bannerbanner
Сугробы
Сугробы

Полная версия

Сугробы

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Или вот еще было, – продолжала она с воодушевлением, как если б, и в самом деле, задалась такой целью – настращать. – Померла тоже как-то старуха…

Это было слишком, это был перебор. Я не желала больше слушать никаких рассказов про покойных старух, мне достаточно было сегодня одной! И потому я, для себя самой неожиданно, взяла да перебила ее.

– Спокойной ночи, Прасковья Егоровна! – хоть и слабеньким получилось голосом.

И тотчас обмерла от своей дерзости – тишиной, точно свинцом, затопило избу, даже мыши перестали скрестись… Я знала Прасковью совсем недолго, но уже успела причислить ее к тому разряду легковозбудимых людей, которые могут прийти в ярость от любого пустяка, а уж от такой-то выходки и подавно. Однако на этот раз она, видимо, решила отложить отместку на потом, повременить, потому как вскоре с соседней койки послышался мерный свирепый храп. А мне отчаянно захотелось пить, ведь на ночь не следовало наедаться салом.

Впотьмах я пробралась в чулан, и когда потянулась за ковшом, столкнула что-то с лавки… Пакет, который Прасковья притащила от соседки. Прислушиваясь к храпу, я подняла его.

Ничего интересного, – подумала, развязывая веревку, которой он был затянут. Каким-то тряпьем, кажется, набит… Но все же чиркнула спичкой – посветить. Спичка почти сразу погасла, но я успела увидеть то, что и ожидала.

Свернувшись по-змеиному клубком, сверху лежал поясок – тот самый!

7

На другой день, проваливаясь по колено в снегу, мы шли с Прасковьей по улице, единственной, к слову сказать, деревенской улице, – к клубу. Ветер дул нам навстречу и засаживал в лицо острые сухие колючки. Действительно, поднималась метель. Соседка, виновница мероприятия, опередила нас – еще затемно приходили мужики и увезли ее в клуб на санках.

Решили проститься с покойницей в клубе потому, что двор ее, со всеми подступами, завален был снегом. Он и при жизни-то ее вряд ли когда расчищался, и потому всякое передвижение по нему, да еще и с гробом, было бы крайне затруднительным.

Прасковья принарядилась по случаю: надела плюшевую блестящую жакетку, узорчатые вязаные варежки вместо рабочих рукавиц да и подвязалась не каким-нибудь траурным платком, а напротив, – с яркими розами. Шли молча, но чувствовалась какая-то приподнятость настроения – не только Прасковьиного, но и моего, признаться, тоже. Что ж, – думалось на ходу, – пусть эта добрая старушка поскорее обретет покой, может, тогда и подозрения все развеются…

Клуб находился чуть в стороне от улицы и на некотором возвышении. Издали он смахивал на большой амбар или на другое хозяйственное строение, а вблизи, несмотря даже на вывеску "Добро пожаловать!", выглядел еще хуже. Сквозь завывания ветра донеслись до нас оттуда отрывистые визгливые вопли – точно наждаком по коже…

– Ленушка-Чувашка голосит, – сказала Прасковья, взбираясь по крутым ступеням. – И ведь не умеет голосить, а всегда берется!

Мы вошли в полутемный холодный зал, посреди которого на биллиардном столе установлен был гроб. Вокруг него толпились те же, что и вчера, люди – все угрюмые, все почти пожилые. Мы с Прасковьей пристроились с краю и тоже склонили головы.

Ленушка, та самая женщина, которая вчера порывалась причитать, выводила сейчас вихляющим вверх-вниз голосом:

О-ох, вижу я-а-а горюша горькая-а-а,Крепка-а спит не пра-асыпа-а-аи-ится…

Слова эти, сочиняемые будто на ходу, как-то плохо влезали, словно не помещались, в напев, тем не менее никто теперь не обрывал, не шикал на нее.

