Полная версия
Голоса
Борис Гречин
Голоса
Из глубины
Роман Бориса Гречина «Голоса» погружает читателя в русскую историю первой четверти прошлого века. Но это не исторический роман. Писатель избирает более сложный путь для того, чтобы осмыслить произошедшее с русским обществом и российской государственностью сто лет назад. По сюжету, преподаватель провинциального вуза и группа его студентов начинают проект, который называется «Голоса перед бурей». Они исследуют события, связанные с 1917 годом, и центральные фигуры этих событий. Но то, что могло быть просто академической историей, неожиданно уходит в другую сторону.
Современные герои романа пристально и вовлечённо смотрят на чужие судьбы через «цветные стёкла своих умов». Они отождествляются с теми, кого выбрали для изучения. За чтением исторической литературы, аналитическими статьями следует драматизация событий. Но этот театр постепенно оборачивается мистерией. Преподаватель и студенты живут параллельно революционной эпохе начала века. Они, настроясь на сохранившуюся память о совершившемся, повторяют поступки Николая II, его супруги, всех тех, кто участвовал в отречении царя. Они судят прошлое и одновременно судят сами себя – не только как «точки контрапункта на параллельном нотном стане», но и как исторических наследников. Борис Гречин опровергает в романе идею о том, что сыновья не отвечают за отцов. С мистической точки зрения, «все за всех виноваты» и все вынуждены решать незакрытые вопросы, в том числе столетней давности. Современные герои «Голосов» не просто повторяют историю, они пытаются, пережив прошлое, проверив возможность его альтернатив, изменить будущее. Они оказываются чем-то вроде инструментов, на которых играет русская история. Причём инструментами наиболее подходящими. И преподаватель, и каждый из студентов не просто вживаются в своего персонажа, они уже изначально с ним отчасти совпадают. И их особенности, имена, внешность, характеры, позволяют читателю по-иному взглянуть на известные исторические фигуры. Например, увидеть нечто «женское» в А. Ф. Керенском или «иудейское» в В. В. Шульгине.
Современные герои романа оценивают поступки своих исторических визави с разных сторон – с юридической, психологической, религиозной. Но, кажется, основной модус восприятия реальности в «Голосах» – мистический. В смысле установления тонких связей между различными узлами русской истории, между поступком в истории и его причинами и следствиями, между разными людьми, часто далеко отстоящими друг от друга в пространстве и времени. История в книге предстаёт чем-то живым и более сложным, чем просто и только история.
Роман Бориса Гречина – это также разговор о современной высшей школе, о русской церкви, о политике. Писатель утверждает возможность и необходимость творческого, поискового отношения к любой сфере человеческой жизни. Коллектив, состоящий из преподавателя и студентов, по нынешним временам действует очень смело. Они совершают поступки, соразмерные сложным задачам истории, они сопротивляются строго рациональному и прагматическому взгляду на мир, они позволяют себе использовать методы, практически не принимаемые современной наукой, они не боятся обозначать в себе и в других национальные, половые, культурные особенности, и ни на что не обижаются. Сегодня про такое говорят: коллектив здорового человека.
Наконец, преподаватель и студенты в «Голосах» дерзают создать на время царство из нескольких человек и пережить его распад. Из русской истории они выносят опыт мужества и страха, предательства и жертвы, гордости и молитвенного покаяния, гибели и возрождения. И этот опыт, конечно, может вынести для себя и читатель романа. Смерти нет, история сохраняется и продолжается, её живые голоса по-прежнему звучат из метафизической глубины.
Л. В. Дубаков
канд. филол. наук
Глава 1
[1]
Весной года, в котором пишутся эти строки, я заболел новой поразившей весь мир хворью и две недели провёл в постели, соблюдая строгий график приёма лекарств.
