищей младенца становится жёваный хлеб, здоровье народа губится с младенчества. Потому-то большинство крестьян в России – низкорослые, худые, с гнилыми зубами, нередко с признаками кретинизма.
И всё же долго царская власть не решалась сделать пьяные деньги главным поступлением в казну.
Вплоть до восшествия на престол Николая Второго и назначения главой правительства будущего графа Сергея Витте, которому не давал покоя реформаторский зуд.
Он остался в истории не только графом «Полусахалинским» – так его прозвали, когда в Портсмуте на переговорах с японцами по итогам войны Сергей Юльевич неожиданно сделал японскому императору подарок – южную половину острова Сахалин, богатую углём, нефтью и другими сокровищами недр.
Но, прежде всего, Витте прославился своей «золотой реформой». Смысл её был в привязке бумажных денег к золотому эквиваленту. В любом банке ассигнации теперь свободно менялись на золото. Каждый чиновник, например, мог потребовать себе жалованье золотым слитком. Часто требовали.
До сих пор лукавцы от экономики считают «золотую» реформу Витте образцом государственной мудрости. Как же, рубль стал котироваться во всех зарубежных банках! Но твёрдая валюта при незащищённом внутреннем рынке открывает путь повальному импорту товаров и капитала. И к удушению собственной промышленности.
Внутренний рынок империи оказался широко открыт и беззащитен. Подавляющая часть заводов и фабрик, крупные сельскохозяйственные производства вдруг оказались собственностью иностранцев, которые вывозили огромные доходы за рубеж, но рабочим платили гроши, а налогов не платили. Свободный обмен рубля на золото обернулся тем, что золото мощной рекой и так же свободно потекло из России. Мало того, чтобы поддерживать золотой курс рубля, государство Российское брало все новые и новые займы за границей, в основном, во Франции.
К началу 1915 году покупательная способность рубля катастрофически упала, золотой рубль на чёрном рынке сначала шёл за 20 рублей ассигнациями, потом реальная стоимость казначейских билетов опустилась до 30 копеек за рубль. Золотая, серебряная и даже медная монета почти исчезла из оборота. Но и бумажных денег не хватало, экономика была обескровлена. Ведь деньги, точнее, свободные финансы, – кровь экономики.
И тогда правительство бросилось выпускать бумажные деньги в огромных объёмах, чем спровоцировало бесконтрольную инфляцию и безумный рост цен. Уже в 1916 году Петроград голодал.
Дошло до того, что в качестве разменной монеты Госбанк и казначейства постановили использовать почтовые марки, на которых печатали: «Имеют хождение наравне с серебряной монетой».
Марки не имели защиты от подделки. Поэтому не только в провинции, но и даже в столицах частные типографии тайно печатали деньги-марки без ограничений.

Мало того, фальшивые русские марки стала выпускать Германия. В качестве оружия информационной войны. На оборотной стороне марки немцы печатали:

«Имеет хождение наравне с банкротом серебряной монеты».
В разгар войны финансовая система империи рухнула, утянув за собой всю экономику16. Таким оказался итог гениальной «золотой» реформы.
Однако самой важной реформой графа Витте стала не «золотая», а алкогольная.
Именно С. Витте в полном объёме воскресил «пьяный» бюджет. Была введена монополия государства на продажу крепких напитков. Отныне все доходы от водки в виде акцизов, прямых и косвенных налогов пошли в казну. Царской власти стало очень выгодно истреблять водкой собственное население. Продажа крепкого алкоголя увеличивалась по экспоненте.

И. Л. Горохов (1863—1934). «Запил»