bannerbanner
Честь имею. Россия. Честь. Слава
Честь имею. Россия. Честь. Слава

Полная версия

Честь имею. Россия. Честь. Слава

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Следователей не интересовало, кто были те люди, которых они одним росчерком пера лишили жизни, они даже не видели их в лицо, подписали очередные протоколы, в которых обвиняемые были указаны списком, и без приказа и акта о расстрелах, отправили их в расстрельную комнату подвального помещения УНКВД.

– А ты её кнутом, сразу шёлковая станет. Я со своей не валандаюсь, чуть-что сразу в морду кулаком, она тут же раком и становится, – гордо проговорил Чернов. – Не хватало ещё, чтобы бабьё кобенилось.

– А моя меня замордовала, – тяжело вздохнул Пилипенко. – Подавай ей каждый день, да ещё утром и вечером. С работы приду, еле ноги волочу, а ей подай и всё тут. И ведь, падла, пока не добьётся своего не успокоится, извоется вся, прям, тошно слушать. Вот же сучка уродилась.

– А ты её промеж глаз, – порекомендовал Чернов старшему сержанту.

– Посмотрел бы я на тебя, как бы ты ей дал… промеж глаз. У неё кулак ширше твоего в два раза, и в плечах, прям, Иван Максимович Поддубный, видел его фотографию в журнале, не помню уже каком. Вот моя, прям, точно Поддубный. Она и родом с тех мест, с которого он, из Черкасской области, с Украины, значит.

– Тогда терпи и исполняй своё мужское дело, – усмехнулся Чернов, при этом хитро сощурился и подумал, что надо бы напроситься в гости к Пилипенко. – По такому случаю можно и литр коньяка прихватить. Ух и прижал бы я её, да так вдарил меж ног её пышных, что зубы бы у неё заскрипели от счастья.

– А я вот думаю, откуда всякие такие урождаются. Их кулаками в морду, руки ломаешь, папиросами горящими в грудь тычешь, а они, суки, ни звука, – задумчиво проговорил Кривошеев.

– Ты о ком это, Игнат Иванович? – спросил младшего сержанта – Пилипенко.

– Сегодня ночью вояку привезли. Капитан Магалтадзе приказал, чтобы разбился, а признание с него взял. Вот, все костяшки об него разбил, – Кривошеев показал разбитые в кровь кулаки.

– Об капитана что ли? – ухмыльнулся Чернов.

– Ты, чё, Семён Семёнович, – Кривошеев пристально всмотрелся в глаза сержанта. – Об этого гада, шпиона японского костяшки разбил. Он, сука, крепкий гад оказался. С Дальнего Востока приехал к нам шпионить, разведывать, что мы тут стратегического добываем в горах Алтайских, а потом шифровки в Японию отсылать. Ну, ничего, не таких ломал и этого обломаю. Валяется сейчас в своей блевотине на бетонном полу. Морда разбитая, а глазами, сука, так и жгёт… гад! Ну, я ему его моргалы-то тоже подправил, один от одного моего удара сразу и закрылся.

– А ты карандашом протокол-то напиши, а в нём, что ни в чём вояка не виноват. Он прочитает и подпишет чернилами, а ты потом карандаш-то сотри и напиши всё, что надо. Что враг он злейший нашего Советского государства, шпион японской и английской разведки, и работал по заданию врага народа Блюхера. Так и напиши, всё учить тебя надо. Месяц уже у нас служишь, а всё понять не можешь, что враг никогда не сознается в своей вредительской деятельности, следовательно, нам нужно быть хитрыми. Так-то вот, друг ты наш ситный, Игнат Иванович.

– Не подписывает гад. Я ему уже и руку левую сломал, а он, сука, только стонет и молчит.

– А ты с нас бери пример. Мы вообще никого не допрашиваем. Сами вместо врагов народа протокол подписываем и воз дел с плеч долой, – похлопал по плечу Кривошеева Чернов. – А потом стакан коньяку. И благодать по всему телу. Коньячок он пользителен для язвы. У меня тоже полгода назад что-то крутилось в животе, ещё до перевода сюда из района, мо́чи не было терпеть, аж ремнём живот перетягивал от боли, а как начал службу в управлении, да коньяк кажный божий день, так всё как рукой сняло.