Все отложенные раньше на «когда-нибудь» фильмы были пересмотрены, и на второй неделе я взялся за книги. Увы, художественные тексты «не шли». Помнится, герой «Возвращения» Станислава Лема проницательно замечает, что, находясь на космическом корабле, невозможно читать всерьёз истории о том, как некий Питер нервно курил, поджидая некую Люси, и как эта Люси вошла, и какого цвета на ней были перчатки. Долгая болезнь чем-то похожа на межзвёздное путешествие: и первая, и второе могут стать губительными. Я хоть уже и выздоравливал, но душа к беллетристике не лежала. Поневоле я обратился к истории, не брезгуя и научными трудами, и обычными учебниками, и биографиями, и историческими романами, и псевдоисторическими. Так, с немалым удовольствием и всего за пару дней я проглотил книгу о Сталине, написанную Троцким. (То ещё чтение для здорового человека, конечно. Что-то, видимо, делает этот новый вирус не только с лёгкими, но и с мозгом…) Ещё бы немного, и я добрался бы до протоколов знаменитых сталинских открытых процессов – но, к счастью, поправился.
В ворохе прочитанных книг – все их я находил в сетевой библиотеке, название и адрес которой не буду рекламировать – одна привлекла моё особенное внимание. Называлась эта книга «Голоса перед бурей», подзаголовок пояснял, что речь идёт о русской истории с 1914 по 1917 год и об опыте её художественного исследования, что бы это ни значило. Представляла собой эта книга сборник текстов самого разного характера: фрагментов подлинных документов тех лет вроде писем или телеграмм, биографических эссе, статей, отражающих пульсацию мысли исследователя, стенограмм бесед некоей творческой группы, пытавшейся воскресить в своём коллективном уме события тех лет, протоколов заседаний воображаемого «суда истории», драматических отрывков, которые отображали то ли действительные события, то ли их альтернативные версии, то есть пробовали ответить на вопрос «А что было бы, если?..» – и так далее.
Сборник, правда, вовсе не претендовал на некий исследовательский прорыв, и в предисловии к нему специально оговаривалось, что издание следует считать научно-популярным, а не строго научным. Но восхищала сама мысль о том, что в наше прагматичное время некая группа единомышленников собралась вместе, чтобы получить досужее удовольствие от игр своего ума – а кто-то из этой группы не поленился собрать воедино, обработать, отредактировать и издать весь созданный материал.
Отдельной приятной неожиданностью стало для меня то, что книга оказалась издана в нашем городе! Счастливая Касталия была совсем рядом, хотя, повторюсь, я не мог вообразить себе существование такого дружного и плодовитого исследовательского коллектива в провинции – и испытал, что греха таить, минутный приступ зависти к кому-то, кто не только может позволить себе воспарить над серой повседневностью, а ещё и монетизировать свой полёт мысли. Или авторы сборника работали над ним в своё свободное время и на общественных началах? Но как все они – а было их много, едва не больше десяти – сумели найти такую уйму свободного времени?
В самом конце книги, среди технической информации, был мелким шрифтом указан адрес электронной почты редактора книги, некоего А. М. Могилёва, с просьбой направлять на этот адрес замечания и предложения. Путём недолгого поиска в Сети я обнаружил, что Андрей Михайлович Могилёв некоторое время работал на кафедре отечественной истории нашего местного государственного университета. Вновь меня уколола невольная зависть: какая сильная кафедра! И какая дружная! И даже – какая многочисленная! Не все же коллеги Могилёва по кафедре согласились с ним писать этот сборник, кто-то отказался, и если при том одних волонтёров набралась почти дюжина, сколько же в действительности человек работает на кафедре отечественной истории в госуниверситете?
А вот ещё нестыковка, несообразность: лаконичная информация на сайте вуза сообщала, что был Андрей Михайлович простым доцентом. У заведующего кафедрой есть немало способов привлечь своих подчинённых к той или иной работе, а у доцента – какие могут быть способы? Выходит, всё делалось на голом энтузиазме?
