
Полная версия
Совдетство. Книга о светлом прошлом
Внутри обугленной скорлупы открылась искристо-белая сердцевина, и одуряюще запахло печеным картофелем. Голуб своим ножом тоже располовинил клубень, подцепил кусочек на кончик лезвия, поднес к губам и обжегся.
– Ух ты! Горячо!
– А пока стынет, споем! Таечка, «Картошку»! – приказала Эмма Львовна. – Хватит тишину слушать!
– Угу, – ответила Тая из Китая, но даже не отстегнула петельку.
Маленькая, худенькая, как пионерка, она глянула на нашу пышную воспитательницу грустными нарисованными глазами и поправила на коленях баян. В прошлом году инструмент за ней таскал Виталдон, старший пионервожатый, но этим летом он страдает по Вилене, которую все в лагере зовут Ассоль за ее простодушную жизнерадостность. Тая сначала огорчалась, переживала, даже хотела в начале первой смены взять расчет и уехать домой, но Анаконда, которой пришлось бы посреди сезона искать новую баянистку, возмутилась и пригрозила, что пошлет вслед, в музыкальное училище «волчью характеристику». Откуда я это знаю? Ха-ха! Лагерь – как наше заводское общежитие: все про всех известно. Лида входит и комнату и сообщает:
– У Бареевых сегодня кислые щи.
– С чего ты взяла?
– Дух на весь коридор.
А «волчьи билеты» Анаконда обещает всем нарушителям дисциплины: и пионерам, и вожатым, и воспитателям, и поварам, и руководителям кружков. Наверное, для таких характеристик у нее в несгораемом шкафу хранится стопка особых бланков с волчьими мордами. Возвращаешься домой, приходишь первого сентября в класс, а тебя за шкирку тащат к директору, у которого на столе уже лежит бумага с оскаленной пастью.
– Это как понимать? Тень на всю школу! Позор!
Но если есть волчьи характеристики, думаю, должны быть и овечьи, с трогательным барашком на бланке. Там расписывается, какой ты послушный, дисциплинированный, весь из себя образцовый – на радость родителям, учителям и пионерской организации. Но почему-то я до сих пор ни разу не слышал, чтобы хоть кому-то выдали такую характеристику.
В общем, Тая осталась в лагере и вскоре повеселела: баян за ней стал носить физрук Аристов, загорелый, мускулистый. Он единственный в лагере мог сделать стойку на одной руке. Но его уволили за драку с Юрой-артистом, вожатым второго отряда, который ведет у нас танцевальный, хоровой и драматический кружки. Он работает в Театре оперетты, а там, как известно, нужно уметь все: и декламировать, и петь, и плясать. Сам Юра, по прозвищу Юрпалзай, на вид тощий, сутулый, невзрачный и в отличие от Голуба, кажется, уже рукой махнул на свои поредевшие волосы цвета мочалки. Ходит он как-то вяло, расслабленно, подрыгивая ногами и подергивая руками, словно гуттаперчевый. Никогда не догадаешься, что перед тобой настоящий артист. Но стоит ему выйти на сцену клуба!
Из-за чего произошла злополучная потасовка, стало ясно, когда мы подслушали разговор Эммы с Голубом. История такая. После отбоя взрослые собираются в клубе на посиделки, чтобы отдохнуть от нас, пионеров. Юрпалзай, выпив плодово-выгодного вина и размочив сухой закон, что, кстати, строго запрещено, пошутил, что Тая напоминает ему переходящий вымпел за уборку территории. Аристов тут же предложил ему выйти на свежий воздух. Вышли, и, как уверяет Нинка Краснова, знающая все лагерные сплетни (ее бабушка работает на кухне), физрук одним ударом отправил артиста в глубокий нокаут. Случилось это за пять дней до конца первой смены, и на вторую приехал другой физрук – седой, морщинистый, но еще крепкий и подтянутый Игорь Анатольевич. И все же, как Аристов, делать стойку на одной руке он не умеет.
После вечера знакомств Игорь Анатольевич взялся донести до корпуса Таин баян, хотя она всячески отнекивалась. Эмма Львовна возмутилась:
– Кошмар! Глаза бы мои не смотрели!