– Пробовал я коньяк, Семён Семёнович, ещё хуже было.

– Пробовал, – засмеялся Чернов. – Его Игнат Иванович не пробовать нужно, а пить стакана́ми, тогда от него польза будет.

– А я вам вот что скажу, по мне хошь што, хошь коньяк, хошь водка, хошь сивуха, лишь бы в горле драло и в животе пекло, чтобы, значит, тепло по всему организму, – бросив окурок в урну и погладив живот, проговорил Пилипенко. – Тобишь, когда десяток другой к стенке поставишь и аромат кровушки горячей носом втянешь, а опосля поллитровочку, – снова погладил живот, – то никакая зараза не берёт.

– Это ежелиф сам в распыл пустишь, тогда, конечно, оно того самого, полезное это дело, – ответил Чернов. – Только наш друг Игнат Иванович здоровье своё блюдёт. Коньяк ему вреден, сивуха синяя, – сержант хохотнул от своей шутки, показавшейся ему смешной, – а потому надо его подлечить. Нельзя друга в беде оставлять. Как на это смотришь, Яков Андреевич, – Чернов посмотрел на Пилипенко, подумав, что после Кривошеева можно заглянуть и к старшему сержанту, а точнее к его жене.

– Вот сейчас, прям, и пойдём. Дежурство кончилось, можно и отдохнуть после тяжёлой ночи, – ответил старший сержант.

– Сегодня не могу. Капитан будет ругаться, – тяжело вздохнул Кривошеев.

С тяжёлым стоном открылась массивная дубовая входная дверь здания УНКВД по Алтайскому краю, до революции семнадцатого года торговый дом купца А. Г. Морозова с сыновьями, и на её пороге, отделяющем мир жизни от мира тьмы и ада, показался капитан Магалтадзе.

Пилипенко победно посмотрел на Чернова и проговорил:

– С тебя литр.

– А я завсегда. Сказал же, что в столе три поллитровки коньяку. Щас пойду и принесу. Чё им зазря валяться, когда можно спокойно выпить с тобой, мой друг. Дежурство закончилось, можно и отдохнуть, – сладостно жмурясь в предвкушении поиметь жену старшего сержанта, проговорил Чернов, отдавая воинскую честь проходящему мимо капитану Магалтадзе.

– А с этими врагами народа оно, конечно, того, знаю, что можно и без них самих протокол вести, а потом в распыл, только капитан Магалтадзе приказал мне лично допрос вести, – громко проговорил младший сержант, смотря вслед капитану. – Я тут на днях врага с ТЭЦ допрашивал, тоже божился, что любит родину, а как сапогом саданул ему по яйцам, яичницу, значит, сделал, так тут же во всём и сознался и всех подельников своих выдал, с бабой своей в придачу. Та ещё сучка оказалась, но сладкая, всё такое плотное, аж как в кулаке. Трахал, орала, а когда потоптался на грудях, да раздавил соски, ни звука не проронила, сука. Сдохла, как бешеная собака. А потом её дед трахал, дохлую, думал, отпущу его если отымеет. Отпустил, – младший сержант хмыкнул, – на тот свет. А внучка его та сговорчивей оказалась. Посидела в клетке с муравьями, с трубочкой во влагалище, надо же было показать муравьям самую короткую дорогу, через минуту и мамку, и тятьку, и брата выдала. Всё семейство своё вражеское. Пойду уже, отлили, верно, холодной водой-то шпиона японского.

– Иди, иди, а ежели надумаешь, приходи домой к Якову Андреевичу. У меня в столе три бутылки коньяка, как раз по бутылке на нос. Ты как, Яков Андреевич, баба ругаться не будет?

– А я ей вот, – старший сержант сжал правую руку в кулак и потряс им. – Я в доме хозяин! Будут ещё там мне всякие бабы того этого! Айда ко мне, отдохну хоть от неё, паскуды ненасытной.

– А мы её напоим, пусть валяется. Бабы они слабые на водку.