Правда, бывший депутат, которого кто-то уважительно назвал "Борис Прокопыч", всякий раз морщился, когда плакальщица издавала особенно пронзительные звуки. Сам он в очевидном нетерпении уже взялся за крышку гроба. Еще одна женщина, ростом повыше прочих, в черной искусственной шубе (похоже, все они принарядились сегодня), то и дело поправляла на усопшей бумажный веночек.

Покойницы самой почти и не видно было из-за этих как раз бумажных цветов, которые поначалу показались мне чуть ли фантиками, понакиданными в гроб. Однако это были все же цветы, хоть и сделанные именно из фантиков – если подойти поближе, наверняка можно различить даже какие-то названия! Кто до такого доумался?! И вспомнилось вдруг Олино сказание о мытарствах, перед самой, получается, смертью поведанное – "что ж ты маисься?"… Могла ли она предчувствовать, что так скоро оно состоится, ее последнее и уж теперь окончательное переселение?

– Ты скажи-ы-ыка нам словечушко проща-а-альное… – тянула Ленушка, а я тем временем успела осмотреть и само помещение клуба.

В глубине сцены, заставленной деревянными скамьями, виднелся экран. Окна закрыты были наглухо тяжелыми и, вроде, даже бархатными портьерами. В простенках висели портреты, с которых на все происходящее взирали какие-то мужчины, покрытые слоями пыли. Их лица были, вроде, смутно знакомы, однако не сразу вспомнила… А вспомнив, поразилась: то висели в полном почти составе бывшие члены когда-то бывшего Политбюро… позабытые теперь даже больше, чем египетские фараоны!

– Ну, что, – не выдержал Борис Прокопыч очередной рулады плакальщицы. – Однако пора! Погода не терпит, того гляди, снег повалит…

Коська, ближе всех оказавшийся к двери, выглянул наружу и радостно сообщил, что повалил уже. Словно все того и ждали – тотчас подхватили гроб и вышли.

Встреченная уже на крыльце агрессивным ветром, бьющим сразу во всех направлениях, скорбная процессия тронулась в путь. Гроб понесли на плечах мужчины, придерживая его при помощи кусков красной материи, очевидно, бывших флагов. Впереди – враждебно друг к другу настроенные Борис Прокопыч и Хлебовоз, позади Почтальон и Коська. Женщины распределили меж собой лопаты, крест и выгоревший пластмассовый венок, похоже, бывший в употреблении.

Кладбище находилось неподалеку – уже от клуба видна была кучка деревьев посреди небольшого поля. Однако, подобно миражу в пустыне, деревья эти не только не приближались, но как будто еще и удалялись от нас. Иногда они и вовсе скрывались за плотной снеговой завесой. Почти сразу растянувшись цепочкой, подобно брейгелевским слепцам, продвигались мы туго и медленно. Где-то впереди развевались, хлопая на ветру, концы кумачевых полотнищ, крепким запахом свежеструганной древесины наносило порой от гроба, и тогда колючие снежинки казались стружками. Донеслось и ворчанье непривычно трезвого Хлебовоза, что не послушали его, не повезли на санях…

Прасковья, плюшевая спина которой только что маячила впереди, вдруг исчезла, точно унесенная снежным смерчем, а вместо нее рядом со мной шла теперь женщина в шубе.

– А вы надолго в наши края? – спросила она.

– Н-нет… – растерялась я от неожиданности.

– А у нас вот какое событие! – вздохнула она, перехватывая поудобней венок.

– Я Клавдия Филипповна, учительница. Бывшая, конечно, у нас уже и школу-то давно на дрова разобрали. Ну, а я на пенсии.

Хлебовозова жена, – вспомнила, как он похвастал тогда, в дороге, что жена у него учительница. И поглядела на нее внимательней – лицо ее, несмотря на холод и ветер, было бледным, мучнистого даже оттенка, черты крупноваты. И все же, в целом, она никак не соответствовала этому расхлябанному простецкому типу – Хлебовозу. Шуба, хоть и была ей тесновата, смотрелась неплохо, даже солидно.

