Полная версия
Ренс уехал
Вечером я таки забрал цветы домой. Не знаю почему, но мне хотелось поддержать фантазию о загадочной женщине, для которой они предназначались. Некоторые подобные игры меня занимают, и что-то внутри требует подчинения и продолжения.
Я уже забыл, насколько длительными бывают поездки, и в особенности перелёты. Пока я проходил регистрацию и паспортный контроль, началась активная фаза аэрофобии, я видел вокруг знаки, и мои скулы сводило. Два часа, проведённые в аэропорту, утомили, и при объявлении рейса я в числе первых втиснулся в очередь на посадку. Меня встретили добродушные темноволосые стюардессы в красной форме, забавно имитирующие приветствие на неизвестном им языке. Я прекрасно знаю природу своих страхов, но в какой-то момент смирился с тем, что никакие логические объяснения не смогут пересилить простое биологическое нежелание болтаться в воздухе – среде совершенно неестественной ни для кого, кроме птиц и насекомых.
В самолёте свежо, но чувствуются нотки табачного дыма после предыдущего полёта. Я никогда не курю в самолётах – не люблю хлопоты с сигаретами в закрытых пространствах. Алкоголь в самолёте я тоже не люблю, так как употребление спиртного ассоциируется с отдыхом, а тут уж совершенно не до этого. В общем, не люблю я летать и, сидя в самолёте, направляющемся в одну сторону, уже беспокоюсь за перелёт в обратную.
Мы разгоняемся и взлетаем. Я крепко держусь за подлокотники и упираюсь коленями в кресло спереди, от напряжения меня трясёт, но, кажется, это незаметно в общей тряске. Внутренним усилием я расслабляю ушные перепонки так, чтобы слышать всё вокруг. Звуков при взлёте великое множество, все они знакомы, тем не менее всегда пугают, я вслушиваюсь так внимательно, что ощущаю связь между звуком, вибрацией и манёврами, пытаюсь понять, достаточно ли синхронно работают шасси, в какой именно момент закрываются люки. Любой наклон, подъём самолёта сопровождается усилием по сжатию подлокотников и попытками наклоном тела выровнять самолёт. Вряд ли я делал что-то глупее в своей жизни. Зачем этот бесконечный писк и лампочки? Может ли пилот вдруг сойти с ума? Люди сходят с ума вот так просто, внезапно? Что в таком случае сможет предпринять команда? Моя вот ни хрена не может.
Самолёт прорывается сквозь слой серых облаков в голубое пространство и выравнивается, медленно сворачивая на нужный курс. Облака под нами становятся единой плотной ровной скатертью, и на них, как на большом столе, лежит солнце, прицельным светом освещая салон. Несколько минут мы летим в закатном полумраке, с резкими тенями в форме голов и подголовников на белой обшивке салона. Тени плывут в сторону кабины пилота и там исчезают. Слышатся удары пластиковых шторок. Самолёт набрал эшелон, повернулся хвостом к солнцу, и после характерного сигнала зазвучали щелчки ремней и чирканья зажигалок. Я немного расслабился. Кто-то встал и принялся копошиться в сумках, разворачивать газеты, шурша ими. Неужели нельзя посидеть полтора часа спокойно? Зачем вам новости земли, пока вы в воздухе?
Рядом со мной сидит седой мужчина с чёрными густыми бровями, похожий то ли на араба, то ли на турка. Он посматривает в моё окно. Заметив, как сильно я сжимаю общий подлокотник, решает завести разговор. Предположение о его национальности подтвердилось заметным акцентом.
– Тоже не любите летать? – он немного наклоняется ко мне и смотрит поверх очков.
– Не представляю, что тут можно любить.
– А представьте, каково космонавтам.
– Они хотя бы не делают вид, что это нормально. Да и вообще, кажется, у них со смертью свои отношения.
– Это точно, – он отстраняется обратно, но тут же дёргается и поднимает указательный палец: – На миллион полётов всего полтора несчастных случая! Это я про самолёты.
