
Полная версия
Журнал «Парус» №79, 2019 г.
В сильные ветра, когда шквал налетал бешеными, беспощадными порывами, ольха скрипела, стонала. Извиваясь от натуги, корни трещали и, не выдержав очередного натиска, один за другим рвались; дерево клонилось по ветру, потом со скрипом, с громким «К-крех!» валилось, выворачивая корни из предательски мягкой, размокшей земли, и теперь уже корни смотрели в небо, как бы удивляясь: «Господи! Что это?» – а ствол пока еще лежал на своих спутанных, переломанных ветвях чуть наискось, чуть вверх, смотрел сквозь ветви других деревьев на такое милое и далекое небо.
Шло время, ветви под стволом постепенно сохли, ломались, и былая красавица опускалась на влажную илистую землю: больше никогда ей не тянуться к желанному, любимому и всё же недоступному солнцу. Хмель, дикий огурец заплели останки ольхи, протянули свои цепкие руки к другим, соседним деревьям – и повисли, затеняя всё своей буйной, ярко зеленой, почти изумрудной, сочной листвой, развешивая странные желтые фонарики, игольчатые прозрачные огурцы и душистые корзиночки хмеля. Молодые, стройные, упругие стволики ольхи тянули, протягивали в образовавшуюся от поваленного дерева брешь свои листочки. Хвощ, крапива, ежевика, осока и куга буйно покрывали всё пространство, превращая низину у речки в зачарованный, дивный мир зелени, дикости, забытости, затерянности и нереальности…
Ручей-речка, петляя по низине, принимал в себя ручеек с холодной родниковой водой, заросшие осокой берега отступали, ольха и хворост расступались, и вода тихо струилась по песчаному ложу, промывая, перекатывая песок. Брод – широкий, с песчаным дном; давно, года четыре назад, где-то посередине его была вырыта экскаватором яма, чтобы купалась детвора. Теперь она почти затянута песком, но ездить здесь перестали; только когда начинается сенокос, переезжают брод трактора.
…Было утро, середина лета. Взошло солнце. В прозрачной проточной воде резвились мальки. Они носились по мелководью, гонялись друг за дружкой, да так резво, что песок на дне подпрыгивал и уносился вниз по течению. По поверхности воды, отражая солнце, – слепя глаза и пуская повсюду маленькие солнечные зайчики, – пробегала рябь, поднятая расшалившейся мелюзгой. Порой рыбешки выпрыгивали на воздух, а то вдруг быстро, зачем-то все разом, выставляли из воды свои ротики. И тут же ныряли в глубину, оставляя за собой множество маленьких кругов – волн, которые смешивались, сбивались друг с другом, смешно морщили ручей-речку и уносились течением в сужающийся проход между кустами хвороста с одной стороны – и камышом с другой. Мальки резвились на чистой воде, не подплывая к камышу и не приближаясь к теням ольхи и хвороста: там, в темной глубине, их подстерегали враги – молодые недомерки-щурята да колючие, ершистые, прожорливые окуньки и ершики…
Трактор был старый, больной, ревматичный и простуженный. Он медленно полз по давно не езженой дороге, стонал, скрипел, кашлял и чихал, обдавая всё вокруг густым, мерзким запахом горелой соляры. Утробно урча, пожирал большими колесами дорогу, сминал молодую сочную траву, так неосторожно выросшую на старой колее. Громко отплевываясь колесами (древняя ржавая железка, не любящая воду!), въехал в ручей, капая изо всех щелей маслом, солярой и противной ржавой водой из радиатора.
