bannerbanner
Голоса
Голоса

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 13

– Кажется, я догадываюсь, – пробормотал я.


– Да тут несложно догадаться!


Мы оба немного помолчали.


– Я сопротивлялся как мог, – продолжал Могилёв. – Первый шаг сделала она. Назовём её хоть Алей, Аллой Александровной – фамилию и отчество я изменил. Только-только переставали быть предметом роскоши, входили в повседневность сотовые телефоны – тогда ещё в ходу были эти большие трубки, со штырьком антенны, вы их, наверное, уже не застали, – и вот Алла Александровна мне написала какое-то ничего не значащее, но личное сообщение. Потом – как-то само собой так вышло – мы оказались вместе на концерте классической музыки. Профессор хотел пойти на концерт с женой, но у него образовались дела, и Аля сказала мужу, что отдаст билет подруге – видимо, я проходил по категории «подруги»… Ещё вроде бы не предосудительное дело, верно? Но уже тогда можно было увидеть, к чему всё идёт. После – совместные прогулки, осторожные слова, полунамёки, четвертьпризнания. Одолженные друг другу книги – она была неравнодушна к литературе классической и современной, разбиралась в ней, и меня стремилась приохотить. Многозначительные фразы и абзацы в этих книгах, как бы нечаянно обведённые карандашом… Всё стало предельно ясно, когда Аля в шутку упрекнула меня, что попадёт из-за меня во второй круг ада. Почему? – спросил я. И тогда она посоветовала вспомнить историю Франчески да Римини.


– Но ведь в ад не попадают просто за… – осторожно заговорил я, увидев, что собеседник примолк и не спешит продолжать.


– Вы абсолютно правы! Просто за совместное чтение, посещение концертов и прочие такие невинные вещи в ад не попадают. Но беда в том, что у нас всё-таки дошло до… до плотского греха.

Моё очень малое оправдание в том, что мы оба были юны, и любили друг друга, и, наконец, я собирался на ней жениться после её развода, если бы только этот развод состоялся! А она была в ужасе от идеи о разводе. Конечно, меня тоже посещал озноб, потому что жизнь, не успев начаться, летела кувырком…


– Знаете, ваша история очень напоминает один из романов Хаксли, – произнёс я, чтобы перепрыгнуть через новую неловкую паузу.


– Хаксли? – удивился с некоторым облегчением Могилёв. – Я уж думал, «Анну Каренину». А что именно у Хаксли?


– The Genius and the Goddess.4


– Не дошли руки до этой книги. Советуете?


– Вам – как раз нет. Вам, пожалуй, будет мучительно её читать.


– Спасибо, что предупредили! – искренне и немного печально поблагодарил Андрей Михайлович. – Знаете, ведь воспитание своего ума не только в книгах, которые мы прочитали, но и в тех, которые мы не прочитали, то есть не прочитали к счастью для нас.

Но продолжу. О полноценном руководстве со стороны Аркадия Дмитриевича не могло теперь, конечно, идти и речи: мне было стыдно смотреть ему в глаза. Пока я искал выход, мой руководитель вызвал меня и, тоже глядя куда-то в сторону, сообщил, что получил место в московском вузе, оттого переезжает в ближайшее время. С женой, само собой. Я не уверен до сих пор, что он знал всё. Мог догадываться, конечно…

Я… – рассказчик приостановился, будто взвешивал следующую фразу, будто немного стыдился этой ещё не произнесённой фразы. – Я продолжаю молиться за них, то есть упоминаю их в молитвах, если «молиться» звучит высокопарно, с искренней надеждой на то, что всё обошлось, и возможно, буду это делать до конца своих дней, но после их отъезда я не видел Алю ни разу и никогда не пытался найти её профиль в социальных сетях. Это было бы верхом бестактности, понимаете? Её пронзительное прощальное письмо у меня сохранилось, но читать его, с вашего позволения, не буду: почему, тоже, надеюсь, понятно?


Я кивнул.