– Смотрю, вы изучили вопрос. Но я никогда не любил статистику. Она бесполезна для тех, кто находится в этом одном с половиной самолёте.
– Тоже верно.
Изначально я сидел потеснившись, так как мужчина полноват, но теперь вдобавок он поставил руку на подлокотник и занимает ещё больше места. Я не против, но пришлось сдвинуться к окну.
– Раз уж это так безопасно, – продолжил он, – почему не придумать какую-нибудь штуку, например наркоз? Сразу после регистрации ложишься на кушетку в уютной комнате, тебя насыщают сладковатым газом – и вот ты уже просыпаешься на такой же кушетке, только красно-синего цвета, прилетевший и отдохнувший.
– Или не просыпаешься. – Мне понравилось словосочетание «тебя насыщают».
– Даже если и так, лучше умереть спокойно, чем в панике и тщетной борьбе за жизнь.
– Можно вусмерть напиться и быть в похожем состоянии.
– Это вреднее и сложнее спланировать. Хотя, несомненно, приятнее.
– А если сон не позволит вам принять нужное решение во время полёта, и вы не спасётесь, в то время как все будут спасаться? Вряд ли вас кто-то вытащит на себе в такой суматохе. Вообще, я бы не справился с мыслью о том, что я тут на диванчике, возможно, вижу всё в последний раз.
– Да, есть в этой отсрочке смерти нечто зловещее, как в ящике с тем котом, помните?
Мы пролетаем над германским лесным массивом, и я вспоминаю про загадочные поставки в Дортмунд. Всё-таки нужно туда съездить. Вдруг этот кот уже мёртв? Разговор немного отвлекает от тревожности полёта, и я продолжаю:
– Да, только кот был единственным наблюдателем и мог констатировать факт своей жизни или смерти чуть раньше тех, кто снаружи ящика. Ну как мог – по-кошачьи. К тому же смерть его наступит только в том случае, если он произведёт внутри ящика определённое действие. Мы же совершенно беспомощны.
– Я про то, что, будучи наблюдаемым на радарах другими (котами) – сторонними наблюдателями, мы как бы находимся в суперпозиции, не живы и не мертвы до тех пор, пока не ступим на матушку-землю. Ведь только там наша естественная среда и только там мы сможем оценить, насколько живы. И в отличие от ситуации с субатомными частицами роль наблюдателя тут совершенно не имеет значения.
– Это и порождает страх. А ещё осознание того, насколько может быть бесполезно твоё тело. Схоже с тем, когда не умеешь плавать, – тело двигается, но толку никакого. – Он уже был готов как-то отреагировать на это, но я решил добавить: – Полёт на самолёте – это своего рода крах культа тела, культа, который возник из-за нашей привычки делать с помощью тела всё. – Мысль не моя, и можно догадаться чья: решил опробовать слова Джейн на других людях.
– Интересно. Уверен, в будущем появится терапия, целью которой будет изжить одержимость пассивным контролем.
– Тоже боитесь летать?
– Испытываю неконтролируемую тревогу, мандраж, но у меня есть пара приёмчиков. Могу поделиться.
– Помимо веселящего газа?
– Да, – добродушно усмехнувшись, он выпрямляется, ставит обе ладони рёбрами на подлокотники. – Для начала я пытаюсь работать с неестественностью среды. Вот, например, тряска. Вы же не боитесь ездить на автобусах?
– На автобусах? – зачем-то уточняю я. – Значительно меньше, чем на самолётах.
– Ага. Но трясёт в них сильнее, согласитесь. И ваша нелюбимая статистика говорит о том, что автобусы намного опаснее самолётов. Вы про это наверняка слышали.
– Ещё бы, – я качаю головой, ожидая кульминации.