– Слабые! – хмыкнул Яков Андреевич. – На передок они все слабые, скажу я тебе, даже те, которые тощие. А моя самогон хлещет шибше моего. Ей и литра мало. Я от стакана валюсь, а она, стерва, только этого и ждёт. Штаны сдёргивает с меня и нахальничает, падла!

– Вон око как! – загадочно улыбнулся Чернов и, посмотрев на старшего сержанта, проговорил. – А с тощими пробовал ли чё ли?

– А чё, не мужик ли чё ли! Было дело… два раза… с соседкой Нюркой, – старший сержант гордо вскинул голову. – Молодая баба, тридцати ещё нет, вдовая, мужик на реке по осени утонул… три года как. Попросила в погреб слазивать, сама-то до этого руку шибко побила где-то, сказала. Моя в это время была в бане. Я в стайку её зашёл, а она меня хвать за причиндалы и жмёт. – Не пущу, – говорит, – пока дело мужское со мной не свершишь. – Куда деваться, – Пилипенко почесал затылок, – сделал доброе дело.

– И как?

– Хороша, лучше моей! И пахнееет, – потянул носом, прикрыв глаза, – цветами. А от моей воняет, хошь и моется в бане кажную неделю, как от свиньи. Я потом с Нюркой через месяц ещё разок покуролесил. Безотказная девка, и всё при ней. Груди во, – показал на себе руками, выдвинув их от своей груди сантиметров на двадцать, – а жопа – всем жопам жопа, кругленькая и мяконькая. Я её сзади как приобнял, второй раз-то, она вся, прям, так и обмякла. Ох, и хороша, стерва!

Чернов слушал, загорался глазами и мысленно представлял себя в объятьях жены старшего сержанта.

– А я твою бабу, хохлятская ты морда, хошь в свинарнике, хошь где облапал бы, – мысленно говорил Чернов, и представлял себя пристроившимся к пышному заду жены Пилипенко. – Ежелиф она такая жгучая, мне это даже в радость. Дурак ты, Пилипенко, такую женщину понужаешь. Её на руках надо носить, а тебя, морда твоя хохлятская, давно пора в распыл пустить. Зазнался, как орден нацепил. А за что? Не больше моего в распыл пустил. А я, может быть, даже и больше. Только сегодня сразу семерых отправил в крематорий. Развелось их всяких врагов, ступить некуда. В газетах кажный день пишут об «антисоветских шакалах». Даже писатель Серафимович, не помню как его по батюшке и имени, в каком-то своём очерке писал, что гады шипуче-ползущие, извивающиеся вокруг ног идущих миллионов, это меньшевистско-буржуазные гады! Правильно он сказал, что не заронить им в сердца бойцов с врагами советского государства, в наши чекистские сердца, значит, яда их мутно-лживой слюны. И эту хохлятскую морду я выведу на чистую воду, а бабу его себе заберу. Мне такая баба нужна, я её ого-го, как того самого, вот! Есть у меня уже на него кое-что, нарыл по случаю. Ишь, орден нацепил, думаешь, не достану тебя, ещё как достану, – улыбнулся своим мыслям сержант.

– Засранцы, – неспешно вышагивая в комнату дознания в подвальном помещении управления, – понужал Кривошеев на чём свет стоит своих недавних собеседников. – Сами раньше меня сдохнете, а туда же ещё, пей коньяк их сратый. Сами и пейте, а по мне чай с малиной лучше вашего коньяка вонючего. Клопов надавили туда и радуются, смотри мол, как скусно клопами воняет. Тфу на вас, засранцев. Учат ещё, как дознание вести надо. Я сам вас могу чему надо научить. Туда же ещё, учат, твари. Тфу на вас, сучар, – Кривошеев смачно сплюнул на пол. – Один засранец орден нацепил и возгордился, а другой козёл козлом, ему только бабу и подавай, а сам дерьмо собачье. Всех баб бы кнутом, да промеж глаз, а сам, сука, так и смотрит, чью бы бабу на сеновал завалить, паскуда.