– С отъездом профессора Мережкова, – продолжил Могилёв, – в середине учебного года на кафедре отечественной истории образовывалась вакансия, которую, похоже, сам Бог велел заполнить молодым аспирантом, коль скоро другие сотрудники и так несли полную нагрузку. Но мне было исключительно стыдно пользоваться этой возможностью, учитывая, как именно появилась эта вакансия. А если я отказывался от места, я немедленно переставал быть интересным для кафедры, ведь в профессоре, с его внезапным отъездом, видели едва ли не предателя, теперь же ещё его ученик не желал помочь коллективу, как бы воротил нос от работы в университете. Мне хоть и не указали на дверь прямо, но дали ясно понять, что закончить аспирантуру мне будет нелегко. В общем, мне предстояло или брать нагрузку Мережкова, или, например, становиться соискателем на другой кафедре, даже в другом университете. Вот ведь и в педвузе изучали отечественную историю, да и на нашем городе свет клином не сошёлся. Или следовало впрягаться в лямку сельского учителя на годы вперёд. Или отслужить, в конце концов.


– И какую же из четырёх возможностей вы выбрали? – полюбопытствовал я.


– А вы угадайте! – отозвался собеседник юмористически.


– Четвёртую?


– Близко, но всё-таки мимо! Пятую. Я ушёл в монастырь.


[7]


– Вы умеете удивлять, конечно, – пробурчал я под нос. Андрей Михайлович рассмеялся.


– Я же говорю, интеллигентская фронда! Элемент жеста, внешней красивости здесь, конечно, был. Но и не только он. Я ведь успел понаблюдать за жизнью вуза и успел основательно разочароваться в этой мышиной возне, в официальной науке как таковой, потому что собственно науки в ней, дай Бог, одна десятая, а остальное представляют собой ритуальные действия, танцы дикаря перед идолом общенаучных условностей. Вы и сами, наверное, это знаете… Потóм, не забывайте, пожалуйста, что мне всё-таки было очень стыдно.


– Никто же не погиб? – уточнил я осторожным полувопросом.


– Нет, никто не погиб, и слава Богу, но я ведь расколол семью – разве этого мало? Пусть и не расколол, просто способствовал глубокой трещине, но даже такие трещины нелегко извиняются. Что бы вы, например, стали делать на месте Мережкова? А? То-то же… Аля, поймите, не собиралась быть неверной своему мужу! Это была её первая измена.


– Думаете, не последняя?


– Очень надеюсь, что последняя, но кто знает! Есть жуткий закон психической жизни, согласно которому мы почти всегда, совершив что-то дурное, уже начинаем оправдывать этот поступок – и похожие поступки в будущем. Иначе ведь можно с ума сойти… Я поговорил с отцом, у которого были знакомства в церковных кругах, и благодаря отцу меня приняли простым послушником в провинциальный мужской монастырь, кстати, в том же самом городе, где находится гимназия, куда я во время óно так и не поступил. Так у меня и не получилось убежать от «духовной стези». Забавно, правда?


[8]


– Время, проведённое в монастыре, – продолжал рассказчик, – это, думаю, самые счастливые годы моей жизни.


– Несмотря на то, что вы из него вышли? – само собой спросилось у меня. – А почему, если не секрет?


– Всё в своё время… Как «учёному» мне поручили заведование монастырской библиотекой. Ах, да, ещё я преподавал историю и английский язык в православной гимназии при монастыре. Той самой! С такими благонравными детьми это было совершенно несложным, почти стерильным занятием.

Забыл сказать: я всё же не бросил аспирантуру полностью, а перешёл в разряд соискателя. Меня закрепили за одной пожилой дамой по имени Беатриса Васильевна (представьте себе имечко!). По причине старости она находилась в оппозиции ко всем прочим сотрудникам и, по той же причине, ничего не боялась. Ей наверняка нравилось дразнить гусей и опекать кого-то с такой скандальной славой! Я ей и сам нравился… только не подумайте ничего дурного на этот раз!


– Даже не собирался…


– Итак, я понемногу кропал свою диссертацию, без особого рвения учительствовал, без большой горячности молился и горя себе не знал – то есть, как минимум, первые годы.


– А после?