Равнодушный ко всему не масляному, не железному и не резиновому, трактор, натужно пыхтя, выполз из воды – и уже на той стороне стал с воем лезть на бугор, расшвыривая песок, сухую каменистую глину и ошметки травы своими пробуксовывающими колесами…
В прибрежной траве, на песчаной отмели трепыхались мальки, выброшенные на берег поднятой трактором волной. Раздавленные, они не двигались. Теряя чешую на траве и песке, чуть шевелились, извивались – с прорванными животиками и сломанными спинками. А целые, невредимые еще подпрыгивали по песку, по траве… почти на месте… потеряв, истратив силу, устало и вяло лежали, беззвучно открывая в неслышном крике ротики… и уже сонно двигая, шевеля жабрами…
Девочка лет шести-семи собирала трепещущие, скользкие тельца в ладошку, опускала в воду. Смотрела, как кто-то стремглав уходил на глубину, а кто-то всплывал вверх брюшком и, мерно покачиваемый течением, уносился в протоку. Помятые рыбешки медленно, неуверенно погружались в воду… но, обессилев, безвольно всплывали… и, переворачиваясь, плыли, выставив над водой светлые животики…
Прошло полчаса, а возле брода всё ползала на коленях маленькая девочка. Искала в густой траве уже безжизненные тела мальков, опускала их в воду… тихо плакала, размазывая по щекам слезы вперемешку с илом и грязью…
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись четырнадцатая: «Портрет царицы»
Пока ждали парома с той стороны да отчаливали, из-за леса нанесло мутную, низкую тучку, но Волга её задержала и отвела в сизую даль, лишь чуть спрыснуло мелким дождичком.
На палубе, борт о борт заставленном автомашинами, в ущимье, у нарядной, брусничной пожарной машины стоят – шофёр её и Лихорозов, румяный колобок с голубыми из-под козырька кепки глазами, ответственный секретарь районной газеты, пропагандист, любитель пустоватых партийных поучений. Рассуждая, Лихорозов изредка помавает рукой, вынимая её из кармана поношенного, предусмотрительно надетого серого плащишка.
Разговор повернул на спецовку. Шофер, высокий, плотный детина, одет легко, без шапки.
– Нам бы тоже надо спецовку… А то как раза два в командировку на ферму сходишь да в поле – так и сапоги меняй, – озабоченно толкует Лихорозов.
– У нас дают, – отвечает лениво шофер… Я не одеваю… Штаны, куртка. Плащ такой серый… У меня один дома висит, скоро второй дадут… Я не ношу – наденешь, как петух!..
– Вот бы и нам надо спецовку форменную такую…
– Нет, я не одеваю – наденешь, как петух!
– А что? Надо!.. – упрямо развивает своё Лихорозов. – И фуражку такую, с нашивкой. Идёшь где-нибудь по лесу, видишь – безобразие творится. Ага, уже видят по фуражке – вон, идёт!.. – Он грустно посмотрел на лужицу во вмятине ржавистой палубы. Серая кепочка на голове блином. Привычно вода плещет в железные борта. Небо серенькое, недовольное, как с похмелья.
Страх глубоко в людях сидит, вбит крепко. Внешность – обманчива.
Зайдя в сельхозотдел редакции, заложив руки в карманы, Лихорозов рассказывает:
– Хочу из деревни привезти самовар, покрыть лаком. Самовар с медалями, с орлами… Придут гости… – Доверительно и застенчиво улыбается: – Только боюсь: из-за этих медалей не подумают ли, что я какой-нибудь монархист?.. – И смотрит вопросительно: мы оба – коммунисты…
В небольшом купеческом лабазе с чёрным от мазута, выщербленным полом, где до этого был холодный гараж, – теперь запасник краеведческого музея. Тлеют от перепадов то сырости, то жары дореволюционные книги на досках, подвешенных на чердаке прямо к стропилам. Понизу разложены «божественные» в кожаных разбитых переплетах из закрытых церквей…
Сегодня суббота, 7 апреля 1984 года, Благовещение. С утра играло солнышко – вспоминал: в этом сарае – портрет под самой крышей – красивой женщины – над первой советской энциклопедией и изданием словаря Даля 1914 года; глаза, как два цветка; длинный, долго выведенный нежно – нос… В русском уборе, в диадеме… В то время я думал об идеальном женском образе и, увидев портрет, сильно удивился. Вот то, о чем я думал!..
– Это же последняя русская императрица, – сказал мне краевед Тускляков.