– Это из-за иллюзии, будто вы контролируете ситуацию, – едете по земле и в любой момент сможете уйти по ней от опасности. Вы смотрите в окно, на дорогу перед водителем, следите за ним, за машинами вокруг – и всё это дарит вам иллюзию контроля. Так вот, я принял это и теперь представляю, что самолёт – это автобус и мы едем по дороге. А если представить, что сидишь за рулём, то вообще прекрасно, ведь тряска – естественный спутник любой, даже ровной дороги.
– Спасибо, теперь я боюсь ездить на автобусах.
– Да ну, что вы.
– Ладно, звучит весьма очевидно, – я отвечаю вежливо, но скептически. Опять эти представлялки.
– А вы попробуйте. Также можно представить, будто вы плывёте на моторной лодке. Это, скажем так, более релевантно.
– Да, но дело не только в контроле. Если у автобуса что-то откажет, он с высокой вероятностью не взорвётся прямо на ходу, словно наполненный гелием цеппелин. Он остановится и будет стоять. На земле. То же самое и с лодкой – даже если она начнёт тонуть, можно запрыгнуть на дельфина и спастись. Самолёт может либо лететь, либо падать. Второе нам не подходит.
Наши мрачные разговоры привлекают внимание женщины в соседнем ряду. До этого она лишь угрюмо поглядывала на нас, как бы пытаясь понять, кто именно говорит все эти циничные вещи, но теперь решается высказаться.
– Простите! – вытягивается она к моему собеседнику через проход. – Вы не могли бы эти темы оставить на потом? Всё-таки прямо сейчас мы летим в самолёте и не всем интересны ваши разговоры про аварии и смерть.
Не дождавшись ответа, она принимает прежнее положение и отворачивается. Она явно долго планировала эту реплику, и всё, что ей требовалось, – высказаться. Так обычно делают люди, испытывающие в общественных местах безличное напряжение в отношении того, кто, по их субъективному мнению, ведёт себя неподобающе. Кто-то из присутствующих, даже если ему всё равно, должен высказаться, и эта задача падает на плечи того, кто ближе всех. Сняв с себя возложенный обществом крест, женщина забывает про нас.
Выслушав даму, мой сосед поворачивается ко мне с физиономией нашкодившего школьника и продолжает:
– Так вот. – Он пододвигается ближе и немного понижает голос: – В целом так и есть. Но в данном случае мы обмануты чувством свободы выбора. Самолёт может либо лететь, либо не лететь, это так. Но вероятность того, что автобус во время движения врежется в другой автобус или у него оторвётся колесо и он полетит в пропасть, намного выше, чем вероятность любой поломки, даже незначительной, в самолёте.
– Но доля вероятности всё же есть?
– Есть, но сама вероятность крайне мала.
Мы немного подскакиваем в креслах, стюардессы торопливо катят свои столики к концу прохода, а пилот объявляет о зоне турбулентности. Я цепляюсь за подлокотники и напрягаюсь. Кровь отливает от лица, я гипнотизирую кресло спереди, но мужчина спокойно продолжает:
– Вот этого вообще можете не бояться. Я бывал на авиаконструкторском предприятии, и там производили испытания этих самых самолётов – гнули их в разные стороны, роняли с высоты и всячески издевались. Нагрузки любой турбулентности – смех по сравнению с тем, какая прочность заложена. Очень советую сходить туда на экскурсию, многие страхи пропадают.
– Меня удивляет даже не мой страх, а то, почему не все этот страх испытывают. Взять, например, эту женщину, – я аккуратно показываю пальцем в сторону выразившей возмущение дамы. – Её больше беспокоят наши слова про смерть, чем реальная возможность умереть.
– Судя по всему, у вас неплохая фантазия. Вы, в отличие от многих тут, способны представить, что́ с вами может произойти в случае аварии.
– Каждый вариант лучше другого.
– Вот. А им фантазия жить не мешает. – Мужчина снова добродушно смеётся. – Мы почти прилетели. Видите, болтать весь полёт – тоже неплохой способ отвлечься.
– Не всегда попадается интересный собеседник.