– Подумаешь, помог девушке инструмент дотащить! – возразил Голуб.
– Знаем, какой инструмент ему нужен!
– Какой же?
Эмаль живет в нашем корпусе в комнатке с дверью, выходящей в коридор, который разделяет мальчиковую и девчачью половины. Сквозь фанерную перегородку, почему-то усиливающую звук, нам все отлично слышно, и благодаря этому мы знаем многие взрослые секреты. В тот раз Эмма долго сердилась:
– Где, я спрашиваю, девичья гордость? Он ей в отцы годится. У него дети взрослые!
– Да погоди ты, – урезонивал Голуб. – Она же ему не дала инструмент.
– Ха-ха! Прикидывается. Цену себе набивает. Я в ее возрасте даже не целовалась!
– А что так? – удивился Коля.
– Принца ждала.
– Дождалась?
– Ага – нищего. Тише, дурак! Стены бумажные.
Я вспомнил все это, глядя на Таю, которая, словно не услышав просьбы, сидела неподвижно и смотрела, не отрываясь, на огонь.
– Ну же, Таисия Васильевна, эй! – Голуб повторил просьбу с капризной настойчивостью и щелкнул пальцами.
– Просим, драгоценная наша! – подхватил Юра-артист. – Или уступите гармошку! – Он сам играл, кажется, на всех инструментах.
Баянистка вздрогнула, очнувшись от своих дальних мыслей, кивнула, топнула босоножкой и растянула оскалившиеся мехи, а ее голые, почти детские руки взбугрились мышцами – не хуже, чем у физрука. Тяжелый все-таки инструмент! Иван Поддубный мог бы вместо чугунной трости для тренировки носить с собой футляр с баяном.
Над умирающим костром запрыгали веселые звуки вступления. Знакомая вещица! Голуб уверяет, что ее пели еще до войны в первых пионерских лагерях, тогда их называли детскими коммунами. В прошлом году у нас в «Дружбе» выступал дедок, который сначала был беспризорником, ночевал в асфальтовых котлах на улице, а потом попал в приют и стал пионером. Однажды к ним с проверкой приехал сам Дзержинский, в длинной шинели. Он обошел помещение, осмотрел столовую, медпункт, спальню, мастерские, задал несколько вопросов, проверяя политграмотность педагогического коллектива, а потом вдруг заметил насекомое на воротничке воспитанника.
– Это еще что такое? Газет не читаете! Ильич ясно сказал: вошь сегодня – главный враг советской власти! Саботируете!
Начальник детдома, бывший инспектор гимназии, которому нашептали, что всех проштрафившихся тут же забирают в подвалы ЧК, упал на колени, мол, не губите, семья, дети, трубы от мороза полопались, а воды на такую ораву с уличной колонки не натаскаешься. Но Железный Феликс прикрикнул, чтобы тот бросил свои старорежимные коленопреклонения, потребовал бумагу и написал два мандата. Один – детдомовцев раз в неделю бесплатно мыть в ближайших – Доброслободских банях, а второй – выдать со склада ВЧК ящик мыла.
– С тех пор мы чистые ходили, как барчуки! – улыбнулся дедушка пустыми деснами.
Я смотрел на этого лысого пенсионера в красном галстуке и думал, что тоже когда-нибудь, состарившись и поседев, стану рассказывать юным ленинцам про наш лагерь «Дружба», а они будут слушать раскрыв рты, недоумевая, неужели, в самом деле, в далекие времена молоко и сметану в лагерь из соседнего колхоза возили на телеге, запряженной гнедой клячей Стрелкой с огромными серыми мозолями на опухших мослах.