Как же я не узнал её?! Я глядел и представлял, как её с царём и детьми застрелили в подвале, раздели донага, сожгли, залили кислотой… Как в газетах перед этим надсмехались, что «Романовы ведут уединенный образ жизни», то есть в заключении. Как напечатали, что убили лишь одного царя… И попросил фотографа нашей редакции сделать снимки с портрета…
Цветет рябина, коринка, яблони – все улицы белы. Цвет самый снежный, простуженный… Снился сон, что в кладбищенской церкви – богослужение. Стоим, я и маленькая дочка, молимся. Дочка крестится и говорит: «Господи, помилуй!». Стоим у бокового входа в алтарь у стены с фреской: Лазарь воскресший…
Выходим из церкви после службы. Люди – мои ровесники, и все здороваются, называя себя по именам. Сон цветной: вощано-медовый, с синим. Где это происходит, в каких пластах бытия? Сны таких цветов мне снятся часто… А синее – от фрески на стене: Лазарь воскресший – какая и сейчас есть в церкви, где был архив, а теперь – тоже запасник краеведческого музея, склад нетопленный, ледяной.
Занимательный до нелепости образ пришел в голову. Фотограф нарезал на цинковой пластинке клише со снимка, и его по ошибке напечатали в газете. И подпись: Александра Федоровна Романова, доярка с такой-то фермы. Едут – там действительно царица. Как она перековывается? – спрашивает Лихорозов. – Забыла ли царские замашки?..
С неделю удивлялся этому образу, а потом, в ночь с 29 на 30 мая 1984 года как раз и приснился сон о кладбищенской церкви…
Сегодня теща рассказала мне:
– Я пошла в магазин, бежит навстречу от магазина возчик Великанов. Лошадь бросил и кричит: что старухи мне сказали!? – Мы сидим на лавочке и видим – по небу летит Володя Уторин… Только что! Будто идёт по воздуху. И скрылся над кладбищем в деревьях… И перепугались все, говорят: такое – к покойнику!..
– Народ не знает, что и думать?.. Ко мне приходил, спрашивал печатник из типографии: что же это такое будет? – балаганил то ли всерьез, то ли в шутку краевед Тускляков в музее. – И говорят, снизу-то видно: уж больно ботинки-то у него огромные, черные, подметки рубчатые!..
Уторин, шофер около пятидесяти лет, тот самый, что работал на пожарной машине и рассуждал с Лихорозовым о спецовке. Умер с месяц назад от сердечного приступа. Верно, перетрудился, копавши огород. Ведь всё – одной лопатой…
А вчера, оказывается, у него задавили трактором сына. Вот, значит, видение и было к покойнику – толкуют соседи – то есть к смерти сына…
Сын, тоже шофёр, подвыпивши, приехал за молоком на ферму. И – пока нагрузят машину – прилёг в лопухи и дудыльники. Снял рубашку и заснул. Его кликали грузчики: пора ехать! Но не нашли. Тут подъехал трактор и сходу проехал по нему гусеницами. Он даже не вскрикнул. Снова стали искать. Увидели – торчат сапоги из лопухов. Эй, парень! – позвали и увидели, что лица и груди у него нет…
Теперь и про ботинки огромные Уторина вспомнили: подметки рубчатые, как гусеницы тракторные…
Все неестественно ярко маревеет, расплывается в густом воздухе: каждая ромашка, каждый стебелек призрачны, будто разлагаются. Если запечатлеть их, выйдет удивительно непохожее на мир и траву. Все живет разложением, будто белый свет разлагается на цвета радуги. И в цветном маревке за всем этим грезится, мерцая, иной, более четко ограненный образ, плотный, как из неведомого камня. Как на иконе… Живет мир мерцанием и разложением…
А ведь сегодня уже 16 июля – спохватился я – годовщина шестидесятишестилетняя страшной ночи в Екатеринбурге!.. А я как раз покрыл лаком деревянную тёмную рамочку. Сторонки для неё выпиливал на верстаке у пасеки, еще когда там зацвели нежно, засквозили рябым белым цветом в кустах тоненькие рябинки… а у самого тына – крушина цвела, волчьи ягоды…
И в эту рамочку тёмную врезал под прозрачную пленку снимок с портрета царицы, а тыл закрыл кожей от старинного переплета божественной книги растерзанной. И повесил в комнату дочки под икону Богоматери. Этот образ моим родителям дала когда-то родная тётка: на клеймах – те святые, именами которых были окрещены дети её первого мужа, купца. Его, отобрав всё добро, посадили в конце нэпа в тюрьму, и он там умер.