Открыв дверь в комнату дознания, Кривошеев получил мощный удар в челюсть, от которого у него подкосились ноги. Падая на бетонный пол, младший сержант сжался в маленький комочек, так, думал он, будет легче переносить удары ногой, а то, что они последуют, в этом он не сомневался, так как в падении видел того, кто нанёс ему удар. А ещё он думал: «За что? Я же старался по вашему указанию!» – Какие ещё мысли вертелись в его голове, он и сам не мог вспомнить даже после того, как его отлили холодной водой. Помнил только одно, сапог капитана приближающийся к своему паху и после этого темнота.

Спокойный внешне капитан Магалтадзе, внутренне негодуя, укорял младшего сержанта.

– Дурак, не догадался и её арестовать, как пособницу мужу, японскому шпиону. Сейчас бы всё сказала, что нужно и не нужно. А там во внутренний дворик и делу конец. Теперь на себе почувствуешь всю свою глупость. Мне на себя брать не резон твою тупость. Вот и отдувайся теперь.

Левая щека капитана, дёргаясь в нервном тике, раздражала его, и синеющий рубец от глаза до подбородка, оставшийся от удара саблей, полученный в годы Великой войны, вносил в облик грузина сатанинский вид.

– Арестовать её сейчас не получится. Хитрая бестия, домой не пойдёт, у меня в доме останется, а к себе не направишь сотрудников для её ареста. Надо поговорить с Ларисой, пусть она её выпроводит, скажу, что и на нас может упасть тень заговора. Вон, какие люди поплатились жизнью, Тухачевский, Егоров и Блюхер, а с нами и разговаривать не будут, сразу к стенке и дел куча дров! – Магалтадзе призадумался. – Отправить её обратно на Дальний Восток, а там… А что там? Там у Парфёновых друзей много, там могут всё перевернуть как им выгодно. Нет, в свою часть ей нельзя. Начнут докапываться и могут выйти на меня. А мне это надо? – Реваз шлёпнул себя по лбу. – Отправлю-ка я её в Старую Барду, пусть там с ней валандается Филимонов. Он жучара хитрый, пристроит, надоумит, чтобы помалкивала и не высовывалась со своими требованиями освободить мужа. Никто его уже не освободит, лет десять без права переписки, шёлковым станет. Ишь, сопляк, подполковник уже и два ордена, а я горбачусь и всего лишь начальник следственного отдела, капитан, и даже медальки нет… поганой! А мне ихние большевистские подрякушки и не нужны… чтоб они все… А с ней пусть Филимонов пурхается. Сегодня должен приехать. Вот пусть её и увозит с глаз долой. У меня и без неё дел полон рот! Как же вы мне все надоели, – вонючее, безмозглое рабоче-крестьянское быдло!

Магалтадзе смотрел на распростёртого на полу Кривошеева и злобно ухмылялся.

– Так говоришь, сиськи женщинам давишь, а потом заставляешь стариков трахать их трупы, – припечатав сапог к лицу младшего сержанта, сорвался на крик Магалтадзе. – Тебе, сучонок сратый, кто позволил руку поднимать на офицера Красной Армии без доказательства его вины? – размазывая сапогом сопли и кровь на лице Кривошева, не унимался в крике капитан. – Молчишь, сука! Ну, сейчас ты у меня заговоришь. – Магалтадзе приподнял ногу от лица Кривошеева и, что есть сил, опустил её на его грудь. В груди младшего сержанта что-то хрустнуло, и из неё вылетел предсмертный стон вместе с куском кровавой плоти из перекошенного от боли рта.

Ещё на лестничной клетке, проходя мимо сержантов, Магалтадзе решил физически убрать Кривошеева как исполнителя его указаний вести допрос жёстко. С этой целью он пригласил Филимонова Владимира Петровича в следственную комнату.

– Пусть видит, что я не виноват в аресте Парфёнова, тем более в его избиении, а наоборот принимаю все доступные мне меры к его скорейшему освобождению, – рассуждал Магалтадзе. – Филимонов сам всё увидит и этим утвердит в глазах наших общих знакомых и друзей мою тревогу и заботу о Петре.

– А что писать будем, Реваз Зурабович? – глядя на труп младшего сержанта, спросил Филимонов капитана.

