bannerbanner
Честь имею. Россия. Честь. Слава
Честь имею. Россия. Честь. Слава

Полная версия

Честь имею. Россия. Честь. Слава

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

– Я помогу! – торопливо, как бы кто другой не опередил, проговорила Ольга, приподнимаясь со стула.

– Посиди, сестрёнка. Тяжело тебе будет. Вдвоём с братом справимся, – посмотрев на Ольгу, проговорил Владимир.

Выйдя из дома, Владимир посмотрел на небо и, притопнув ногой, проговорил:

– Не нога бы, в пляс пустился. День-то, смотри, разыгрался. Ноябрь, а тепло, как в августе. Радует погода в этом году, радует. Всё в меру, и дожди и солнце. На яме зимовальной, что у Подгляденого в июне и июле два раза был. Девять осетров, от полутора до трёх кг выловил, а стерлядей не считал. Их пол-лодки это точно! Всех рыбой снабдил. Осетров, конечно, закоптил, а стерлядей сюда, к бабе Симе в ледник стаскал. А грибов… – покачал головой, ни в жисть столько не видел, хоть косой коси. И ягод разных…

– Ты, брат, зачем пошёл за мной?.. О грибах речь вести, так это можно было и в доме, за столом, – пристально вглядываясь в глаза Владимира, проговорил Пётр. – Говори, прямо. Я ко всему готов.

– Я вот что тебе скажу, брат. Увёл ты у меня Зою, но не в обиде я. Коли ушла сама, то не было бы у нас с ней жизни, если бы сошлись. Видел, что любит тебя и не препятствовал. Да и как мог… Ты вон… орденоносец, полковник.

– Ну, орденоносцем-то я стал будучи женат на Зое, а полковником вряд ли стану. Отправили меня в долгосрочный отпуск, а это сродни тому, что уволили… подчистую!

– Да, конечно… – задумчиво проговорил Владимир. – А с Галиной у нас любовь. Хорошая она жена, Петя, и мать заботливая. Зоюшку вот родила, вся в неё, красавица. Вот и запомни, брат, что бы ни случилось, не держу я на тебя зла, а предупредить хочу, потому и вышел с тобой из дому, чтобы с глазу на глаз поговорить.

Пётр, зная, где служит Владимир, насторожился.

– Давай-ка отойдём от случайных глаз и ушей подальше, – предложил Владимир. – Где тут у бабуши нашей тазик для арбузов? Верно в сенцах. Пойду, поищу. А ты покуда постой здесь.

– Что-то темнит братишка. Ну, да ладно, коли завёл разговор, скажет, – подумал Пётр.

– Нашёл, – выходя их дома с тазом, проговорил Владимир и пошёл к сараю. Следом за ним, в задумчивости потирая лоб, шёл Пётр.

Уже у входа в сарай, Владимир повернулся к Петру лицом и выпалил:

– Вот ты наверно думаешь, что гад я, пошёл в НКВД людей пытать. А я скажу тебе, никого я не пытаю и следствие не веду, я с бумагами занимаюсь. А куда мне с моей ногой? На заводе у станка долго стоять не смогу и вообще… тяжело мне ходить, ногу постоянно крутит. Отец помог устроиться на эту службу.

– Владимир, к чему ты мне всё это говоришь? Не думаю я о тебе плохо. Если бы не знал тебя, другое дело, но брат ты мне. Говори, не тяни.

– Видишь ли, Пётр, бумаги все через меня проходят. Сегодня утром из управления госбезопасности НКВД СССР пришёл ордер №32382. Выдан он начальнику следственной части УНКВД по Алтайскому краю капитану Магалтадзе на арест и обыск Парфёнова Петра Леонидовича, на твой арест брат.

– Зоя, что теперь будет с ней? – пронеслась в мозгу Петра мысль.

– О Зое не беспокойся, – как бы услышав брата, проговорил Владимир. – Спрячу её так, что ни одна живая душа не найдёт. А тебе, брат, надо бежать. Беги, Пётр, беги!