– Анатолий рассказывал мне, как вы доехали, – сказала она, и мне стало неловко, что она могла угадать мои мысли насчет ее мужа. – Да, зимою у нас всегда так… Вот насмотритесь на нашу глушь, будете потом в городе у себя рассказывать – и не поверят!

– Да… – соглашалась я, вслушиваясь в ее правильную речь. Почтальон, тот тоже пытался говорить интеллигентно, но у него все с какими-то выкрутасами выходило. Я предложила ей помочь нести венок, и когда мы потащили его вместе, отметила про себя, что только мы, обе, смотрелись по-городскому: она в шубе, а я в пальто…

Наконец, дотянулись до кладбища – тесного и, конечно же, неухоженного. К вырытой могиле пришлось продираться не только через сугробы, особенно здесь рыхлые, но и сквозь заросли какого-то колючего кустарника, и зимой не утратившего цепкости. Пики редких железных оградок опасно торчали из-под снега. Деревянные же ограды, каких было большинство, все почти от ветхости скосились или развалились. И на крестах, и на обелисках со звездами развешены были не то ленты, не то тряпки, засохшие настолько, что не колыхались при самых сильных порывах ветра. Все это вместе взятое, походило на какое-то заброшенное древнее захоронение, к которому на протяжении веков просто не было доступа.

В самом углу, куда все пролезли под предводительством Коськи, остановились и огляделись – одни сугробы и никакой ямы…

– Мотрите, не свалитесь! – тем не менее предупредил он, и стал вымеривать что-то шагами. Только сейчас я заметила, что ведь и Коська-то не был молод, как поначалу посчитала, очевидно, сбитая с толку его резвостью и сюсюканьем. Теперь же бросились в глаза седая щетина, сутулость и одышка – он, видать, вспотел, отыскивая могилу, да плюс еще и снег почти ручьями таял на его лице…

Остальные молча наблюдали за тем, как он откидывал снег, и со стороны его работа казалась бессмысленной, поскольку снег вздымался не столько лопатой, сколько ветром.

– Ой-ей, опять потом заново хоронить придется! – сказала Тося. – Говорили же тебе, Коська, чтоб глубже копал!

Что значит "опять"?! – насторожилась я, однако Коська к тому моменту все же расчистил узкое прямоугольное углубление, вырытое им накануне. Вместе со всеми я заглянула туда – лишь на самом дне едва проступала земля. Но упрекать его больше не стали, а напротив, неожиданно быстро, безо всяких церемоний, всунули туда гроб да и закидывать-то принялись – снежками.

Может, потому так спешили – пыталась я найти тому оправдание – что вьюга все не утихала, мало того, разыгрывалась пуще. Когда уходили, я, обернувшись назад, увидела, как на новую могилку наметался с неистовой скоростью курган… Словно природа сама, безо всякого вмешательства, стремилась поскорей избавиться от следов пребывания этого жалкого создания – человека… И еще подумалось, что если и я сейчас замешкаюсь, зацеплюсь за какой-нибудь колышек и упаду, то мигом и меня заметет, погребет… И никто не спохватится даже. Ведь все они, какими бы пожилыми и больными ни выглядели, оказались куда проворней меня – из кладбищенских ворот я выходила последней.

Дома я уселась было за письмо, разложила бумагу… Но слова не находились. Я прислушивалась к посвисту вьюги за окном, понимая, что в ближайшее время письмо мое вряд ли двинется дальше Прасковьиной избы. Чего же тогда и писать… Не приняться ли лучше за починку фуфайки, которую мне выдала Прасковья? Это теперь была моя как бы спецодежда, ведь не в пальто же выносить помои.

Стежками через край я затягивала прорехи, попутно заталкивая в них вату, и так увлеклась, что и не заметила опять, как подкралась Прасковья, задышала за плечом.

– Ты поди шить хотя бы умеешь?