Тая сыграла вступление и кивнула Эмме Львовне. Воспитательница сначала закатила глаза, потом округлила рот, который стал похож на букву «о», нарисованную ярко-красной помадой, наконец, заголосила:
Ну, споемте-ка, ребята-бята-бята-бята,Жили в лагере мы как, как, как…Все подхватили:
И на солнце, как котята-тята-тята-тята,Грелись эдак, грелись так, так, так.Наши бедные желудки-лудки-лудки-лудки-лудкиБыли вечноголодны-ны-ны,И считали мы минутки-нутки-нутки-нуткиДо обеденной поры-ры-ры.Ах, картошка, объеденье-денье-денье-денье-денье,Пионеров идеал-ал-ал!Тот не знает наслажденья-денья-денья-денья,Кто картошки не едал-дал-дал!Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка,Низко бьем тебе челом-лом-лом.Наша дальняя дорожка-рожка-рожкаНам с тобою нипочем-чем-чем…Пока мы пели, клубни чуть остыли, вожатые резали их пополам, а к концу последнего куплета начали раздавать ребятам. Мы перебрасывали горячие половинки на ладонях, дули и, обжигаясь, жадно ели, продолжая петь. По рукам пошла пачка крупной серой соли. Картофелины были душистыми, рассыпчатыми и особенно вкусными, если откусывать вместе с обгорелой, хрустящей корочкой.
Вдруг Голуб вскочил, как подброшенный, и завопил:
– Лучшему в мире пионерскому лагерю «Дружба» – наше сердечное «гип-гип-ура-ура-ура»!
– Ура-а-а-а-а! – подхватили мы, оглянулись и увидели Анаконду.
А хмурая Тая нехотя сыграла туш.
5. Анаконда
Анаконда стояла возле большой березы, почти слившись со стволом благодаря своей серой болоньевой куртке с капюшоном. Улыбаясь, начальница смотрела на нас темными, неподвижными глазами:
– Приятного аппетита, ребята!
– Спас-и-и-ибо! – нестройно отозвались мы.
– Угощайтесь, Анна Кондратьевна! – Голуб, ужом подскочив к ней, протянул половинку самой крупной картофелины и пачку соли.
– Спасибо, Николай, спасибо, голубчик, в другой раз. Ну что, молодежь, понравился вам костер?
– Да-а-а-а! – хором ответили мы.
– Это хорошо! Будете вспоминать дома. Я дала вам, как и обещала, лишний час. А вы слово держать умеете?
– Уме-е-ем, – грустно подтвердили мы.
– Прекрасно! Спать я вас в последнюю ночь не заставляю, но и на головах ходить не позволю. Из корпусов ни шагу! Ясно? Тишина и порядок. Понятно? Старшим тоже надо отдохнуть. Договорились?
– Да-а-а!
– Тогда дружно встаем, строимся парами и – поотрядно – расходимся в корпуса. Таисия Васильевна, улыбнитесь, наконец, и сыграйте нам на дорожку «Чибиса»! Зайцев, запевай!
Баянистка послушно кивнула и, сохраняя на лице скорбь, растянула мехи, а Юра-артист, напружившись и скривив рот, совсем как Магомаев, огласил ночь настоящим оперным баритоном:
У дороги чибис, у дороги чибис, Он кричит, волнуется, чудак…Мы нестройно подхватили:
Ах, скажите, чьи вы, ах, скажите, чьи вы И зачем, зачем идете вы сюда?Пока под бодрую песенку про «друзей пернатых» мы бестолково строились парами, взрослые под руководством завхоза уже тащили к костру кастрюли, лотки и противни, накрытые полотенцами, звенели ящиками с бутылками, несли, прислонив к груди, стопки тарелок и «пизанские башни» граненых стаканов, вставленных один в другой. Запахло свежим, только что наструганным винегретом. Из эмалированного таза, который, обняв, тащил усатый Попов, руководитель радиокружка, торчали шампуры с шашлыком, поблекшим от уксуса: шматы мяса чередовались с крупными кольцами репчатого лука.
– Угли-то как раз! – заметил, потирая руки, судомоделист с удивительной фамилией Смык.
– Пора бы! А то пеплом прибьет! – согласился завхоз Петр Тихонович.
У всех взрослых на лицах было написано нервное предвкушение скорого сабантуя. В тачке привезли большую алюминиевую кастрюлю плова: из риса высовывались такие крупные куски, каких я в детских порциях никогда не видывал. Физрук Игорь Анатольевич принес стопку байковых одеял, одним из них, расправив, он заботливо закутал голые плечи Таи: к ночи посвежело. А другое отдал библиотекарше Маргарите Игоревне, протиравшей вафельным полотенцем вилки и ложки.