– Куда, Владимир? Страна большая, только укрыться в ней негде! И зачем? Нет, братишка, никуда я не побегу и прятаться не буду! Скрываться, значит, признать за собой вину, а я ни в чём не виноват ни перед партией, ни перед Родиной, ни перед нашей Красной Армией, ни перед народом нашего великого Советского Союза! Нет вины моей ни в чём. Честно служил Родине, и бегать от неё не собираюсь. А если судьба умереть, приму с честью.

– Может быть, ты и прав, Пётр, – ответил Владимир. – Но всё же не торопись с ответом, подумай, а под конец вечера скажешь. У меня есть место, где тебе и Зое будет спокойно.

– Спасибо, брат, я подумаю! Хотя, – через секунду, – подумал уже! Пусть всё идёт так, как решил Он, – вздёрнул голову вверх. – Пойдём за арбузами, а то, верно, потеряли уже нас.

– И ещё, остерегайся Реваза Зурабовича. Чувствую, не за того он себя выдаёт. Тёмная личность. Но я докопаюсь, будь уверен. А тебя, брат, расшибусь, но вытащу. Долго там не будешь… сидеть, – сказал и подумал, что никто в подвалах управления не сидит, там только без чувств лежат на холодном кровавом бетонном полу, закопанными в земле внутреннего дворика или кучкой пепла в печи крематория алтайского УНКВД.

– Просьба к тебе, Владимир. Подумай, прежде, чем ответить. Она касается многих людей, в том числе и тебя. Только честно, как офицер офицеру.

– Верь, как себе брат! Здесь, – постучав себя по груди, – как под замком!

– Отлично, брат. Слушай. Есть в твоём селе мужчина, хороший друг твоего отца, честный и очень добрый человек, но когда-то непонятый плохими людьми… Ты знаешь его и неоднократно был у него дома. Так вот, ни при каких обстоятельствах, ни сегодня за столом, ни, где бы то ни было, не упоминай его имя.

– Ты о ком, Пётр? Не понимаю тебя, – пожал плечами Владимир. – У многих был в гостях и многие бывают у нас дома. Все люди хорошие. С плохими у отца отдельный разговор.

– Вот о них и не вспоминай, ни о хороши, ни о плохих. Не вспоминай Старую Барду вообще, ни словом, ни полсловом. Живи сегодняшним днём.

– Обижаешь, брат!

– Пойми, Владимир, от того, как ты поведёшь себя, узнав имя этого человека, зависит жизнь многих людей, и в первую очередь всей нашей семьи. Жизнь твоих родителей, твоя, твоей жены и дочери, и конечно моя и Зои.

– Перестань, брат! Наставляешь меня, как ребёнка. Знаешь, в какой организации служу.

– Вот именно! И поэтому в первую очередь! А говорю я о Василии Борисовиче Смолине.

– О Смолине?! – пожал плечами Владимир. – Но…

– Извини, Владимир, больше я ничего не могу тебе сказать. Об этом не знает даже Зоя. О нашем разговоре, как понимаешь, тоже никто не должен знать.

Магалтадзе зашёл во двор дома Серафимы Евгеньевны одновременно с братьями, выходящими с арбузами из сарая. Увидев Реваза, Владимир нарочито громко проговорил: «… и вот, знаешь, Пётр, как бухнулся, ну, подумал, щас захлебнусь, и никто меня не спасёт. Глубина такая, что ногами дно не мог достать!»

– И как?.. – подыгрывая Владимиру, проговорил Пётр, приближаясь с улыбкой к Магалтадзе.

– Герой! Герой! – подойдя к Петру, воскликнул Магалтадзе. – Это сколько ж мы не виделись? Возмужал, в плечах раздался. Рад, рад за тебя! Подполковник, дядьку в звании обогнал. Года через три-четыре генералом будешь. Не подступись потом, а потому дай-ка я тебя обниму сейчас! – сказал и крепко, как родного человека, обнял, похлопывая по спине.

За столом Пётр проявлял сдержанность, ни словом, ни жестом не выказал, что знает об ордере на арест. Был даже весел, шутил, на просьбы собравшихся в доме рассказал о войне.