– Взаимно. Как вас зовут?
– Я Ренс.
– Гассан Сааб, – вытаскивает из тесноты правую руку и жмёт мою. – Чем занимаетесь, Ренс?
– У нас небольшое… – Я на секунду задумываюсь. В свете последних событий, возможно, неплохо бы сохранять конфиденциальность. – Химическое производство. Пищевые добавки.
– А, понимаю. Это популярное сейчас направление. Все хотят выздороветь, даже если не больны. Так?
– Вроде того. А вы?
– Я учёный. Физик. Ездил к коллегам в Германию, затем на симпозиум по макромолекулам в Гаагу и теперь лечу домой. А вы тоже по делам или на отдых? Там сейчас не очень безопасно из-за землетрясений, да и погодка…
– Скорее по делам. На выходные.
Как только я решаю рассказать про ситуацию с домом и, возможно, посоветоваться, самолёт начинает активно снижаться, и я чувствую неприятные перепады давления, переходящие в секундные спазмы паники. В целом разговор можно заканчивать. Я вжимаюсь обратно в сиденье и следующие десять минут терплю манёвры. Темнеет, я вижу полоску с огнями, и самолёт тут же наклоняется в её сторону, заходя на последний разворот. Земля и дома рядом с ней приближаются, и наконец момент заветного контакта. Я набираю побольше воздуха в лёгкие, откидываю голову и чувствую облегчение. Мой собеседник замечает:
– Интересно, что с самолётом сразу после приземления может произойти много интересных аварий. Всё-таки скорость ещё высока. Но это почему-то уже никого не беспокоит. Все рады, что оказались на земле.
– Ведь теперь это просто автобус.
– Теперь это автобус, так точно, – повторяет физик более утвердительно.
У него всего одна сумка, и та стоит в ногах. Мы прощаемся, и он торопливо выходит из самолёта.
9. «Аргентина»
Уже восемь, и заметно стемнело. Отель, который забронировала Надя, называется «Аргентина». Уточняю у таксиста, правильно ли я понял. Меня без каких-либо разговоров сажают в синее такси и везут в город. Таксист на полную включает печку в машине, пахнет сыростью. Приоткрыв окно, сразу ощущаю влажный холод в ногах. Либо вонь, либо холод – мне совершенно неуютно. Несмотря на то что я прилетел на юг, температура воздуха кажется тут ниже, чем дома. По всей видимости, без Гольфстрима у нас бы уже давно лежал снег. Но лучше уж снег, чем эта промозглость.
Через два часа мы приезжаем в нужное место. Это типичная курортная гостиница, как в фильмах про студенчество. На фоне маленьких серых каменных домов вокруг это белое чудище смотрится весьма нелепо. Вытянутое здание с балконами, напоминающими ковши экскаватора. Вокруг большая пустая территория с истоптанным желтеющим газоном, осыпавшимися пальмами и другой пожухлой и пыльной растительностью. В самый разгар осени отдыхающих тут практически нет. Я регистрируюсь и прохожу внутрь. Меня не провожают, а лишь показывают, где находится лифт, и выдают ключ с брелком из затёртого прозрачного пластика с золотистой рельефной цифрой. Открываются двери тесного лифта. Я нажимаю кнопку с цифрой шесть.
Интерьер холла моего этажа довольно аскетичен – пусто, чисто, старомодно. Где-то в конце коридора мигает флюоресцентная лампа. От лифта расходятся два коридора. Судя по обозначению на стене, нужно идти в сторону мигающей лампы, в противоположном крыле свет вообще не горит, и после нескольких метров, освещаемых лампами холла, коридор превращается в кромешно-чёрный тоннель. По всей видимости, там нет постояльцев и для экономии отключили свет. На полу вездесущие полосатые ковровые дорожки, периодически наслаивающиеся друг на друга краями, а под ними скрипучий паркет.