– Умею, – не без хвастовства ответила я, хоть и уловила это "хотя бы".

Но тут же пожалела о том – она выволокла из-под кровати машинку, антикварного вида Рингер. Сдунув с нее пыль, сказала:

– Халат на меня подгонишь… Вот тут, в боках, расставишь и здесь немного выпустишь…

И потрясла передо мной небольшим, словно детским, халатиком, вне всякого сомнения – Олиным. Тот злополучный поясок, судя по расцветке, как раз от него!

Ну, не кощунство ли – едва похоронили, а ей не терпится халат покойницы напялить! Никакого приличия, – возмущалась я, уже распарывая швы. Изношенные нитки легко лопались даже под слабым напором ножниц. Сейчас я не удивилась бы, если б узнала, что именно она, Прасковья, и задушила соседку – вот из-за этого, предположим, халата! А ведь она вчера много чего другого притащила, мародерша… И стоило так подумать, как мысли переключились и на других бирючевцев: вот Хлебовоз… каким мрачным он был сегодня на похоронах. Разве не мог и он задушить старуху? Вломился к ней ночью с ножом, требовал выпивки… а после накрыл одеялом и прибежал к нам. Или эта вертлявая Тося с лисьей мордочкой, которая тоже сделала вид, что не заметила явного следа от удушения… Если так рассудить, всякий мог бы сделать это, особых усилий для такой ветхой старушонки и не потребовалось бы…

Я покосилась на Прасковью – та сидела на перевернутой табуретке и, ловко орудуя ножичком, чистила картошку. Кожура спиралью свисала до полу… Мне виден был ее строгий, точно из камня тесанный, профиль. О чем-то ведь и она сейчас размышляла, и вот бы узнать – о чем?

8

Дорожка получилась ровная, прямая, как по линейке… По краю я срезала плотный снег железной лопатой так, что вышло нечто вроде бордюра. И даже прошлась туда-сюда, как бы прогуливаясь… Прикрыв глаза, представила, что будто по тротуару какого-нибудь безлюдного уголка города. А ведь три часа работы затрачено было, прежде чем вот так свободно пройтись.

Снега выпало невероятное количество – настоящие арктические залежи высились повсюду. Причем, самый-то пик снегопада пришелся как раз на день похорон, а уж после все сразу стихло, как оборвалось. И я нет-нет да задумывалась над этим – зачем надо было так торопиться? Тащиться на кладбище в самую непогоду, не переждав?

Я устала, горели ладони, несмотря на толстые рукавицы, однако со двора уходить не хотелось. В нежных сумерках над самой крышей обозначился месяц – запрокинув вверх едва заметные рожки, он словно раскачивался. Раз-другой я еще поковыряла снег, который становился все неподатливей к вечеру. Куски его отсекались уже с каким-то полым и шершавым звуком, точно пенопласт.

Занесла в сарай обе лопаты, железную и фанерную, поставила в угол, и, уже на выходе вдруг услыхала, как где-то в глубине прошуршало, шевельнулось что-то… Будто свинья ворохнулась в загородке, но ведь Прасковья свиней не держала, куриц только. Приостановилась, вглядываясь в темноту и чувствуя, что кто-то был там, метрах в четырех от меня, я улавливала неясный звук, похожий на сопенье… Крысы? Прасковья не раз говорила, что в сарае полно крыс. А может, это я в потемках наступила на какие-нибудь грабли, и они по цепной реакции задели что-то еще и еще… и теперь последний предмет, покачиваясь, издает этот подозрительный шорох? Вон сколько хлама вокруг: ведра, крючья, ломы, веревки… большое берестяное сито подвешено к потолку, точно ритуальный бубен, и это только то, что можно разглядеть, а дальше что, в самых недрах? И вроде, обычный сельскохозинвентарь, а вот мысли в голову заползают самые дурные…

– Прасковья Егоровна! – зачем-то позвала я, хотя знала, что она сейчас в избе.