– Война это страшно. Красиво о ней могут рассказывать писатели, а тот, кто пережил войну, кто остался жив, вспоминает её разве что во снах. Война это яростные рукопашные схватки, рёв танков, канонада сотен орудий, песчаные вихри вздымаемые броневиками, сражения самолётов в воздухе, взрывы снарядов, кровь, стоны и боль солдат, искалеченные и разорванные тела. На этом, пожалуй, можно бы и закончить, но не могу не сказать о стойкости наших бойцов в борьбе с японским милитаризмом, посягнувшим на свободу миролюбивого монгольского народа. Я расскажу о своём полку.

Был у меня в полку молодой офицер Трошин Евдоким, собственно, как сказать был, и сейчас есть, это я был в полку, отправили в бессрочный отпуск. Так этот лейтенант, кстати, тоже, как и я окончил Омское военное училище имени М. В. Фрунзе, но позднее меня, в 1937 году, уже в первом бою проявил чудеса храбрости. Повёл взвод в атаку на превосходящего по численности противника. Завязался рукопашный бой, в котором он был дважды ранен из стрелкового оружия и получил 7 штыковых ударов. Но поле боя не оставил и враг бежал.

Боец его взвода Сапрыкин рассказывал:

– Японцы шли на нас большой плотной группой. Я видел их лица. И тут наш командир отдал приказ «Вперёд, на врага! За Родину, за Сталина!». Весь наш взвод поднялся во весь рост и бросился в атаку с криком «ура!». Я был рядом с командиром и видел, как он поднял на штык японского офицера с тремя звёздочками, застрелил троих японских солдат и спас меня, отбил удар японского штыка. Потом я дрался с японцем и не видел, как командир был ранен. А потом к нам подошло подкрепление, и японцы быстро побежали от нас. А уже после боя, когда командира унесли в санчасть, мы узнали, что он, будучи раненым, продолжал бой.

За отличие в том бою лейтенант был награждён орденом Красного Знамени, и ему всего двадцать два года.

– Внучек, а какие они японцы? Никогда их не видела, – спросила Петра Серафима Евгеньевна.

– Такие же, как и китайцы и кумандинцы, бабушка, узкоглазые. Таких здесь на базаре не меньше русских, только наши добрые, улыбаются, а японцы очень злобные. Не хотел говорить, но скажу. Сам не видел, а в газете нашей армейской читал. В одном из боёв японцами был пленён младший политрук. Так вот, когда наши солдаты разбили японцев, то в одной из ям нашли его зверски изуродованный труп. Был отрезан нос, выбиты зубы, а голова пробита штыком. Вот такие они звери. Да разве это. Вот ещё один случай.

В бою на Халхин-Голе мои разведчики захватили старшего унтер-офицера японской армии Хаяси Кадзуо. На допросе он рассказал, что в 1939 году часть «Исии Сиро», в которой он проходил службу, произвела три опыта по заражению местности с целью поражения войск противника. Он утверждал, что 3 июля 1939 года отряд выехал на границу Монголии в район боевых действий и остановился восточнее озера Мохорехи, где несколько раз менял позицию.

Опыты по заражению местности брюшнотифозными бактериями были произведены в ночь на 29, 30 и 31 августа 1939 года. Первые два опыта произвели по распоряжению командующего Квантунской армии генерал-полковника Уэда, третий опыт – по распоряжению генерал-лейтенанта Исии Сиро, непосредственного руководителя и разработчика биологического оружия.

По словам пленного, примерно с 1936 года к югу от Харбина в посёлке Хейбо был создан военный городок, в лаборатории которого велись опыты по разработке оружия с применением чумы, брюшного тифа, дизентерии и других бактерий.

– Что не живётся людям, всё воюют и воюют? – слушая внука, думала Серафима Евгеньевна. – Хотя, соседи и то, порой, пускаются в ссору. Взять хотя бы Ивана Кречетова, что напротив, только-то и знает, что на своей двухрядке играть, ладно бы днём, а как напьётся, так всю улку своей черепашкой будит. Ему и так и этак, дай людям спокойно поспать, на работу утром, а он ещё и в драку. Ну, не злыдень ли! Злыдень и есть.