– После… Я даже затруднился бы сказать, что случилось «после», потому что внешне всё обстояло благополучно. Я не спеша поднимался по церковно-карьерной лестнице, из послушника стал монахом, после – иеродьяконом, и – вы не поверите! – в последний год меня рукоположили в иеромонаха! Ещё бы пять или десять лет – я мог бы стать отцом ризничим, или отцом благочинным, или даже, бери выше, монастырским духовником. Именно такие разговоры велись в связи с очень почтенными годами нашего духовника, отца Феофана, даже образовалась небольшая интрига, две партии, одна из которых поддерживала меня в качестве кандидата на это место, а другая была против. Бесконечно скучно, даже не буду рассказывать… Но беда была в том, что я перестал чувствовать сцепление с тем делом, которым занимался. Не духовное родство, поймите меня верно! Именно сцепление. Я не охладел к православию и не «вырос» из него. Я, напротив, в своём продвижении по этой лестнице перестал как человек соответствовать масштабу её ступеней, и с каждой ступенью – всё больше. Например, послушнику ещё позволительно испытывать «плотское томление», ему позволительно развлекаться злобой дня вроде чтения всяких статеек или даже, извините, просмотра всяких забавных картинок в Сети, а монаху – насколько хорошо? А иеромонаху? А будущему духовнику? В первые годы своего пострига я честно полагал, что сумею быть достойным аскетом и, так сказать, взобраться по «лестнице Иакова». Но я переоценил свои духовные дары. Да и вообще людный современный монастырь не очень располагает к поднятию по этой лестнице – и Боже вас упаси подумать, что в этой мысли содержится хоть капля критики теперешнего монашества! Гений святости сумел бы нравственно соответствовать каждой новой ступени. Я, увы, не гений святости.

Последние два года моей монастырской жизни к моему чувству собственного недостоинства прибавился скептицизм в отношении «слишком дешёвой аскезы». Мне казалось, что мы все ушли от мира не ради духовной битвы, а из фальшивого высокомерия духовной элиты, которой на самом деле не являемся, создали закрытую корпорацию мастеров церковной игры. Роман Гессе, который вы вспомнили в самом начале нашей встречи, был мне тогда болезненно, до некоего содрогания близок – вот, кстати, почему я к вам проникся невольным доверием, едва вы его вспомнили: мы говорим схожим языком и думаем схожие мысли. Я даже пытался обсудить «Игру в бисер» с кем-то из братии – хотя я ни с кем очень уж близко не сошёлся… И, как и в Йозефе Кнехте, во мне зрело желание оставить эту Касталию и искать свой пруд. Даже утонуть в нём, если судьба к этому приведёт.

А вообще, событие, после которого я принял окончательное решение уходить, оказалось внешне совершенно ничтожным. Ко мне на исповедь пришла девушка. Бог мой, понятия не имею, почему именно ко мне! Полноценной исповедью с догматической точки зрения это тоже нельзя было назвать, я ведь не отпустил ей никаких грехов. Так, разговор… Девушка эта мне покаялась в сомнении и маловерии – но не во Христа, заметьте. Не в бытие Христа – а в христианство как религию, в состоятельность христианства. Может быть, даже в некие краеугольные камни христианства, в безусловную твёрдость этих камней. Было в этом нечто кирилловское – в смысле одного полоумного персонажа «Бесов», если только вы его помните. Но позвольте, я вам прочту! У меня до сих пор на этом месте лежит закладка.


Встав из кресла, Андрей Михайлович дошёл до книжных полок, взял в руки книгу, открыл её на заложенной странице и прочитал с некоей пробирающей выразительностью:


Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека – одно сумасшествие… А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?


Мы оба помолчали.


– Вся трагедия моей пошлой жизни в монастыре, – продолжал Могилёв, – в том и состояла, что я не знал, чтó ей отвечать. И не мог же я отделываться некими штампами из учебника для семинаристов, кургузыми клише! Хотя с ходу был способен вспомнить дюжину таких штампов. «Нет испытаний не по силам», или «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно нужно»5, или «Где был ты, когда Я полагал основания земли?»6. И прочее, и прочее. Повторюсь, гений праведности или мудрец-богослов знал бы убедительный ответ. Знал бы святой Тихон Задонский, отец Сергий Булгаков знал бы. Скажите мне: где я Тихон Задонский? В каком месте, извините за просторечие, я Сергий Булгаков? В чём я и признался, почти теми же самыми словами. Девушка поблагодарила меня за искренность, горячо поблагодарила, и ушла. Через два месяца из монастыря ушёл и ваш покорный слуга.