– Андрей, ты найдешь себе пару или нет! – прикрикнула Эмма Львовна на Засухина, с ним никто не хотел вставать рядом из-за экземы на его руках, не заразной, но очень неприятной на вид.
Мы строились, а взрослые лихорадочно готовились к своему прощальному костру. Лысый блондин припер канистру бензина на случай, если понадобится поддать огонька. Бухгалтер Захар Борисович и снабженец Коган уже начали открывать бутылки с пивом, которые, шипя, исходили белой пеной. Галяква резала большие соленые огурцы с запавшими боками. Медсестра Зинаида Николаевна подозрительно принюхивалась к любительской колбасе.
– Зачем же на глазах у детей? Невтерпеж? Как маленькие, ей-богу! – сквозь зубы выругала Анаконда старшего вожатого Виталдона.
От выговора он помертвел – начальницу все боялись до судорог. Крупные розовые прыщи, покрывавшие его щеки, побагровели, он нервно поправил свою и без того аккуратную прическу и, вытянувшись, как в строю, стал жалко оправдываться:
– Я думал… я хотел… пораньше… чтобы… потом… виноват…
– Бутылками хоть не гремите, педагоги!
– Ага!
– Пусть дети уйдут!
– Ага!
– Послал же Бог сотрудничков! – Вдруг Анаконда направила свой темный взгляд на меня. – Полуяков, а ты что тут уши развесил? Тебя наш разговор не касается. Марш в строй!
Я метнулся к своим как ошпаренный. Тем временем пионерская мешанина на поляне, освещенной остатками костра и луной, постепенно приобретала правильные очертания. Благодаря целенаправленной суете возник строй, пока еще, правда, с пустыми промежутками, словно в кроссворде, не заполненном до конца.
– Полуяков, ты чего болтаешься, как цветок в проруби? В строй! Становись с Комоловой! – громко, чтобы слышало начальство, приказал Голуб. – Папикян, уймись, «пенальти» захотел?! Пфердман, быстро встал с Поступальской! Стариков, ты наешься когда-нибудь?
От приказа встать с Ирмой я ощутил теплое стеснение в груди и тут же поймал на себе нехороший взгляд Аркашки, так смотрят перед тем, как ударить под дых. Несмеяна, от которой наконец отвязался Пунин, нехотя вернувшийся в свой отряд, стояла одна, словно печально чего-то ожидая. По моим наблюдениям, красивые девочки бывают двух видов. Возле таких, как Шура Казакова, всегда вьются разные пацаны, вроде выпендрежника Вовки Соловьева. А вот задумчиво-гордая Ирма обычно ходит одна, редко с подружками, ребята к ней просто не решаются подойти, боятся, что отошьет, вежливо, холодно, глядя мимо, и будешь ходить потом, точно с лягушкой за шиворотом.
Но не успел я шагнуть к Комоловой, как ко мне подскочила Нинка Краснова, рыжая, пухлая, усыпанная веснушками буквально с ног до головы. Она, кстати, всем твердит, что за границей конопушки теперь в моде, там даже продается специальный, очень дорогой крем, от него на лице появляются долгожданные желтые пятнышки. Врет, конечно! Наука еще подростковые прыщи с кожи убирать не умеет…
– Отпадный сегодня костер, правда? – закудахтала она, пристраиваясь рядом.
– Угу, – кивнул я, отстраняясь и не упуская из вида Ирму.
– Глаза видел? – понизив голос, спросила Краснова, для надежности схватив меня за пальцы.
– Какие еще глаза?
– Волчьи!
– Видел. Но в Подмосковье волков нет.
– Есть. В газетах писали.
Несмеяна глянула в мою сторону, равнодушно пожала плечами и взяла за руку оторопевшего от неожиданности Засухина. Тираннозавр глянул на счастливца и злопамятно ухмыльнулся.
– Строимся, строимся! Мальчики, девочки, не спим! – показательно суетился Голуб: он хотел в следующем году стать старшим вожатым, взамен Виталдона, который оказался слишком бестолковым для такой важной должности: разговор про это мы тоже слышали сквозь стенку.
– Не на то он силы тратит! Ни одной юбки мимо не пропустит! – возмущалась Эмма Львовна.