– Люблю, люблю! – сияя глазами, смотрела на Петра Ольга, и видела только его, и слыша только своё сердце, а не рассказы любимого о войне. – Мой! Мой был всегда и моим будешь! Не буду больше молчать. Всё скажу тебе. Знаю, и ты, Петечка, меня любишь! Вон как сильно целовал при встрече, губы аж до сих пор горят. Милый! Родной мой! Любимый! Только мой! Петечка, славный мой! Люблю, люблю тебя, любимый!

Зоя изредка бросала взгляд на Ольгу, видела и понимала сияние её глаз, но без острой ревности, хотя, как в любой женщине дорожащей любовью, маленькая искорка её всё же горела в сердце.

– Любит! До сих пор любит! – мысленно повторяла она и слышанная в девичестве притча о любви и жизни всплыла в ней.

– Твой уснул? – не оборачиваясь, спросил седой Ангел, услышав за спиной шелест крыльев.

– Да, угомонились, – присаживаясь рядом, ответил другой Ангел.

Он был моложе, и на его губах играла смущённая улыбка.

– Надо же!.. И не надоест!

– Что ты! У них каждый раз, как первый, и как последний, – ответил молодой. – Знаешь, он ведь умереть должен был уже несколько лет назад.

– Да ты что?! Серьёзно? – удивился седой Ангел.

– Инсульт, – кивнул молодой. – Сосуды головы у него слабые.

– Надо же! А выглядит крепким, – не скрывая изумления, проговорил седой Ангел. – И почему отменили? Или перенесли? Что-то очень хорошее сделал?

– Вроде бы ничего особенно, – пожал плечами молодой, и за спиной мягко зашуршали белые крылья.

– Так в чем же причина?

– Причина? – задумчиво проговорил молодой. – Не утверждаю, лишь предполагаю, что в любви. Он каждый день, что бы ни произошло, повторяет одну фразу: «Классная штука жизнь!» И ему добавляют сутки, переходящие в недели, месяцы, годы.

Седой понимающе кивнул.

– А он сам знает? О сосудах своих?

– Знает.

Оба надолго задумались.

– Молится? – поинтересовался через некоторое время седой.

Молодой вновь пожал плечами, и, подумав, проговорил:

– Пожалуй, да.

– В смысле? Как это «пожалуй, да?» – на ярко белом лице седого мелькнуло изумление.

– Он пьёт чай со своей любимой, – ответил молодой.

– Они пьют утренний чай и читают молитвы? – допытывался седой.

– Нет, – они молча пьют чай. После этого иногда обнимаются, всегда улыбаются или… – молодой Ангел заметно смутился, – или целуются.

– И ты называешь это молитвой? Почему? – непонимающе развёл руками седой Ангел.

– Потому, что Бог есть Любовь, – прозвучал ответ с высоты.

Не сговариваясь, оба подняли посветлевшие лица вверх и благоговейно умолкли. Что можно было сказать в ответ? Всё было сказано!

С небес лилась нежная музыка. Молодой Ангел, слушая её, впитывал слова Бога и в сердце его разгоралась любовь ко всем влюблённым в жизнь людям. А седой Ангел беззвучно повторял засевшую в мозгу фразу:

– Классная штука – жизнь!

***

Ночью в дом №16а на улице Чехова пришли люди в форме сотрудников НКВД и Петра Леонидовича арестовали.

Глава 3. Тревожная ночь


Догорев, ноябрьский день погрузился в ночь, и тёмное полотно её упало на улицы города. Погасли огни в окнах домов, на улицах смолкли голоса людей и звуки мычащих, гавкающих, хрюкающих домашних животных, лишь изредка со стороны окраинных дворов доносилось редкое тявканье дворняг. Тявкнет спросонья какой-нибудь пёс, ей подвоет такой же неугомонный кобель и снова тишина. Черна осенняя ночь.