– А разве это так легко сделать? – засомневался я.


– О, что вы говорите, легко! Почти невозможно! «Дерзнувших на сие предавать анафеме». Правило семь Четвёртого Вселенского Собора. Мне пришлось получать специальное разрешение от правящего архиерея, а тот упорно не хотел его давать, потому что моё бессилие в качестве духовника, в котором я честно признался и рассказал все подробности дела, для него было самой ничтожной причиной. Владыка Роман считал, что я попросту горд, что непомерно вознёсся в интеллектуальной гордыне, потому что, по совести, и он не знает, как ответить на вопрос Кириллова, но не претыкается об это своё незнание, кольми менее него я должен претыкаться. «Ученик не бывает выше своего учителя; но, и усовершенствовавшись, будет всякий, как учитель его». От Луки святое благовествование, глава шесть, стих сорок. И что же мне было ему отвечать? То, что митрополит – не непременно учитель? Но разве такой ответ не показался бы тоже гордым? Не подумайте только, что, рассказывая обо всём этом, бросаю камень в священноначалие! Владыка был прав, пусть и не на все сто процентов, но если и на шестьдесят, да хоть на тридцать – у кого вообще развяжется язык его критиковать? Да, и вы, и я – мы оба знаем людей, у которых легко об этом развяжется язык, но все они – не те люди, с которыми нам хочется беседовать о самом важном.


– Вы правы, – согласился я.


– Благодарю вас! Это я, я оказался никудышным монахом, я и никто другой! Но тогда мне пришлось пригрозить, что оставлю обитель без всякого разрешения, так что я из него, можно сказать, выдавил эту икономию7. А ведь владыка ещё вступил со мной в торги: допытывался, не женщина ли причиной, предлагал жизнь в миру без оставления монашества, тайным монахом, так сказать… Эх! – Андрей Михайлович сделал неопределённый жест рукой, его лицо как-то скривилось. – Неловко вспоминать. То есть за себя тоже неловко. И всё же моё «неловко» – это именно неловкость, а не стыд, не тот стыд, который ощущаю за случившееся с профессором Мережковым и его женой. У меня не было морального права оставаться в монастыре, поэтому и до сих пор считаю, что всё сделалось к лучшему.


[9]


– Забыл вам рассказать, что кандидатскую защитил ещё в монастыре, – продолжил Могилёв после паузы. – На защите я был в полном облачении. А после того, как я снял подрясник, на меня наложили эпитимию, то есть не просто покаяние, а ряд ограничений. Я не лишён сана, но воспрещён в служении на неопределённое время: вполне возможно, что до конца жизни. Мне также было тогда объявлено, что в течение неопределённого времени я не смогу сочетаться церковным браком, а ходатайствовать о снятии этого прещения получу право лишь через семь лет. В чём был смысл снятия запрета только после моего личного ходатайства? Бог весть… В том, вероятно, чтобы я, гордый человек, явился сам, смирил гордыню. Похвально и даже мудро, если глядеть на это святоотеческими глазами. Но, боюсь, в моём случае вовсе негодно. Не из гордости же я покидал монастырь! А если и из гордости, то не из того вида гордости, которую следует возбранить. Священноначалие, видимо, считало иначе… Да и, наконец, воспитывать смирение следует в своих духовных чадах, если же монах объявляет вам, что из монастыря желает выйти, этим самым он перестаёт быть вашим духовным чадом, а становится почти что посторонним человеком! Почти – или вовсе? Вот в чём вопрос… Ведь если вовсе – прекращается и моё христианство?