А я ведь мог себя считать бывшим «коллегой по цеху» незнакомого мне Могилёва: я тоже несколько лет работал в вузе (правда, в другом), и память говорила мне, что основная масса сотрудников любой кафедры никаким особым энтузиазмом и горением не отличается. Да и попробуй-ка отличись этим горением, когда из года в год говоришь одно и то же, изо дня в день тащишь на себе груз педагогической рутины, в котором помимо собственно преподавания есть и руководство учебной практикой студентов, и написание статей (пресловутая «научная деятельность», бледная по виду, бессодержательная по существу), и кураторство, и работа с дипломниками, и рецензирование проходящих через кафедру диссертаций, и тягомотные заседания кафедры, и участие в юбилеях и иных застольях по поводу и без повода!.. Выходит, ничего такого нет на кафедре отечественной истории в госуниверситете, и создан там чистый рай для преподавателей? (Третий укол зависти.) Или, может быть, Андрей Михайлович – такой подвижник, такой семижильный человек, что и самому ему достаёт сил заниматься научным поиском за рамками рабочей рутины, и своих коллег он, не имея никаких административных рычагов, щедро одаривает этими силами, заражает любовью к своему делу, так что хватает на целую научную бригаду? («“Одаривал” и “заражал”, – поправил меня внутренний голос. – Теперь ведь он в вузе не работает».)
Как бы и мне заразиться этой любовью и разузнать секрет вечной учительской молодости?
[2]
День моего окончательного выздоровления совпал с днём начала моего отпуска.
В этот день я написал редактору сборника «Голоса перед бурей» электронное письмо, в котором восхищался сделанным, отдавал должное его умению объединить усилия своих коллег над одним проектом и выражал что-то вроде осторожной надежды на знакомство. Письмо я отправил на указанный в книге адрес.
Ответ пришёл мне вечером того же дня.
Уважаемый Борис Сергеевич!
Благодарю Вас за высокую оценку моей скромной работы.
Честное слово, Вы преувеличиваете и степень моего энтузиазма, и мой «организаторский гений». Мои соавторы – это не коллеги по кафедре, а студенты четвёртого курса, у которых я семь лет назад был куратором учебной группы. Как видите, ларчик открывается просто, без всяких чудес. Наш с ними «проект» – это особого рода история, которая едва ли кому-то будет интересна, особенно спустя столько лет…
Был очень рад прочитать Ваше тёплое письмо и буду рад дальнейшему знакомству, хотя бы и заочному (пишу «заочному», так как боюсь, что у Вас сейчас, в июне, настала горячая экзаменационная пора, и Вы едва ли выберетесь меня навестить).
С искренней признательностью,
А. М. Могилёв
Этот ответ, который должен было меня убедить в том, что «ларчик открывается просто», действительно снял ряд недоумений, но поставил новые вопросы. Неужели почти все тексты в сборнике действительно написали студенты?! Что ж, у меня нет оснований не верить редактору – но ведь и не заподозрить студенческого авторства, если не знать о нём! Какая недетская, неюношеская даже, глубина погружения в материал, смелость мысли, свобода в обращении с гипотезами, проникновение в характеры героев той эпохи! Или Могилёву очень повезло со студентами, или он – всё же педагогический гений своего рода. Да, в конце концов, когда они нашли время для такого масштабного проекта, на четвёртом-то, выпускном для бакалавров, курсе?!
В новом письме я задал эти вопросы и, рискуя показаться навязчивым, сообщил, что никакими экзаменами сейчас не обременён, что наслаждаюсь только что начавшимся отпуском и что буду очень рад личной встрече. Признался и в том, что меня манит «особого рода история» написания сборника и что мне очень хочется услышать её от главного автора. Оговорился, конечно, что моя просьба граничит с бестактностью, особенно если мой новый знакомый занят более важными делами, что заранее прошу прощения за эту бестактность, что предлагаю собеседнику не стесняться отказать мне в такой встрече, и прочее, и прочее: всё, что в таких случаях должен написать вежливый человек.
В новом ответе Могилёв, чуть насмешливо отозвавшись о моей несколько преувеличенной щепетильности, писал, что и сам будет рад познакомиться со мной, что называется, вживую, а также предлагал навестить его дома завтра около пяти вечера. Жил он в собственном доме в дачном посёлке и, боясь, что я не сразу разыщу его дом, любезно приложил к письму нарисованную от руки схему проезда.