А на сумеречном западе, разделённом трепещущей линией горизонта на твердь, поглощённую ночным мраком, и небосвод, поливаемый закатными лучами солнца, играют огненные всполохи. Прощаясь со светом дня, они бросают на темнеющее полотно небосвода радужные мазки. Лёгкая, едва различимая в хаосе света и мрака трепещущая дымка вливается в них, разрывает на брызги и мелкой искрящейся пыльцой небрежно бросает умирать на чернеющую Обь. Но прежде чем умереть в чёрном полотне реки, серебристые небесные огоньки ярко вспыхивают и, взлетая фейерверком по-над рекой, отдают салют жизни в широко раскрытых глазах человека, одинокого стоящего на краю обрыва. Знали бы они, в чьих глазах отдают салют жизни, то сожгли бы их прежде, чем умереть самим. Это были глаза демона в человеческом обличье.

– Здесь, на этом самом месте, шестнадцать лет назад, в такую же глухую пору я провожал их, – шептали губы человека, бросающего равнодушный взгляд на угасающий в Оби день. – Провожал, как думали они на жизнь, – на смерть. Всё повторяется, вот и сына их отправил на встречу со смертью.

Стонала ли душа человека в военной форме от таких мыслей?! Нет! Он был равнодушен к чужой жизни, но своей дорожил. За свою жизнь, за право жить самому и отправил на смерть шестнадцать лет назад человека, считавшего его другом, и его жену.

Мелкая влажная пыль падала на его лицо, но не отрезвляла от страшных мыслей и не отдаляла от дней, оставшихся в далёком прошлом, более того, вносила в его душу некоторое облегчение.

– Он повзрослел и мог узнать мою тайну. И кто знает, куда могла забросить его военная стезя. А если в военный гарнизон в Грузии. Он мог оказаться в моём родовом поместье, а там портреты всех мужчин моего рода и среди них есть мой.

Поздний вечер ноября дохнул в лицо мужчины ночным холодом. Дрожь пробежала по его плечам и крупным каскадом покатила по спине и груди. Одна колючая снежинка упала на его лицо, вырвала из воспоминаний прошлого и внесла в реальность сегодняшнего дня, в котором предал человека, доверявшего ему, как отцу.

– Такова жизнь, и моя в ней дороже! – вдохнув полной грудью влажный холодный воздух, спокойно проговорил Магалтадзе и, сделав шаг от края обрыва, повернулся лицом к городу. Через пять минут, пересекая улицу Чехова, невольно взглянул на дом, где несколько часов назад сидел за столом того, кого отправил в застенки Алтайского краевого УНКВД.

А в это время, в темноте комнаты, молодая женщина, вдруг резко постаревшая, задумчиво смотрела сквозь тёмное окно в плотную черноту, упавшую на улицу. Покраснели от слёз её красивые глаза, и вздувшиеся малярные мешки скатились на скулы.

– Ошибка! Пётр не враг! Разберутся и отпустят! – потирая опухшие от слёз веки, беспрерывно говорила Зоя. – Вот сейчас пойду, а он мне навстречу… улыбающийся, весёлый и скажет, что его вовсе и не арестовывали, а просто вызывали на беседу по военным делам.

– Ночью, по военным делам?! – восклицала Зоя, приподнималась со стула, но уже через секунду опускалась на него, и снова смотрела сквозь тёмное стекло окна на окрашенную ночью черноту пустынной улицы, на тёмные безлистные деревья, стыдливо вжимающие свою наготу во мрак.

Рядом с ней, склонив голову, в дремоте сидела Серафима Евгеньевна.

Моросил мелкий дождь. Лёгкий ветер колыхал ветви деревьев и сбрасывал с них водяную пыль. Разлетаясь, она осаждалась на стекло окна, возле которого сидела Зоя, собиралась в тонкие ручейки и, вяло струясь, стекала к нижней поперечине рамы, а оттуда, формируясь в крупные капли, катила к подоконнику, с него на землю и, теряясь в ней, умирала.