Снился мне сон. Будто пускаюсь я в темноту земляную, в пустоту черную, как в иной мир. И сам себя боюсь потерять в такой тьме. А там стена, и у стены на самом дне тьмы – заточное место, а в нём отец и его дети, и плач их, претворяющий страдание в радость и надежду, каких нельзя представить на земле.
– Пиши о них! – говорит слово внутри меня. И я обрадовался легкой радостью, потому что нашел то, что искал всю жизнь. Так легко, будто на мне нет тела, одна душа. И силой этой радости подымаюсь из заточного места.
И чем дальше подымаюсь, тем смутнее становится плач и страдание, радость и смысл плача. Уходят как дух из меня. И внутреннее слово меня утешает:
– Ты пиши про иное время и иную страну, нерусскую! – То есть про то, что я видел и слышал.
– Мне не написать про этот плач и страдание!
– Нет, ты пиши, – повторяет внутреннее слово, – и у тебя получится!
И я там же, во сне, начинаю писать про иное время и иную страну нерусскую…
Может, это и есть то время, в которое мы теперь живём?.. Может, там и царская семья на пепле своих сердец…
Люди приходили к нам и говорили каждый по-своему. Кто ругал за то, что она – царица. Кто подозрительно удивлялся: зачем? И жена моя побоялась, что одна знакомая донесет…
Она толстая, рыжая, жаловалась нам с усмешкой: «меня маме сделал еврей и отвалил!» Поэтому она евреев поругивала за спиной. А вот по жизни всегда с ними дружила. Ходила по двум дорожкам сразу…А еще учась в институте, вышла замуж за африканца и уехала с ним в Африку. Но мужа у нее там убили в революцию, и ей с детьми пришлось пробиваться через посольство и КГБ на родину.
Мы с ней вместе работали, когда жили в областном городе. Теперь приехала она к нам в гости и, увидев портрет царицы, стала жене говорить, чтобы сняла. Сама что ли так напугана была, пока с черными детьми на родину просилась?.. У нас же в селе был случай – вспоминал старик – как в шкафу посудном задняя стенка была заклеена царским портретом: хозяева и внимания не обращали – он был заставлен чашками. А донесли – и посадили хозяина. Не зря же и Лихорозов медалей с орлами на самоваре побаивался…
Она старалась показать себя, торилась на хорошее место, и в партию её приняли, но за спиной начальство тормозило: «За ней Африка!» Говорили, что она подлаживается: стучит. Да и областной город – не Москва: тут даже гордились своим знакомством с людьми из «серого дома».
Вот жена и забоялась, и – убрала. Я в то время был в огороде. Пришел – нет портрета под иконой Богородицы. И не говорит, куда его девала. А гостья уже уехала. Я ругался: пусть меня из партии исключат, но портрета царицы не сниму!..
Но вскоре времена стали меняться, и жена со дна чемодана вынула портрет. Та еще приезжала в гости – теперь уже ничего не говорила…
А потом и церковь кладбищенскую открыли. И однажды я стоял на службе там с дочкой, против алтаря, у окна стрельчатого: сверху стеклышки в переплете цветные играют. Оглядывал забеленные белой краской выбоины в штукатурке, фрески на таком чистом фоне стали ярче, как синие сны. Лазарь выходит из гроба, обвитый пеленами. Именно гроб русский, деревянный, а не каменная пещера. И лицо закрыто полотенцем, а на месте глаз безбожники высверлили дыры. Он этими дырами из своего мертвого мира на тебя будто смотрит…
Про сон свой из 1984 года я уже забыл. А стал перечитывать тетрадку старую и – наткнулся. Подивился: разве мог я тогда представить, что кладбищенскую церковь откроют? И я буду стоять в ней с дочкой у синей, знакомой еще по архиву, а потом и музейному запаснику – фрески с Лазарем?..
В этой церкви и Лихорозова потом отпевали. Умер враз – от инфаркта. И я там вместе с краеведом Тускляковым в алтаре прислуживал, и в голове крестного хода икону нёс. Тускляков же теперь говорит заграничными фразами про развитие местного туризма. С тем же упором, как когда-то Лихорозов – про спецовку для сотрудников районной газеты…
Но и с той поры сколько уже лет прошло… Нынешним летом на Троицу читал я новую книгу об убийстве царской семьи. И в ней остановили мою мысль слова: «Вошедши в дом 25 июля представитель Белой армии увидел невероятный хаос… а икона Федоровской Божьей Матери, с которой царица никогда, ни при каких обстоятельствах путешествия не расставалась, была брошена в помойку во дворе, со срезанными с неё очень ценным венчиком из крупных бриллиантов».