Предоложительно в избе… но ведь могла и выйти незаметно, когда я в поте лица расчищала двор. Здесь, в сарае, у нее подобие туалета… но почему тогда не откликается? Вряд ли постеснялась бы меня. Тревожное чувство нарастало, будто распухало во мне, я вдруг подумала, что из этого сарайчика, со всеми этими инструментами, неплохая могла бы выйти пыточная, вполне в духе Стивена Кинга. Вот что пришло в голову.

Мне все еще было не по себе, просто до дрожи, когда я вернулась домой. Конечно, не хотелось поддаваться непонятным страхам, куда проще было все списать на простую физическую усталость. Но Прасковьи ведь, и в самом деле, в избе не оказалось! Она заявилась почти следом за мной и сразу нырнула в чулан, скрывшись за шторкой. Не оттого ли, чтобы не встречаться со мной взглядом?

– Распогодилось, – сказала оттуда. – Завтра за мукой поедем к Борису Прокопычу.

"Поедем" – это означало то, что поутру мы выкатили из сарая санки, те самые, на которых еще недавно перевозили соседку-покойницу и которые по их величине точнее было бы называть "санями". Выкатили и запрягли в них… меня. Прасковья шла позади и поправляла сани клюкою, когда те накренялись. К слову сказать, она ходила с палкой, хоть не было в том особой необходимости – поступь ее была хоть и тяжеловатой, но достаточно твердой.

– Почему к нему за мукой? – спросила я, чтобы молча не идти, а вовсе не из интереса.

– Еще с осени упросила Бориса свозить на мельницу зерно, что от колхозов осталось… – пояснила она. – Два десятка яичек отдала этому хапуге! – добавила в сердцах.

Денек выдался серый, задумчивый, но я уже знала, что такое затишье как раз и могло обернуться очередным снегопадом. Пустынная улица казалась вымершей, точно за минуту до нас по ней прошли каратели. А ведь наверняка кто-то наблюдает за нами из окошек, – подумалось мне. И с этими дурацкими санками я выгляжу просто комедийно, будто на горку иду кататься. Для завершения картины не хватает какой-нибудь собачонки, которая, тяфкая, увязалась бы за нами…

– Чего-то собак у вас совсем не видно? – опять спросила я, и в самом деле, удивившись, что ни разу не слыхала здесь собачьего лая, казалось бы, непременного для всякого селения.

– Собак?! – переспросила Прасковья тоже удивленно. – А на что они нам, собаки? Нету и ладно… Последнюю-то, Олину, волки задрали… У Еньки были щенята, так передохли все. Суку-то он еще по осени татарам-пастухам променял, на батарейки или на фонарик, точно не скажу… Ну, вот и пришли!

Мы остановились возле большой избы-пятистенки с высоко прорубленными, но несоразмерно маленькими окошками. Тотчас колыхнулась в одном из них занавеска – кто-то выглядывал, стараясь быть незамеченным. Прасковья постучала о ворота массивным железным кольцом, но открыли не сразу, мы подождали еще, пока изнутри не загремел чем-то тоже железным хозяин – Борис Прокопыч.

Коротко поздоровавшись, он повел нас по двору, загроможденному досками, дровами, колесами и какими-то разногабаритными пристройками. На нем были ватные штаны, такие же выцветшие, как и белесая телогрейка. Туго завязанная под подбородком ушанка, казалось, стягивала его физиономию до унылой гримасы. Он то и дело прикашливал и отплевывался на ходу. У крыльца остановился:

– Щас мешки, кх-кх-х… достану в амбаре, а вы пока, кх-кх, в избу зайдите…

В темноватой (из-за маленьких окон) избе было душно и тоже отнюдь не просторно, как можно было предположить по ее размерам снаружи. Отовсюду углами выпирала мебель: комод, диван и сразу два шкафа. Возле одного из них, перекладывая на полках белье, суетилась хозяйка – худенькая рыжеволосая женщина в черном сарафане.

– Здравствуй, Тамара, – сказала Прасковья.