– Сыро, промозгло, я в тепле, а Петенька, мой родной Петенька сейчас в холодном сыром каземате, – представляла Зоя мужа в сыром мрачном подвале за решётками под замком. – Я не позволю… никому не позволю издеваться над моим Петенькой. Он и так изранен, живого места на нём нет. А вы!.. – Зоя мысленно погрозила им кулаком. Им и всё, не имеет значения кому непосредственно, всем плохим людям, которые арестовали мужа. – Не позволю отнять у меня Петеньку. Моего Петеньку, – говорила мысленно. – Я до самого товарища Сталина дойду. Как это так… за что… дважды орденоносца, героя Хасана и Халхин-Гола… – говорила, беспрестанно утирая покрасневшие от слёз глаза.

До Сталина? – спросила себя. – А не он ли сам причина всех бед? Правильно Петя говорил, что-то здесь непонятно. Маршалов расстреляли. Враги такие большие люди? Если они враги, почему занимали высокие военные посты? Не разглядели? А может быть они сами враги. Боже, и как это я сразу не догадалась. Конечно, они. Они приезжали к нам полк, арестовывали честных боевых офицеров и теперь взялись за Петю. Но Петя не враг. Значит, враги они. Надо идти. Но куда? Боже, как сильно болит голова. А Петеньку сейчас терзают и мучают!

Обнажённая намокшая черёмуха шершаво скребла своими голыми ветвями фасадную стену дома. На её тоненькой ветке, качающейся в сантиметрах от окна, отяжелев от капель дождя, безвольно клонился к земле одинокий до прозрачности изъеденный непогодой лист. Порыв ветра встряхнул черёмуху, взмахнула она ветвями и сбросила с себя последний листок, и полетел он, покачивая сухоньким тельцем, в ту неведомую ему даль, где истлеет и окончательно прекратит своё существование. В этом полёте было движение, но уже без жизни. Лист был мёртв.

Вжавшись в себя, войдя в тяжёлые и туманные мысли, Зоя жила и как бы не жила. В её душе не было места движению времени, оно замерло на точке, когда за мужем закрылась дверь. Полная окаменелость тела. Вязкий сырой мрак ночи с мокрыми голыми деревьям за окном всасывал её сознание в себя и рождал в нём странные картины.

Она на огненном коне, мчащемся по небу над городом. Всматривается в дома, хочет понять, куда и зачем летит, но все здания под ней чёрные с кривыми стенами, кривыми крышами и стоят они на кривых улицах. Все улицы пустынны, лишь на большой огненной площади стоят люди с обожжёнными лицами, многие из них без рук и без ног, а некоторые даже без голов, и все они, согнувшись, смотрят на раскалённую землю под собой. Лишь один среди них стоит на возвышении и пальцем манил Зою к себе. Зоя направляет коня к нему и влетает на чёрную скользкую дорогу. Конь становится на дыбы, сбрасывает Зою и улетает в заоблачную даль. Зоя скользит на ногах вниз к чёрному бараку, останавливается возле его раскрытой двери, осматривается в надежде понять, где находится, но вокруг ни единого знакомого объекта, за который можно было бы ухватиться и понять где находится. Делает шаг в сторону двери и проваливается по пояс в яму с отходами. Кричит, зовёт на помощь, но никто не отзывается на неё. И она понимает, что никто не слышит её и даже не хочет слышать, да и сама она не слышит свой голос. Понимает, что никто не поможет ей в её беде. С каждой минутой всё глубже погружается она в яму, бьётся, борется за жизнь, и когда липкая грязь доходит до грудей, кто-то вырывает её из трясины, берёт на руки и вносит в дом детства.

Зоя видит маленькую девочку, она лежит лицом на сложенных на столе руках и тихо, почти беззвучно плачет. Её плечи вздрагивают. Зоя подходит в девочке и спрашивает:

– Кто тебя обидел?

– Никто, – отвечает Зоя. – Почему тогда плачешь?

– Потому что обидно. Я люблю его, а он спрятал мой мячик и ушёл с Олей купаться на реку, а меня с собой не взял.