– Так и пиши, Владимир: «Допрашивая подследственного Парфёнова Петра Леонидовича, младший сержант Кривошеев Игнат Иванович поскользнулся на влажном бетонном полу и ударился грудью об угол стола, в результате чего в груди младшего сержанта что-то сломалось и он погиб, не приходя в сознание». – А потом мы этот акт подпишем и ты, как делопроизводитель пронумеруешь его. Семье его, конечно, выплатим компенсацию, а самого́ младшего сержанта похороним как героя, погибшего от рук врагов советской власти.

– А кого врагами-то причислим? – проговорил Филимонов.

– Тех, кого он сегодня в распыл пустил и делу конец, – ответил Магалтадзе.

– А что скажем начальнику управления?

– Так и скажем, Владимир, что всё произошло не на наших глазах. Зашли взять акт допроса подследственного Парфёнова, а младший сержант лежал на полу. Проверили пульс, а сердце уже не стучало. Мёртв был уже Кривошеев. Остановилось сердце и, падая, он ещё ударился об угол стола грудью. Видно, что-то сломал в груди, так как на губах запеклась кровь. Вот посмотри, тут даже на столе кровь есть, – проговорил Магалтадзе, вынул из кармана платок и, смочив его кровью с пола, обмазал ею стол. – Нельзя, Владимир, это дело так спускать. Враг Кривошеев. Убить хотел Петра Леонидовича, вот и поделом ему, врагу советского государства. Только мы так, конечно, ни писать, ни говорить не будем. Помер смертью героя, так и оформим.

– А что с Петром Леонидовичем?

– В тяжёлом состоянии. Но врачи у нас хорошие, поставят на ноги, не переживай. Хотя, как тут не переживать, – Магалтадзе делано горестно вздохнул, – родной нам человек в беде. Ну, ничего, подлечится, а там и дело закроем за неимением улик.

***

Тревожно звякнула металлическая щеколда калитки дома №16а на улице Чехова.

Отложив в сторону вязание нового половика, Серафима Евгеньевна, сидевшая на скамейке у окна, взглянула сквозь него во двор.

– Господи, снегу-то навалило! – покачала головой, вглядываясь подслеповатыми глазами во двор. – Кто бы это мог быть. Тфу на тебя, старая! Совсем ополоумела! – постучала себя по голове костяшками пальцев. – Верно, Зоюшка, воротилась. А вроде, как и не Зоюшка, худощавее её будет, – пожала плечами, различая сквозь облепленное снегом окно только контур вошедшего во двор человека. Крупные снежные хлопья били в окно, плотно усаживаясь на его стекло и забиваясь в щели, мешали обзору не только двора, но и самой улицы. – Опеть снег грестить надо! Будь он неладен! А и без него никак нельзя. Урожаю не будет! И всё же, кто это ко мне пожаловал. Совсем ничего не видать. Ишь, как окно-то снегом залепило!

– А мошь всё-таки Зоюшка… голуба разнесчастная! Нельзя ей сейчас здеся, ховаться надо. Пётр обещался сегодня приехать, вот пусть её с собой и заберёт, а там сховает где-нибудь.

Протяжно скрипя, впуская в жарко натопленную прихожую тонкую струйку снежного пара, открылась толстая сосновая входная дверь, и на пороге её, густо облепленная снегом, появилась Ольга.

– А я гадаю, кто бы это мог быть, – приподнимаясь со скамейки и тревожно всматриваясь в гостью, проговорила Серафима Евгеньевна. – Проходи, проходи, Олюшка! Пальто-то сымай, вешалка знаешь где. Чай с пирожками будем пить, с калиной. – Говорила и боялась спросить у Ольги, с какой вестью пришла. С доброй или худой.

– Да я ненадолго, баб Сима. Зоя одна дома… у нас. Тревожно за неё. Вот отправила к вам, сообщить, значит, что всё с ней нормально. Сама-то не пошла. Понимает, что могут её здесь ждать эти, – кивнула за спину. – А я вот, значит, так!