[3]
Калитка открылась через минуту после моего звонка. Андрей Михайлович приветливо потряс мою руку. Я узнал его по фотографии с сайта госуниверситета, где, правда, Могилёв был лет на десять моложе. А эту короткую профессорскую бородку, тёмно-русую с рыжинкой, он носил уже и тогда, только прибавилось в ней седины, да ещё пара морщин залегла на лбу, в общем, теперь он выглядел на все свои сорок шесть.
По дороге к дому мы обменялись немногими малозначащими фразами. Я, кажется, похвалил дом: просторный, двухэтажный, семейный, из толстого бревна, с кирпичной дымовой трубой.
Мы расположились в комнате справа от большой прихожей. Эта комната была чем-то средним между рабочим кабинетом и библиотекой: одна из стен полностью занята книгами (стеллаж шёл вплоть до высокого потолка, а рядом стояла небольшая деревянная лесенка из трёх ступеней), у другой – письменный стол, у стены напротив входа – настоящий камин с двумя удобными креслами, в которые мы и сели.
Камин был потушен, но хозяин – он ненадолго отлучился в кухню и вернулся с чаем – пояснил, что в холодные дни топит его даже летом. Я шутливо заметил, что камин – идея-фикс русского интеллигента, верней, даже не сам камин, а связанная с ним мысль об английской самодостаточности частной жизни. Могилёв со мной отчасти согласился, при этом не поленившись сослаться на Льва Гумилёва и его знаменитую фразу «Я не интеллигент – у меня профессия есть».
– Какая, если не секрет? – полюбопытствовал я.
(Примечание: здесь и далее я буду отделять свои реплики от реплик своего собеседника двумя абзацами.)
– Я – консультант в одной компании, – отозвался мой собеседник, – кроме того, руковожу одной небольшой некоммерческой организацией. Всё это едва ли интересно…
– Вы не жалеете о том, что ушли из педагогики?
Андрей Михайлович ответил не сразу.
– Да и нет, – проговорил он, сосредоточенно глядя перед собой. – Жалеет ли солдат о том, что покинул передовую после ранения? В первые недели, думаю, ни секунды. А после, даже через годы, это всё даёт о себе знать…
– Начинает сниться?
– Да, – согласился он. – Мне до сих пор снятся сны о том, как я стою за лекторской кафедрой. Это ведь тоже своего рода война, то есть если к ней относиться неравнодушно, а любая война изматывает… Но и уклоняться пóшло. Каждый поэтому сам ищет меру того, сколько лет этой службы ему посильно отстоять. Видите, разве я могу дать простой ответ на ваш вопрос?
– Вы так хорошо говорите, что хочется не потерять ни слова! А вот у меня как раз и диктофон с собой – как знал… Вы не против?
Собеседник улыбнулся краем губ. Ответил:
– Не против, хотя слишком уж много внимания к моей скромной персоне.
– Не столько к ней, сколько к вашему проекту, потому что он очень, очень меня захватил! – признался я. – И даже не результатом, а тем, как именно вы над ним работали. Мне показалось, что на наших глазах из ниоткуда возникло некое волшебное сообщество счастливых интеллектуалов, свободных от рутины серых будней, некий ludi magistri unio1, выражаясь языком Гессе, и эти исследователи занялись великолепной игрой в исторический бисер без оглядки на кого-либо, даже на условности науки и даже на читателей вашего будущего сборника. Вот это меня привлекло!
– Как замечательно, что вы вспомнили Гессе! – с теплотой ответил Андрей Михайлович (мне показалось, что при упоминании немецкого автора всё его лицо как-то разгладилось, смягчилось). – Да, меня тоже тогда посещал этот восторг исследовательского полёта, и именно это сравнение приходило на ум. Увы, любая игра заканчивается, иногда трагично. Я, к счастью, не утонул, как Йозеф Кнехт, и на том спасибо… Только тогда уж не в бисер – в крупный жемчуг. Мы, заурядные люди невообразимо пошлого века, брали в руки крупный жемчуг столетней давности и рассматривали его на солнце под разными углами… Не Бог весть какое достижение.