Из-за сквозняка дверь в номер захлопывается за мной так сильно, что в ванной что-то со звоном падает в раковину. Но зато с отоплением тут всё в порядке – пришлось даже открыть окно, которое, к слову, открылось лишь на треть. И жарко, и холодно. Страшно представить, что тут происходит летом. Вдалеке виднеется Адриатическое море, мигают огни марины – ощущение от них приятное, море сложно испортить плохой архитектурой и протёртыми коврами. Тянет морским холодом, сквозняк усиливается, и я, постояв у окна пару минут, гипнотизируя темноту, захлопываю его. Ещё не хватает заболеть. Разбираю вещи, брожу по номеру, затем принимаю душ и ложусь в кровать: делать тут совершенно нечего. В тишине я слышу, как лифт болтается вверх-вниз примерно каждые десять минут, в коридоре что-то падает и создаёт тянучее эхо. Пару раз кто-то, так же как и я, не рассчитав силу, хлопает дверью. Громко, но это успокаивает – значит, я тут не один. Все эти шумы не особо мешают, и я, измученный дорогой и холодом, быстро засыпаю.
Утром я отправляюсь на поиски тётиного дома по адресу, указанному в завещании. По памяти сделать это не представилось возможным, хотя некоторые улицы кажутся знакомыми. Часть пути еду на такси. Затем таксист останавливается и, вытянув ладонь в сторону движения, что-то говорит. Он, кажется, ждёт ответа, но я смотрю на счётчик, достаю деньги и выхожу.
Вспоминать близлежащие адреса из детства бесполезно. Тогда я их не знал и не гулял дальше километра от дома, труднопроизносимые надписи постоянно приходится сверять с картой, вокруг много новых магазинов и домов. Примерно через тридцать минут я оказываюсь в нужном месте. Люди вокруг справедливо смотрят на меня как на заблудившегося туриста. Очень бы не хотелось встретить тут старых знакомых, бывших детей с футбольной площадки и особенно ту девочку, чью мать я рисовал в своих заметках.
По адресу я долго пытаюсь понять, тот ли это дом. Никаких обозначений на нём нет. Сверяю с адресами соседних домов и сравниваю с фотографией. Дом в ужасном состоянии. Лучше бы он был таким же чёрно-белым, как на фото. Не могу поверить, что когда-то я тут жил. Тогда всё казалось больше и ярче, и самое главное, я никогда не смотрел на дом с такого ракурса. Буквально, мне было не до того – я не разглядывал его снаружи, не пытался понять его размер или пределы земли, на которой он стоит. Тогда он казался просторным и светлым, сейчас же это обычная каменная руина, фаршированная сгнившими досками. Этим камням лет триста, и иначе как часть рельефа они уже не воспринимаются. Интересно, сколько циклов такой разрухи пережил этот дом, вряд ли я первый, кто стоит тут в полном отчаянии. Хотя нет, моё отчаяние нельзя назвать полным. Я держу в голове мысль, что занимаюсь этим, пока получается, и всегда могу сесть на самолёт и улететь прочь. Приехать в такое место – отличный способ понять, насколько твоя жизнь хороша.
Я стою на дороге, смотрю на дом и всё никак не решаюсь зайти. Уже достал ключи и кончиками пальцев проверяю их на прочность, в подсознательной попытке сломать. Кажется, в доме никто не жил уже лет пятьдесят, хотя на самом деле около пятнадцати. Не хватает черепицы на крыше, разбиты окна. Это значит, что внутрь давно попадает вода и ветер. Возможно, там даже живут дикие звери и летучие мыши, которых я до ужаса боюсь.