– Так уж и ни одной? – засмеялся Голуб. – Твою-то пропустил!
– Потому что я не такая!
– Ждешь трамвая или принца?
Наконец первый отряд с песней «Орленок» двинулся с поляны, словно уползая в темную нору лесной дороги. Замыкающим шел Федя-амбал, двухметровый здоровяк с бычьей шеей. Он, уходя, оглядывался назад, жадно следя за приготовлениями и переживая, что здесь начнут пировать до того, как он уложит свой отряд и вернется к застолью. Зря волнуется: жратвы столько наготовили, что до третьей смены не умять.
– Картошку ел? – спросила Нинка, не отпуская мою руку.
– Ел.
– А я две сгваздала. Мне Верка Чернова свою отдала – у нее катар желудка.
– Катар – это в легких, когда кашляешь.
– А вот и нет. Я тоже раньше так думала. Оказывается, бывает и в желудке. А чего ты не пригласил меня на танец?
– Тебя? – удивился я.
– Меня. Я даже вальс умею!
– А я не умею…
– Могу научить!
– Через год.
– Ладно, – покорно кивнула Нинка. – В почту сегодня играть будешь?
– Не знаю.
– Лучше уж поиграй, а то уснешь, и сам знаешь, что тогда будет! Могу тебе написать! Ответишь?
– Не знаю. Мне еще про Ыню полночи рассказывать, – вздохнул я.
– Трудно ответить? – надулась Краснова.
– Отвечу.
– Врешь и не краснеешь! Придумал новый подвиг?
– Нет еще.
– Как ты все это из головы берешь? Про твой «гроб на колесиках» до сих пор в младших отрядах рассказывают! – грубо польстила она.
– Да ладно, – зарделся я.
– Точно! У меня сестра в седьмом отряде! Забыл?
– Забыл.
– А как вы, бедненькие, теперь без Козловского? – перескочила она на другую, неприятную тему.
– Не очень. – Я поискал глазами моего друга Лемешева.
Он стоял, разумеется, с Ленкой Боковой, худенькой, как бумажная балерина.
– Ненавижу вашего Козла! Так ему и надо! Альму предал!
– Он же не нарочно, так получилось.
– А если человек под пытками выдал партизанский отряд – и все погибли, его можно простить? Он ведь тоже не нарочно, он от боли! – отчеканила Нинка, блеснув стальными глазами. – Можно, скажи?
– Нельзя… – растерялся я.
Тем временем с поляны под песню «Гайдар шагает впереди» потянулся второй отряд. Юра-артист, замыкая шествие, заливался громче всех и тоже озирался на многообещающую суету у костра. Физрук и завхоз воткнули по сторонам мерцающего пепелища четыре рогатки, вставив в развилки жерди, а Попов стал укладывать на них унизанные мясом и луком шампуры. Потянуло жареным. Дождавшись своего часа, наш Голуб громко и раскатисто скомандовал:
– Третий отряд, слушай мою команду: с песней в спальный корпус шаго-о-ом марш!
И мы двинулись, стараясь идти в ногу, держа равнение на начальницу. Все это он устраивал для Анаконды. Чистая показуха. Если бы не она, мы тихо побрели бы к лагерю, по надобности отбегая в темноту и возвращаясь в строй. Но перед «матерью-кормилицей» все хотят выслужиться и проявить себе с лучшей стороны. Ее боятся и уважают.
Когда я впервые приехал в «Дружбу», Анна Кондратьевна была еще старшей вожатой, звалась Аней, бегала в короткой плиссированной юбке или бриджах, на груди у нее трепетал алый галстук, а из-под пилотки торчал хвостик, стянутый черной аптечной резинкой. Начальником лагеря в ту пору был Никита Поликарпович Подгорный – огромный краснолицый дядька, ходивший в костюме из светло-серой мятой материи, которую бабушка Аня называет странным словом «чесуча». Директор и в самом деле время от времени почесывался, словно ему под рубаху заползли муравьи.