– А, Прасковья… за мукой? Айдате проходите, садитесь, – пригласила та, указывая при этом на табуретки возле двери, не на диван.

Мы сели, и я все принюхивалась, чем же пахло в этой избе: вареным, вроде, мясом, чесноком и чем-то кислым, забродившим… Хозяйка принесла из кухни еще одну табуретку и пристроилась напротив нас.

– Борис опять всю ночь кашлял, не спал. Не надо было ему гроб тащить, ведь грыжа у него, все знают. И у Игоря, как нарочно, зуб опять разболелся, не то бы он заместо отца пошел…

Прасковья промолчала, даже не поддакнула. А я разглядывала неестественно яркие волосы хозяйки, по всей видимости, окрашенные хной, – спереди уже пушилась седина, но куцый хвостик, мелькающий при поворотах головы, был просто огненным. То и дело она одергивала на коленях коротковатый сарафан, похожий на школьный.

– Помощница тебе, – она кивнула на меня.

Прасковья только хмыкнула – дескать, какая из нее помощница… Как будто не я сейчас приволокла сюда санки, да и обратно, с мешками, тоже поволоку – не приходилось и сомневаться!

– А я уж какую неделю во сне капусту ем, – снова затараторила хозяйка. – Так вот прямо рукой загребаю из бочки и ем… А ведь на самом-то деле я сроду ее не употребляю, изжога у меня с нее. К Тосе ходила, спрашивала… Оказалось, великую горесть это предвещает, вот Оля-то как раз и померла! А все оттого, что не лечилась, как я ей советовала…

– А что, Борис мешки не перепутает? – спросила Прасковья, и было видно, что мыслями она сейчас находилась где-то в амбарах, а Тамару не слушала.

– Не перепутает! Мешки у нас все помечены. Так вот, если б она натирала на ночь грудь и спину, как я ей наказывала, да еще перед сном выпивала бы хоть с полстакана свежей… – тут Тамара еще ближе придвинулась к нам, вместе с табуреткой, и зашептала. – Я ведь даже посылала ей мочу… Игоряшину! Потому как у старого человека она не такая полезная, как у молодого. Игорь сам и отнес! – прикрывшись ладошкой, она хихикнула. – Я, конечно, ничего ему не сказала, дескать, масло это постное в баночке литровой, снеси-ка бабе Оле. И отнес, в тот самый вечер, да, видать, уж поздно было… Тут ведь главное, чтобы регулярно, ни в коем разе не пропускать! А ты, случайно, мочой не лечишься? – вдруг спросила меня.

– Нет… – ответила я, только сейчас догадавшись, чем же так отвратительно воняло здесь – именно мочой, настоявшейся до стадии разложения и потому не сразу узнаваемой.

– А зря! У меня и книжка специальная есть, золовка из Стерлитамака привезла. Сейчас покажу, – и в ту же секунду вытащила откуда-то брошюрку в черной обложке. – Вот, тут все растолковано, прописано. Вон сколько людей исцелилось… Да я и про себя скажу, как начала выпивать по стакану в день, мне сразу вроде как легче стало. Вот уж полгода принимаю, – сказала она хвастливо и погладила книжицу. – Раньше-то по утрам голова болела, кружилась, иной раз до самого обеда точно пьяная хожу, а теперь вот – тьфу-тьфу…

– Что-то долго там Борис, не пособить ли ему? – перебила ее Прасковья, и одновременно послышался из соседней комнаты грубый недовольный голос.

– Чаю принеси! – потребовал.

– Какого тебе чаю? Сам вставай да налей! – прокричала в ту сторону Тамара, а нам пояснила. – Игоряша, тоже не спал всю ночь, зубы у него…

Мы услыхали, как кто-то заворочался там, заскрипели пружины – невидимый Игоряша с детским именем и таким заматерелым басом. А Тамара все же поспешила на кухню готовить чай.