– Вот и славно, а то я вся испереживалась за Зоюшку. И правда, нельзя ей здеся. Сынок Петенька сегодня обещался приехать, вот и отправлю её вместе с ним. Пирожков, вот, на дорогу напекла. А ты раздевайся, Олюшка, и проходи к столу. Расскажи, как там у вас всё! Как мамка и папка твои? Как сама ты и Зоюшка? Чай с пирожками будем пить, и я с тобой покушаю… первый раз за сегодня. Сижу вот, жду, когда, кто придёт. А тут и ты пришла. Слава тебе, Господи! – перекрестилась. – А то сердце щемит. Ну, теперь спокойше будет.

– Решили мы все вместе, что и я с ней поеду в Старую Барду. Под двойной охраной, – Петра Ивановича и моей. Так Зое спокойнее будет, и всем нам, само собой! Как-никак я всё-таки в крайкоме комсомола, не тронут. Подруга она моя самая, – на секунду умолкла, – любимая. Что уж тут делить, одна у нас беда, – говорила, вспоминая любимого человека – Петеньку. – Я уже и командировку в Бийск оформила. Погощу у дяди Пети с недельку. Обустроим Зою, тогда и домой можно.

– Вот и славно, Олюшка! Вот и славно! Зоюшка-то знала, что не оставите в беде. Сразу и пошла к вам, – Серафима Евгеньевна тяжело и с придыхом вздохнула. – Что-то сердце щемить стало. Подумываю к сыночку перебраться. Тяжело здеся одной стало, пусто. А дом внучку отдам, Володеньке, нечего ему с семьёй на казённых метрах жить. Родной дом есть, дедовский, мужа моего, значит, деда его родного. Свой-то дом Петенька сынок какой-то врачихе отдал, да оно и правильно, что ему пустовать-то было, внучек-то ещё при батьке в селе жил, кто ж знал, что в Барнаул переберётся, а так пригляд за ним постоянный. А ты ешь, ешь, голуба моя ласковая, ешь пирожки, Олюшка, твои любимые. И Зоюшка очень любит их. Ты когда домой-то пойдёшь не забудь взять, пусть все угостятся. Я много спекла. Всем хватит… и на дорогу останется, а мало будет, ещё спеку, не велика работа. Мне даже в радость.

Широко распахнулась входная дверь.

– Околел, пока с вокзала добрался. Здрасте всем вам! Маменька родная и тебе Олюшка. А где зять мой разлюбезный? Куда это он сховался? И Зоюшка?.. – Пётр Иванович остановился на полуслове, увидев в глазах матери непонятную тревогу и вдруг выступившие слёзы.

– Горе у нас, сыночек, – выйдя из-за стола и подойдя к сыну, проговорила Серафима Евгеньевна.

В голове Петра Ивановича пролетело сразу несколько мыслей:

– Что-то с сыном Владимиром и его семьёй! Хотя нет, Оля здесь. Значит, что-то с Ларисой или Ревазом? Но тогда бы Ольга была у себя дома. А где племянник, – Пётр Леонидович? И где Зоя? Неужели что-то с ними?!

– С Зоюшкой всё хорошо, она у Ларисы дома, – поняв мысли сына, ответила Серафима Евгеньевна. – Вот Оленька пришла сообщить, что у них задержится. Да, ты раздевайся, сынок, за стол садись. За чаем всё и обскажем, а потом к тебе будет просьба.

Усиливающийся ветер с надрывом бил в стены домов окраиной части города «Старый базар». Нёс по улицам её заунывный скрип чьей-то сорванной с вертушки двери, хрипло выл в подворотнях и торжествующе хлопал ставнями какого-то дома.

– Правильно, матушка, и ты, Оленька, решили. Нельзя Зое оставаться здесь. Знаю не понаслышке, что творят эти, – ткнул большим пальцем правой руки за спину. – У меня ей спокойнее будет.

– Дядя Петя, а может быть Зое фамилию какую-нибудь другую взять? Временно, конечно. Правда с другой фамилией она уже не сможет работать врачом, но зато убережёт себя от этих… – Ольга, как и Пётр Иванович немного ранее, ткнула за спину большим пальцем руки.

– Поглядим, как оно будет лучше. Когда решили уезжать?

– Сегодня, на вечернем поезде, – ответила Ольга.