Последнее ограничение, то есть вообще само то, что оно было наложено, я мог бы оспорить, хоть это и не принято в православии, ведь мой выход из монашества совершился не по причине «любодеяния». То есть, конечно, как посмотреть: можно было бы припомнить мне то старое любодеяние, но в нём я уже покаялся и за десять-то лет уж должен был его отмолить? Или нет? Итак, я мог бы спорить, но считал и продолжаю считать такие споры бесконечно пошлыми. Меня посетила тогда простая мысль. Не знаю, насколько верная, возможно, даже еретическая, поэтому вам её не советую. Вот какая мысль: браки заключаются на небесах, и, если это таинство брака на небесах произойдёт, чтó к нему прибавит земное церковное венчание? А если не совершится, опять же, чем оно поможет? Во время óно я превосходно опровергал такие мысли, ссылаясь и на соборы, и на святоотеческие мнения. Но, видите, догматическая гимнастика ума – это одно дело, а личные убеждения – другое. Хотя и здесь я с вами не совсем искренен. Конечно, сожалею об этом прещении, конечно, огорчён, вот и пытаюсь себя убедить разными способами, что зелен виноград. Но возвращаясь к его сроку: Владыка мог догадаться, что я через семь лет о его снятии просить не приду. А через десять уж и сама возможность брака для меня станет невероятной. Значит, было оно возложено на меня по сути – до конца жизни. Именно так я его и принял, не дрогнув в лице ни одним мускулом. Это нашего правящего митрополита, пожалуй, тоже рассердило! Хоть, впрочем, и он наружно не явил гнева.


– Позвольте спросить, – прервал автор рассказчика, – а что, была женщина на горизонте?


– Да нет, какое! Откуда? След той девушки, которая тогда пришла ко мне на исповедь, я потерял, да и сама идея строить куры бывшей своей прихожанке – такая вопиющая пошлость… А ещё оказался я слегка староват для того, чтобы бежать на рынок невест, сломя голову: мне исполнилось к моменту оставления монашества тридцать три года. И, кроме прочего, я десять лет обходился без всякой женщины, а к любому состоянию ведь привыкаешь. Это как телевизор: пока он у вас в доме, то, кажется, нельзя без него, а как поживёшь без него месяц-другой, так и ясно, что совсем он и не нужен. Циничное рассуждение, знаю, и недостойное христианина, то есть я не про телевизор, а про законную супругу. Но ведь у меня и не может быть никакой законной, по православному обычаю, супруги, Церковь мне запретила иметь законную супругу, будто я некий рогатый Вельзевул! Вот, думаю, не податься ли в буддисты… Считайте юмором, конечно. В этом ощущении церковной оставленности есть, стыжусь признаться, некое запретное, недолжное удовольствие. По крайней мере, тогда я себя ловил на этом удовольствии, в духе «Презрительным окинул оком // Творенье Бога своего, // И на челе его высоком // Не отразилось ничего». Это всё инфантильно до смешного, и весь этот богоборческий бунт из меня давно выветрился. Церковноборческий, извините, а не богоборческий. Весь выветрился – и всё же какой-то шрам от него внутри остался. Знаете, я ведь, пожалуй, действительно очень гордый человек, и не в отношении своих каких-то достижений или даров, которых не существует, а – гордый этим желанием независимости. Если я неугоден или недостаточно хорош для Церкви, может быть, мне основать свою? Пусть она будет заведомо хуже, ниже – но я не буду в ней парией, виноватым без вины! «Церковь бывших монахов», например, или «Церковь маловерующих». Только вот когда найти время? Разве что на пенсии…


Я не мог понять, шутит он или говорит серьёзно.


[10]


– Около года я перебивался случайными заработками, – рассказывал Андрей Михайлович, – пока мне не предложили место на кафедре отечественной истории, той самой, на которой я когда-то состоял аспирантом. За эти десять лет поколение преподавателей, которое помнило меня как скандального аспиранта, замешанного в сомнительной истории с женой профессора, постепенно ушло на пенсию, а для молодых сотрудников я был просто кандидатом наук, специалистом в своей теме и интересным человеком с романтическим флёром «антицерковности». Этот флёр вокруг меня образовался даже против моей воли. Из старой когорты ко времени моего начала работы в госуниверситете оставались, кажется, только завкафедрой, да Суворина, да Бугорин, Владимир Викторович Бугорин: он уже во время моего аспирантства был доцентом. Докторской, правда, за всё это время он так и не защитил. Бывают вечные студенты, как чеховский Петя Трофимов, а бывают такие вечные без пяти минут доктора. Примерно через полгода после моего устройства на кафедру Бугорин, в связи с проводами «на покой» прошлого начальника, был назначен новым заведующим. И здесь мы, мой дорогой коллега, заканчиваем с жизнеописанием моей скромной персоны и переходим к истории «Голосов», чему я бесконечно рад. То есть я мог бы вам, конечно, рассказать о своей пятилетней работе в университете, о разных забавностях и курьёзах, а то и драматических случаях, но разве вам это интересно? Вы сами работали в вузе и сами хорошо представляете всю внутреннюю кухню, поэтому passons8, как сказал Степан Трофимович Верховенский Варваре Петровне Ставрогиной.