Зоя нежно гладит девочку по голове, и осознаёт, что видит себя в детстве. Тоска по счастливому ушедшему детству сильно сжимает её сердце. Зое хочется кричать, рвать на себе волосы, метаться по комнате, но кто-то вновь берёт её на руки и поднимет высоко-высоко, – до светлого плавно плывущего по голубому небу облака, на котором сидит улыбающийся муж. Он манит её к себе, она подлетает к нему и они оба, рук в руке, летят к красивому цветущему саду с розовым домом на возвышении. И Зое становится легко. Она счастлива. Глаза сияют пламенем жизни, волосы развеваются на тёплом ветру, а на губах улыбка. Она подлетела к дому, встала на тропинку, осыпанную лепестками роз, рядом любимый муж Петя, повернулась к нему лицом и тотчас проснулась. В сознании всплыли жестокие события прошедшего вечера.

Противно скребёт черёмуха голыми ветками по окну. Пустынно на улице, мрачно в тёмной комнате, даже кот, постоянно трущийся о ноги, где-то спрятался и не урчит во сне, – всё вокруг как будто вымерло.

Порыв ветра глухо свистнул в печную трубу, влетел в черёмуху, схватил её когтистую ветвь и хлестнул ею по стеклу окна.

– Даже небо плачет по Петеньке, и глаза мои льют слёзы, но не помогу я ими Петеньке. Как быть? Что делать? Надо идти, надо идти! Но куда? Куда – кричала душа Зои и нашла только один выход. – Надо идти к Ларисе Григорьевне и Ревазу Зурабовичу, – твёрдо произнесла она. – Она работает в крайкоме партии, а он большой начальник в краевом комитете госбезопасности. Они не знают, что Петеньку забрали. Откуда им знать? За ним же ночью приехали. Целый час что-то искали, заглядывали даже в печку, шурудили в ней ещё горячие угольки. Один уголёк упал и вот, – посмотрела на половик, – прожёг его. А потом Петеньку забрали, дали надеть шинель, а с собой ничего не разрешили взять. А баба Сима хотела засунуть ему в карман пирожки, так они вырвали их у неё, переломали и бросили на пол. Пойду к ним, они помогут, а если надо упаду на колени перед Олей и буду просить её вызволить Петеньку из… Зоя вспомнила руки людей, пришедших арестовывать мужа, под обкусанными ногтями которых были серпики грязи, – из их грязных рук. Они помогу! Должны помочь! Я знаю! – проговорила и задумалась. – А должны ли? Что знаю я о них? Оля! Оля любит его! Я знаю. Видела с какой любовью она смотрела весь вечер только на него. Глаз с него не спускала! Она поможет. Обязательно поможет.

Мысль Зои крепнет, всё ярче вспыхивают её глаза. Приподнимается, в свете тонких розовых лучей, льющихся сквозь круглые дырочки в дверке топки русской печи, зажигает керосиновую лампу и идёт к навесной полочке у двери, на которой висит пальто. По пути, покачнувшись, валит прислонённый к печи ухват.

– Ой, Господи! Что, где! – вскрикивает Серафима Евгеньевна, встряхивает головой и, протирая глаза кулаками, с удивлением смотри на Зою, повязывающую на голову платок.

– Зоя, ты, куда в такую темень? – с тревогой в голосе произносит она. – Ночь на дворе и хлещет, слышу как из ведра.

– Пойду к Ларисе Григорьевне. Они спят и не знают, что Петеньку арестовали. Пока не поздно надо его выручать. Мало ли что могут с ним сделать. Каждая минуточка дорога.

– Сапоги хоть надень, – назидательно произносит, увидев, что Зоя берёт в руки лёгкие туфельки. – Не лето, чай! Лужи кругом. Застудишься! – и мысленно, – мать с отцом сгинули неведомо где, сейчас Петенька, их сыночек, мой любимый внучек в застенках… иродовых. И когда же кончится эта проклятущая жизнь в нашей богом забытой стране? Церкви снесли. Храм Петропавловский, лучший на всю Сибирь, разрушили, кладбище, что рядом было, люди уважаемые в нём захоронены, с землёй сровняли, ироды окаянные!

На страницу:
4 из 7