Крошечный участок земли, на котором стоит дом, не идеальной прямоугольной формы, и угол, граничащий с улицей, скруглён по форме пешеходной дороги. Она представляет собой множество равноудалённых ступеней с длинными пролётами – площадками. Помню, как мы играли на них. В отличие от дома, ступени сохранились в лучшем виде. Дом стоит на возвышении, вокруг которого идёт эта лестница, словно спираль огибает и вплетается в остальные улицы выше и ниже. Я подхожу ближе. Входом служит дощатая калитка, которая последние лет сто не функционирует, сейчас она колышется по ветру, словно флюгер. Дом разделяет участок на две части – двор со стороны улицы полностью вымощен камнем, тут практически нет растительности, кроме редкой, пробивающейся между камнями травы; вторая часть – задний двор с крошечным садом. Пробраться с переднего двора на задний можно только сквозь дом, и я вспоминаю, как наша детская беготня туда-сюда всегда злила тётю.
Всё-таки я решаюсь и прохожу через калитку. Открыть её оказалось непросто: с внутренней стороны сразу за забором гора мусора, накопившаяся, вероятно, от проходящих туристических групп. Крыльцо без черепицы, декоративные окна разбиты, а древесина настила истлела. Внизу валяются расплывшиеся от воды почтовые конверты. Рядом – ковёр мха и кошачьи артефакты.
После нескольких попыток я всё-таки проворачиваю ключ в замке. Меня обдаёт зловонной прохладой, влажностью и затхлостью. Запах старости тут был всегда, ещё в моём детстве, но раньше он разбавлялся воздухом с улицы, запахом еды, свежих фруктов и детской неспособностью фундаментально ненавидеть что-либо и лишь по одному запаху выстраивать нарратив о жизни целого поколения. Как я и ожидал, рядом с окнами зияют прогнившие участки пола, кое-где проросли мелкие растения, из сада забрался виноград – стёкла больше не ограничивают среду его обитания. В задней части дома всё ещё хуже. В спальне, где я когда-то жил, обрушилась крыша и часть стены. По остаткам веток я понимаю, что упало огромное дерево. Наверное, соседи распилили его на дрова, а ситуация с крышей их не озаботила. Позже я обнаружил на кухне сквозную трещину размером с палец, но, побродив вокруг дома, не понял, откуда она взялась, – нет очевидных следов просадки грунта или чего-то в этом духе. В комнатах валяется старая мебель – драные диванные подушки с плесенью и торчащими пружинами, стулья с рассохшимися сиденьями, тумбы со вздувшимся шпоном – что-то из этого тётя купила после того, как я перестал сюда приезжать. О том, как она жила всё это время, я даже думать не хочу.
Через окна со стороны заднего двора в дом можно забраться, и, видимо, даже если тут и было что-то ценное, о нём позаботились малолетние мародёры. На полу валяются окурки, пивные бутылки и старая одежда – куртки из дерматина и тряпочные кеды. Ванна наполнена черепицей – кто-то пытался её сохранить для реставрации крыши, но потом оставил эту затею. Умывальник лежит расколотый на полу. На кухне распотрошённая пожелтевшая газовая колонка. Газовую плиту никто не тронул: видимо, она оказалась совершенно неуязвимой ввиду своей громоздкости. Но возможно, потому, что на неё обрушились кухонные шкафы и заслонили от невзгод. В тётиной комнате осталось основание кровати на ножках с колёсами – металлический каркас с сеткой. Кроме него, в комнате валяется разодранный чемодан и высохшая дохлая птица. Ох, это бы очень не понравилось Наде. Сквозь обрушившуюся штукатурку с зелёными разводами видны доски крыши и щели между ними. В этом месте крыша тоже сильно протекает.
Сад произрастает на высоте около трёх метров над улицей, и никакого забора там отродясь нет. Желающих лезть в то время на трёхметровую стену не нашлось, от всех остальных угроз защищали кусты и большой старый каштан – друг нашего дуба в Блумендале, такой же огромный и отстранённый. Каштан корнями выталкивал камни на улицу, словно деревяшки в игре дженге, и заполнял получившиеся дыры, но со временем успокоился. Сад запущен настолько, что экскурсия по нему чревата травмами – всё завалено старой мебелью, оконными рамами, битым стеклом и торчащими обрезками ржавых труб. В углу разорённая поленница из трухи вместо дров, всё заросло лианами, перекинувшимися с соседних хозяйств, на земле догнивают плоды одичавшего апельсина.