– Курица у меня опять охромела, другая уже, – сообщила ни с того ни с чего Прасковья, поднимаясь с табуретки. – Вот отчего такая напасть? Кому-то, видать, мешают мои курочки…

С каким-то значением сказала и, не попрощавшись, вышла…

Точно баржу потянули мы сани обратно – с двумя большущими мешками, а ведь это центнер веса да по такому снегу! Пару раз мешки сваливались, и тогда мы еле вытягивали их за уголки – неуклюжие и невероятно тяжелые, они казались мне упакованными трупами… Прасковья всю дорогу ворчала, припоминая, как по молодости она (в отличие от меня), одним махом, бывало, дотаскивала такие мешки "на закорках".

Вечером, наскоро перекусив, я уселась за швейную машинку – все с тем же бывшим Олиным, а теперь Прасковьиным, халатом. Сама она, пристроившись возле печи, растирала какой-то жидкостью ногу, которую подвернула во время сегодняшнего похода. "Зингер" с тихим тарахтеньем прокладывал неторопливую, но довольно ровную строчку. Чтобы хоть как-то отвлечься, я спросила Прасковью про Игоряшу, и вот, что она мне рассказала.

Он был единственным сыном фермеров. Впрочем, так их только называли – "фермеры", потому как несколько лет тому назад (на заре, как я поняла, экономических реформ) они, действительно, работали на маленькой свиноферме. Ее организовали в Бирючевке какие-то шефы, какие – этого Прасковья не могла растолковать, да это и неважно было, понятно, что с какого-то предприятия из города. Изо всех деревенских эти шефы наняли на работу лишь двоих – Тамару и Бориса Зябловых. И те, как только сделались свинарями, сразу начали богатеть. Купили в райцентре большой ковер, большой холодильник и тоже большой телевизор, да еще цветной, какого до той поры в Бирючевке и не видали. Я вон и вовсе, – дополнила Прасковья, – безо всякого телевизора живу!

Однако, несмотря на плохие дороги и удаленность от города, начальство стало наезжать сюда слишком часто – вроде как с проверками, но без мяса ни один из них не уезжал. Увозили помногу, кто куском, кто поросенком, а кто и по целой свинье… не иначе, по чину делили. Поголовье от этих наездов таяло прямо на глазах, и уж самой последней зарезали супоросую матку. Не дотерпели до приплода. Как убивалась тогда Тамара, как ревела, чуть волосы на себе не рвала – ведь с этой свиньей их семья и работу, и все свое благополучие теряла. Они и сами мясом-то попользовались немало, каждый, почитай, день пельмени стряпали! Вон и сейчас замашки сохранились – с капусты у нее изжога, эка барыня! После закрытия фермы Тамара долго болела, а потом эту книжку, которую сегодня показала, откуда-то раздобыла и стала лечиться мочей. И всем другим советовать, и даже, вроде, помешалась на этом малость…

В этом месте ее повествования я оторвалась от машинки и повела носом – та мутноватая жидкость, которой Прасковья сейчас растирала ногу, уж не Тамариному ли рецепту?

– А Игоряша? – снова спросила я.

– А что Игоряша… – продолжила она, звонко похлопывая себя по голени. – Тридцать лет ему, а может, и больше, да только с койки слезать не любит. Одним словом, маняка… Нездоровый он у них и в армию не ходил. Борис ему каждый раз из райцентра таблеток привозит, кучею. Так он грызет эти таблетки, ровно сахар, только хрустоток идет. И молчун… молчит, молчит, а после возьмет да баню подпалит! В позапрошлом году свою же баню сожег, без остатка… Борис до сей поры не может отстроиться. С такими вот запуками парень, родителям расстройство одно. Тамарка женить его мечтает, да кого сюда в такую глухомань да на такого дурака заманишь? А ведь он опять же что учудил – к Ленушке набаловался ходить, к Чувашке-то нашей, и ночует у ней, и моется в ее бане, раз свою-то сожег…

На страницу:
4 из 5