Тут словно по-новому увидел я комнатенку выросшей уже и уехавшей из дома дочки. Точно зрение внутреннее очистилось – и стены замерцали изнутри светом. Образ Федоровской Божией Матери на золотом фоне, и под ним в тёмной, крестастой рамочке – царица молодая в диадеме. Вот и опять они вместе: царица наша земная и царица небесная. Я давно, конечно, знал, что у нас Образ Феодоровской Божией Матери, особо чтимый Романовыми, но теперь он и портрет под ним соединились одним невидимым светом, как две иконы.
Увидеть образ, найти – и перейти в его зыбком свете к другому… Как это?
…Тридцать пять лет назад мне странная пришла мысль, выдумка, что будто бы фотограф наш нарезал цинковую пластинку, клише, со снимка царицы, и в газету его дали по ошибке… И подпись: «Александра Федоровна Романова, передовая доярка». И приехали мы на ту ферму с Лихорозовым. А люди радуются и говорят: «Да она у нас давно тут работает, только мы никому не говорили»…
«Работает! Что ты будешь делать?!» – смеется и их парторг.
Три женщины вышли нас встречать, а у калитки стоит и ждет четвертая – золотоволосая, царица…
…От образа к образу – путь через провалы тьмы: тайна жизни, неисполнимая задача. Может, где-то, в ином мире она уже решена. И претворена в чудо в той тьме, где слышен радостотворный плач по всей твари, начиная с Адама; ведь эта только для наших слепых глаз тьма – а она и есть самый сильный свет; и плач во тьме есть предчувствие самого сильного света.
Литературный процесс
Евгений ЧЕКАНОВ. Горящий хворост (фрагменты)
НАЧАЛО
Вам не случалось в зимний парк попасть?
Там чей-то мальчик бегает, смеясь,
И по стволам стучит. Чему он рад?
Он сотворяет краткий снегопад.
Один удар – и сверху сыплет снег.
А он под ним стоит, как бы во сне,
И тихо млеет… Чем же счастлив он?
Он властью над стихией упоен!
Веселая забава детских лет.
А может быть, рождается поэт?
По этим строчкам, сочиненным в конце 70-х годов XX века, хорошо видно, что именно влекло меня в страну Поэзию: возможность обретения, пусть на очень короткое время, власти над стихией. Наверное, где-то внутри меня до сих пор живет этот радостный мальчик, научившийся сотворять то, что по силам, кажется, только природе.
Всякий раз, когда мой читатель смеется, негодует или грустит, находясь под впечатлением от прочитанных строк, где-то на заднем плане моего сочинения еле заметно проступает ликующее мальчишечье лицо:
– Это я сделал так, что ты засмеялся! Это я сделал так, что ты разгневался! Это я сделал так, что ты загрустил!..
ТРЕТИЙ ПУТЬ
Лед и вода. Вода и лед.
Извечен кругооборот,
Тверда законов зимних власть…
Но есть иная ипостась.
Смотри, упрямый человек:
Есть третий путь – есть белый снег!
В интуитивных поисках выхода из жесткой дуалистической конструкции официальной коммунистической идеологии я обращался к законам земной природы, наглядно показывавшим возможность «третьего пути». Видимо, созданный мной образ был слишком нагляден: это стихотворение, сочиненное в начале 80-х, ни один редактор не хотел печатать. Хотя, казалось бы, речь шла всего лишь о разных состояниях воды в зимнее время…
Может быть, редакторы, прочитав эти строчки и включив логику, приходили к мысли, что у воды есть и еще одно состояние? И им сразу мерещился заведующий сектором печати, вкрадчиво спрашивавший:
– Это вы на что же тут намекаете, ребята? Что скоро всё у нас вскипит?
В СТРУЕ
Сменив царя на президента,
Отмыв от крови словеса,
В струе текущего момента
Летим, зажмуривши глаза.