Моя история начинается в марте 2014 года, когда по кафедре впервые пополз слушок о том, будто Бугорин собрался на повышение. Более высокое университетское начальство вроде бы хотело его сделать то ли заместителем декана, то ли сразу деканом, то ли секретарём Учёного совета. И то, ему уж было, по его внутреннему ощущению, пора. Бугорин на десять лет старше меня, а значит, в том году ему исполнилось – сколько же? – ну да, сорок девять.

Сам Владимир Викторович этих слухов никак не подтверждал и даже наоборот, выглядел угрюмее обычного. Злые языки поговаривали, что причина его угрюмости очень простая: на новую должность, на которую скоро откроется вакансия, есть ещё один кандидат, и вот этот кандидат – доктор наук, а сам Владимир Викторович так и не сподобился. Высокое начальство, дескать, благоволит именно к Бугорину, но всё ещё колеблется в выборе. Нужно было нашему завкафедрой или защищаться в срочном порядке – но вообще это не очень простое дело, – или немедленно изобрести себе другую заслугу. Скажем, получить степень почётного доктора в зарубежном вузе, или издать толстую монографию, или написать научно-популярную книгу, которая разойдётся большим тиражом. На худой конец сгодилась бы и некая медаль, некая завалящая грамота от областного правительства или департамента образования области. Но не было монографии, не было медали, не было грамоты…

Вообще, никакими именно учёными достижениями наш заведующий, кажется, не прославился. Никто не читал его кандидатской, и даже, кажется, собственной сферы научных интересов, собственной излюбленной области в истории у него тоже не было! Да и то: в педагогику он пришёл из бизнеса – вообразите, так тоже бывает! – а бизнес в девяностые годы был областью, скажем деликатно, особой. Ещё в мою бытность аспирантом Бугорин казался мне в коллективе кафедры откровенно белой вороной. А вот гляди ж ты: притёрся, освоился, сомнительных анекдотов больше не рассказывал, справлялся с обязанностями преподавателя, отдадим ему должное, не хуже всякого другого, даже начальником стал, но всего только кафедральным, а душа требовала большего…

В середине марта у меня состоялся примечательный разговор с Юлией Сергеевной Печерской, старшим преподавателем нашей кафедры. Печерская в том году была интересной женщиной, ещё молодой, что-то около тридцати пяти. Энергичная, физически крепкая, с хорошей фигурой, привлекательная, правда, не в моём вкусе. Меня, так случилось, отталкивают, верней, пугают женщины, которые выглядят так, будто способны, говоря метафорически, перекусить железную проволоку зубами. А Юлия Сергеевна именно так и выглядела.

Мы, как-то это нечаянно случилось, вместе вышли из здания вуза, и Печерская заговорила первая:

«Давно хотела спросить вас, Андрей Михайлович: а какие у вас планы на будущее?»

(Примечание автора: здесь и далее реплики персонажей внутри речи рассказчика будут заключаться в кавычки.)

«Планы? – потерялся я. – И на какое будущее?»

«Ну, что значит, на какое? Вот Владимир Викторович уйдёт на повышение, а завкафедрой Учёный совет кого назначит, как вы думаете? Вернее, так: кого именно наша кафедра будет рекомендовать назначить Учёному совету? Потому что коллективное мнение кафедры тоже учитывается…»

«Ангелину Марковну, скорее всего».

Здесь должен пояснить, что Ангелина Марковна Суворина была в том году самым «возрастным», что называется, сотрудником нашей кафедры: ей было хорошо за шестьдесят, да что там, все семьдесят. После неё по возрасту первым шёл Авенир Валерьянович, который сильно сдал в последнее время и по причине слабого здоровья работал только с заочниками, за ним – Бугорин, после – ваш покорный слуга, дальше – Печерская, а все остальные сотрудники оказывались моложе её.

На страницу:
2 из 13