– Всё же большое, потому что другие жители нашего «невообразимо пошлого века» предпочитают рассматривать дешёвые стекляшки повестки дня, а не жемчуг старины, – парировал я.
– Это лестно, спасибо.
– И я хотел бы, Андрей Михайлович,– перешёл я в атаку, – узнать от вас все подробности работы вашей группы – если у вас есть досуг и желание, конечно. Может быть, в ходе наших бесед родится текст, который, поверьте, я опубликую только после того, как вы его одобрите.
– У меня действительно есть и время, и желание, представьте себе! – откликнулся собеседник. – Меня останавливает только чувство естественной скромности, да ещё… Вам не кажется, что в вашей затее имеется отчётливый привкус постмодерна? Простите, если это прозвучало обидно.
– Вы имеете в виду то, что я буду описывать не саму историю, а тех, кто работал с историей, писать исследование про исследователей? – догадался я.
– Именно.
– Да, это правда… но что же делать! Время жизни ограничено, а я – не Александр Солженицын, чтобы покушаться на создание нового «Красного колеса».
– А ведь он тоже не успел закончить свой труд, не знаю, конечно, насколько уместно «тоже» – мы ведь что-то закончили, хотя некто и скажет про нашу работу: «Гора родила мышь», – проговорил Могилёв, как бы размышляя вслух. – Кстати, наша работа в моих глазах, по крайней мере, была отчасти полемикой с Солженицыным и с теми акцентами, которые он невольно – невольно, подчеркну – расставлял. При этом, сумей он довести своё «Красное колесо» до конца, мы бы, возможно, даже не приступили к «Голосам» – зачем идти уже пройденным путём? А тут тропинка оборвалась в снегу, и захотелось протоптать её дальше.
– Вот видите, как интересно! Пожалуйста, рассказывайте.
Андрей Михайлович развёл руками.
– Я даже не знаю, с чего начать! – шутливо отозвался он.
– С самого начала.
– Хорошо, но «с самого начала» в моём случае означает, пожалуй, с моей юности. Неужели это тоже важно?
– Безусловно, – подтвердил я.
[4]
– Так и быть, я готов начать с юности, злоупотребляя вашим терпением, – заговорил рассказчик. – Я вырос в православной, воцерковлённой семье. Матушка пела на клиросе, а отец…
– …Был священником?
– Не угадали: реставрировал иконы и фрески. Он уже нежив, царствие ему небесное. Предполагалось, что по духовной линии может пойти ваш покорный слуга. Обсуждалось даже, что я мог бы закончить старшие классы в православной гимназии…
– А что помешало?
– Да, видите, просто не было в девяносто втором году достаточного числа православных гимназий, они только-только начали появляться! Одна, например, за год до моего окончания девятого класса открылась в… – собеседник назвал один из небольших городов в нашей области2, – не так уж далеко. Но этот город – совсем глухая провинция… и где жить старшекласснику, и на что? Хотя, кажется, отец звонил директору гимназии, строились серьёзные планы. Родители решили, что мне, так и быть, следует закончить свою школу в областном центре, но пробовать поступать в духовную семинарию – или уж сразу в Московскую духовную академию, если сподобит Господь. Ну что же, я готовился к этому, посещал катехизические беседы с батюшкой, штудировал толстый томик «Закона Божия». А поступил в итоге…
– Куда?
– На факультет иностранных языков в педагогический университет. Почему – и сам затрудняюсь сказать: что-то толкнуло. Чувство протеста, пожалуй. Я не «русский интеллигент», даже и близко нет! Пошлое название и пошлое сословие – в России со времён «Вех» ничего не поменялось, и по-прежнему можно подписаться под каждым веховским словом. Но если и есть во мне некая интеллигентская жилка, то она – именно в готовности к фронде, к нежеланию подчиняться тому, что решили за меня и до меня. Я при этом не был враждебен Православию, отнюдь! Я – как бы сказать это? – считал, что оно от меня никуда не уйдёт и что не нужно в Церковь вступать желторотым юнцом, ничего не знающим и не умеющим: невелико будет приношение.