Уже мы вспомнили о Боге,
Но парус правим наугад.
А впереди – ревут пороги
И водопады голосят…
Весной 1990 года Михаил Горбачев учредил в Советском Союзе институт президентства и сам стал первым президентом СССР. Казалось бы, центральная власть в стране укрепилась. Но я, как и многие мои соотечественники, просто «нутром чуял», что ничего хорошего нашу державу впереди не ожидает.
Осенью того же года, увидев меня в коридоре Ярославского обкома партии, первый секретарь обкома Игорь Толстоухов, толковый чиновник и довольно простой в общении человек, пожал мне руку и вместо приветствия сказал, слегка подзуживая:
– Так, говоришь, пороги и водопады у нас впереди?
Я кивнул, поняв, что он прочитал мое стихотворение, только что опубликованное в областной партийной газете, и что оно произвело на него впечатление.
Похоже, и сам Толстоухов нутром умного русского мужика чувствовал тогда, что «парусник СССР», с Горби у штурвала, не сможет удержаться на плаву…
БРАТЬЯ
Под неба чашей голубой
Два брата бились меж собой.
От ног их, как из родника,
Текла кровавая река.
А рядом, в пепле и золе,
Рыдала мать их на земле –
И два потока слез текли
В ручей, терявшийся вдали.
Реку оставив за собой,
На берег выполз я, живой,
Проклятье братьям прошептал
И головой в ручей упал.
Некий Н. Леонтьев, внутренний рецензент одного из столичных книгоиздательств, разбирая в середине 80-х годов мою рукопись, заметил редакторам: «Считаю, что стихотворение ”Братья” необходимо снять. Нехорошую идею несет оно в себе…».
Что ж, бдительный товарищ углядел верно: идею я в это стихотворение заложил вполне подрывную. Я писал о нашей гражданской войне, о Родине-матери, рыдающей о погибших сыновьях, – и посылал проклятия красным и белым, обескровившим великую Россию. И голова моя, со всеми ее мыслями, падала не в героическую реку пролитой крови, а в жгучий ручей материнских слёз.
Чего уж тут хорошего!.. голимая контра!..
КРЕПОСТЬ ДУХА
Крепость духа! Не вывел я крышу,
Не вполне к обороне готов,
Но уже за стеной твоей слышу
Исступленные крики врагов.
На равнине – от края до края –
Вижу войско несметное их…
На тебя уповаю, родная:
Огради от идей кочевых!
Русской подцензурной литературе, начиная с «Одного дня Ивана Денисовича», потребовалось меньше 30 лет, чтобы взорвать изнутри кровавую большевистскую постройку. К концу 80-х годов с «марксизмом-ленинизмом» было покончено – духовно освобожденные, мы стояли на той же открытой равнине, что и наши предки накануне Октябрьского переворота. В наших ушах свистел пронзительный ветер Истории, и очередная кочевая идея, – идея «демократии», – уже пылила на горизонте. Тогда-то, в начале 90-х, я и написал это стихотворение.
Потомкам оседлых племен было ясно, как Божий день, что против кочевников нужно строить крепость. Но – какую, из чего?
Времени на раздумья не было, и мы стали возводить стены из старых, ограненных еще графом Уваровым камней – православия, самодержавия и народности. Но в этот исторический момент русский народ не был воцерковлен и на десятую долю, рожал не больше одного ребенка на семью. А русское самодержавие, облачившееся по первости в «демократические» одежды, еще только пробовало рычать из отреставрированного Кремля.
Обернувшись на Запад спиной, я оглядывал просторы своего континента и ясно видел, что одним нам Евразию не удержать, нужно звать в союзники мусульман. У них-то с рождаемостью всегда всё в порядке. Но как примирить православие с ортодоксальным исламом?
Лишь через четверть века меня осенило: нас сблизит суфизм…
***
Выходя из железных ворот,
Ты крестом свою жизнь осенила —
И поверили мы, что спасет,
Сохранит тебя крестная сила.
Эта вера поныне жива,
Но не стать тебе, видно, смиренной:
Ты свободна – но ходит молва,
Что верна ты привычке тюремной.
Говорят, что буянишь и пьешь,