Напоследок я захожу в мастерскую. Тут изменилось не многое. У верстака не хватает основания, а сама столешница стоит у стены, на стенах висят пустые деревянные шкафы, торчат крючки и петли, на которых когда-то развешивали инструменты. Само помещение в порядке, тут даже почти не воняет, есть целое окно и ворота – ставни, выходящие на улицу.
Я захватил фотоаппарат и рулетку с блокнотом, но решаю не торопиться с измерениями. Я ещё не уверен, что этим стоит заниматься вместо того, чтобы продать за бесценок. Вполне возможно, какие-нибудь местные энтузиасты захотят открыть тут ресторанчик или магазин.
Состояние дома, увядающая природа вокруг, пасмурная погода и то, что я нахожусь тут один, погружает меня в тоску. На стене кухни висит календарь шестьдесят второго года. На нём девушка с густыми чёрными бровями зачем-то прикладывает к лицу виноградную гроздь. Джейн была права – не так уж это и страшно. Мои ожидания насчёт сохранности дома были завышенными, но я ничего не чувствую – ни жалости, ни разочарования. Только лёгкая ностальгия по детству, но она не так важна. Тот ребёнок, который жил в прекрасном доме, – другой человек, не я. И дом другой. Теперь я знаю это точно. А с этим домом я могу делать что хочу, это теперь моё. Я знаю, что сейчас на мои решения воздействует слишком много факторов, и, наверное, нужно подождать, разобраться. Минимальный план – всё увидеть и позвонить с отчётом Джейн.
Эволюция семейных отношений всегда находит свой расцвет в Доме. И так уж вышло, что для нашей немногочисленной семьи именно этот дом стал местом такого расцвета. Находясь тут, можно понять взаимоотношения всех членов семьи. Никто не мог относиться нейтрально к этим стенам. На всё были причины, а дом – точка пересечения этих причин, призма, улавливающая все лучи и преобразующая их в более правдивые, разложенные на спектры. К сожалению, тогда я не мог понять это и вообще меня больше занимали другие, чужие люди. Я не мог критически оценить ситуацию, воспринимал всё как должное. Поведение родственников для меня было непонятным, но вполне привычным и естественным.
Позже, будучи взрослым, я узнал, что тётя не в себе, но до последнего не хотела переезжать к моей маме, а дядя Марк от неё ушёл и забрал Корнелию. Вообще-то, Корнелии тут никогда не нравилось, и, чтобы тётя совсем не унывала, привозили меня. Ей необходимо было о ком-то заботиться. Странное дело. Все в семье, кроме меня, понимали, как это работает. Я же был ребёнком и не подозревал, что, оказывается, существуют сумасшедшие и общество старается изолировать их, как неугодных и бесполезных. Даже моя ранняя любовь к наблюдению за эмоциями окружающих не помогла распознать в тёте сумасшествие. Да, бывали причуды, но сложно представить, что они могут сделать из человека изгоя. Я не замечал этого, видимо, потому, что не успел окунуться в этот мир, приобрести оценочный взгляд и узнать про параметры, по которым все друг друга группируют. Параметры, как те, по которым я группировал камни на пляже. Сумасшествие тёти совершенно не мешало ей воспитывать меня и заботиться обо мне. Когда я перестал к ней ездить, я был уверен, что с ней всё в порядке, потому что и было всё в порядке, пока я был с ней. Потом я узнал, что её отправили в лечебницу. Там она и умерла. Об этом можно думать и рассуждать бесконечно, но больше всего поражает то, с какой грубостью и однозначностью мои родственники подходили к ситуации с тётей. Они не стесняясь говорили об этом: «Сначала она была нормальной, а потом сошла с ума». Вот так просто. В один прекрасный день она перестала быть предсказуемой.