Однако в семье меня не поняли, отношения с родителями охладели, и к последнему курсу я переехал вместе с одним приятелем на съёмную квартиру.
– Небось, и девочки появлялись на этой квартире? – не смог я удержаться от вопроса. – Простите, если…
– Сейчас, сейчас! Девочки будут совсем скоро…
[5]
– Окончание вуза поставило меня перед выбором: армия, сельская школа или аспирантура. Армия в ельцинские времена была местом несколько чрезмерно грубым и по царившим в ней нравам больше смахивала на тюрьму, чем на армию порядочного государства. Впрочем, не оправдываю себя, а всего лишь поясняю причины, по которым не захотел тогда призываться: я не видел большой доблести сражаться со старослужащими ножкой от табурета и пасть в этом сражении с проломленной головой. Возможно, в таких мыслях была доля высокомерия, некоего пошлого снобизма… но, повторюсь, я просто рассказываю свою историю, а не делюсь душевными терзаниями. Я выбрал сельскую школу, но при этом сумел сдать вступительные экзамены в аспирантуру. Причём по специальности «отечественная история», о чем ещё за два месяца до получения диплома специалиста даже и не думал, представьте себе!
– Почему именно история?
– Так сложилось. Дело в том, что свой диплом я писал по стилевым и грамматическим особенностям английской письменной речи начала XX века. Среди прочего я пользовался мемуарами Генбури-Уильямса, или Ханбери-Уильямса, как обычно записывают его имя. Его воспоминания – это, фактически, беллетризованный дневник.
– Увы, не слышал этой фамилии, – пришлось признаться автору.
– Это – английский военный атташе при ставке последнего Государя. Ну и, коль скоро мы заговорили о Государе, мимо его собственных писем, как и мимо писем Александры Фёдоровны, этой особой и трагической фигуры, я тоже не смог пройти. Они ведь переписывались по-английски, вы знаете об этом? Там и сям допуская небрежность в орфографии, но в целом – чистым, свободным языком. Именно тогда я начал, параллельно со своим дипломом, писать работу по истории, как бы зародыш будущей докторской и одновременно стартовую площадку для наших «Голосов». Эту работу я показал нашему преподавателю истории, с которым у меня сохранились тёплые отношения – он за это время перешёл в другой вуз. А Мережков ухватился за неё и, так сказать, перетащил меня на свою кафедру в госуниверситет, то есть в качестве аспиранта, конечно, но без его протекции я бы никуда не поступил. Кроме прочего, на факультете иностранных языков в педвузе диссертационного совета не было, да и докторов наук не хватало, а на историческом факультете диссовет был, и Аркадий Дмитриевич за пару лет до этого защитил докторскую, получил профессорское звание. Моя благодарность к нему смешивается с чувством вины – причём, знаете, сильной вины, с отчётливым горьким привкусом.
– Какой вины? Вы можете не рассказывать, конечно.
– Нет, отчего же? Я расскажу: пусть читатели вашей книги, если когда-нибудь родится книга, не строят никаких иллюзий в моём отношении. Тем более что мой бывший научный руководитель умер в прошлом году. Узнал об этом совершенно случайно, но, не узнав, конечно, постеснялся бы это всё вспоминать.
[6]
– Аркадий Дмитриевич был человеком, пожалуй, суховатым, малоэмоциональным, но при этом в личном общении очень простым. Его интересовала научная истина per se3, и ради этой истины он охотно пренебрегал условностями или, скажем, дистанцией между юным аспирантом и доктором наук. Моё кандидатское исследование касалось печально известного белогвардейского восстания в нашей губернии. Это восстание в обиходе называют «мятежом», до сих пор используя словесное клише, созданное при Советской власти, хотя, казалось бы, сейчас-то какая опасность отойти от этого клише? Только лень ума… Сама тема обязывала меня работать с архивами, во-первых, и с редкими провинциальными изданиями, во-вторых. Часть этих изданий была в личной библиотеке моего научного руководителя. Он поэтому поощрял мои визиты к нему домой и познакомил с женой, а жена Аркадия Дмитриевича была, так сложилось, на двадцать лет его младше…