– Сегодня, говоришь, – Пётр Иванович потёр подбородок. – Сегодня, – задумчиво. – Ну, что ж… Сегодня, так сегодня. И ты, мама, тоже собирайся. Нечего тут одной зиму куковать.

– А я, сынок, хотела тебя просить об этом. А дом внучку Володеньке передам. В леднике и мясо, и рыба, и засол разный. Семье его на весь год хватит. И пригляд будет за домом родным. Так по наследству и будет переходить. Добрый дом поставил отец твой, сынок, муж мой Иван. Крепкий.

– Крепкий, мама, крепкий! – ответил Пётр Иванович и обратился к Ольге. – С матушкой твоей, Олюшка, я уже не увижусь сегодня. А с Ревазом Зурабовичем повстречаюсь. К сыну сходить надо, повидаться. Там и с батькой твоим свидимся. А Володьке скажу, чтобы переселялся в дедовский дом, нечего по казённым углам с семьёй мотаться. И тебя, Олюшка, проводить провожу, с Зоей поговорить надо.

– Зоя просила мундир Петечкин забрать, удостоверение личности и ордена с орденскими книжками, – поднявшись из-за стола торопливо проговорила Ольга. – Я быстро. Подождите, дядь Петя.

– Оставь. Лишнее это. Не нужно ничего забирать. Здесь спрячем. Есть в доме потайное место, секретное и под запором хитрым, отец сделал, знал, что может пригодиться, тёплое и сухое, от печки тепло проведено. И знают о нём лишь Владимир, я и матушка моя, – Пётр Иванович посмотрел на мать и она, кивнув головой, не только подтвердила слова сына, но и дала этим разрешение на открытие Ольги семейного секрета.

Юная дева зима пустилась в пляс. Распушив свой пышный белый подол, закружила по приобским улицам старого город. Ветер забияка заразился девичьим задором подруги зимы и вплёл в её пляску звонкие мажорные ноты. Протяжно загудели провисшие электрические провода на столбах. Лишь телеграфные провода были безучастны к забавам ветра и рождающейся зимы, они несли в себе чью-то жизнь и чью-то смерть.

Молодая вьюга хозяйничала в городе.

Глава 5. Протокол Особого совещания

Молчаливы дневные улицы города. Не плывут по ним голоса людей, не слышно даже лая собак. Редкие прохожие идут молча, низко опустив голову, а навстречу им, и обгоняя, беспрерывно сигналя, мчатся автомобили, грузовые и легковые, большей частью служебные, везущие в недрах своих очень важных людей.

Тяжёлая городская атмосфера заволокла Барнаул, и высокое общественное напряжение захватило его. Тихи рабочие окраины, молчалив центральный проспект имени Ленина. Лишь изредка шинами прошелестит по нему автомобиль и пройдёт телега с унылым ездовым. И снова тишина. Но что это? Где, откуда льётся песня?

Пётр Леонидович прислушался.

– Мужики забавляются, – улыбнулся и тотчас сжал кулаки от боли, пронзившей тело. – Болят, рёбра-то. Крепко отделал!

Невзирая на вьюгу, распахнув полы пальто, два подвыпивших мужика пели оду зиме.

Вдоль по улице метелица метёт,Скоро все она дороги заметёт.Ой, жги-жги, жги-говори,Скоро все она дороги заметёт.Запряжём – ка мы в сани лошадей,В лес поедем за дровами поскорей.Ой, жги-жги, жги-говори,В лес поедем за дровами поскорей.

– Хорошо поют, звонко! Как там Зоюшка? Владимир сказал, что забрал её Пётр Иванович к себе в Старую Барду. Нельзя ей здесь. А там мой отец… Поможет! И Пётр Иванович не останется в стороне. Там ей будет спокойнее. Ежели неладное почувствуют, укроют, ни одна живая душа не сыщет. И с какой это радости они поют? Интересно, кто же оговорил меня? Командир артиллерийской батареи капитан Егоров? – Пётр Леонидович потёр повязку на лбу. – Чешется! Будь он неладен! Вот отделал, так отделал. Зверьё трусливое! Новую затянули. Мою любимую, «Дальневосточную».

На страницу:
6 из 7