Никиту Поликарповича никто не боялся – он даже бранился, продолжая отечески улыбаться, а на пионерский маскарад однажды нарядился маленьким лебедем – и вся «Дружба» повалилась от хохота, созерцая его танцующие волосатые ноги и короткую балетную юбочку, она называется «пачка». Именно Подгорный начал строительство клуба и добился, чтобы к нашему маленькому лагерю прирезали Поле. Для этого он неделю пил с председателем колхоза, и тот, перед тем как его увезли в больницу, сдался – подписал нужные бумаги. Впрочем, эти детали я узнал уже от Лиды, когда за ужином она рассказывала подробности Тимофеевичу.
– Неделю? – удивился отец.
– Неделю!
– Силен мужик!
От Лиды я также узнал о скоропостижной смерти директора. История такая: он под свою ответственность купил для пионеров бочку черной икры, ее отдавали очень дешево, так как заканчивался срок хранения. Я прекрасно помню эту икру – черный плевочек на куске белого хлеба. Она была очень соленой, воняла рыбьим жиром, но с маслом есть можно. Именно из-за этой злополучной бочки его, как выразилась Лида, «затаскали по инстанциям», объявили выговор за самоуправство и нарушение финансовой дисциплины, вызывали даже на бюро райкома партии, откуда Никиту Поликарповича увезли по скорой, но спасти не смогли – разрыв сердца. После него старшая пионервожатая Аня превратилась в Анну Кондратьевну по прозвищу Анаконда. И вот теперь она стоит у березы, словно принимает парад, провожая нас своим особенным, улыбчиво-строгим взглядом:
– На будущий год приедете, ребятки?
– Да-а…
– Кто остается на третью смену? Поднимите руки!
Над строем взметнулись три пятерни. Лида в письме сообщила мне, что тете Вале из-за запарки на работе пока не дают в августе отпуск, и вполне возможно мне придется вместо поездки к морю провести в лагере еще и третью смену. Если бы не умер Жоржик, я бы и на вторую не остался, в июле мы всегда ездили на Волгу, в Селищи, в его родные места.
– Выше, выше руки, смелее, кто еще остается? – подхватил, выслуживаясь, Голуб.
Но я не стал поднимать руку, мне показалось, если я это сделаю, тетю Валю уж точно не отпустят с работы. А что здесь делать еще целую смену? Ирма едет к тете на Рижское взморье. Мой друг Лемешев отправляется с предками в Крым, за сердоликами. Козловского забрали родители якобы по болезни, а на самом деле подальше от позора, потом повезут в деревню отпаивать парным молоком – нервы расшатанные лечить. А все из-за этой дурацкой истории! Бедную Альму, нашу любимицу, усыпили. Навсегда. А какая была собака! Умная, ласковая, послушная, хоть и дворняжка, что-то среднее между овчаркой и колли. Глаза совершенно человеческие! Мы ее тайком кормили, а жила она под навесом на хоздворе у Петра Тихоновича. Однажды она разбудила его, когда дачники хотели ночью стащить шифер со склада.

– Молодцы! – кивнула Анаконда, пересчитав руки. – Увидимся после пересменка. Эмма Львовна, не слышу третьего отряда!
Воспитательница снова округлила рот в букву «О», а мы подхватили:
Песни петь мы умеем задорно. Мы не прячем от ветра лица. И на звук пионерского горна Откликаются наши сердца.– Так держать! – похвалила начальница и кивком разрешила подчиненным выкладывать плов на тарелки.
– Любишь плов? – облизнувшись, спросила Нинка.
– Не очень, – соврал я и оглянулся на Ирму.
– А я люблю – свиной!
Несмеяна, девочка, которая нравилась мне всю смену, насупившись, шла в паре с самодовольным Жариновым. Засухин, как побитый, тащился теперь самым последним, один-одинешенек. Да еще вертлявый Голуб подгонял его легкими педагогическими тычками. Нам вслед неслась песня четвертого отряда «Орлята учатся летать…» и волновал ноздри острый селедочный запах: с кухни принесли свежий форшмак.
6. О вредности кино
Свое прозвище Анна Кондратьевна, как и все остальные, получила в прошлом году, когда нам показали черно-белую «Республику ШКИД». До последнего времени кино крутили в столовой – после ужина. Убрав грязную посуду, загораживали кухонный проем большим подрамником с натянутой простыней, сдвигали в угол столы, а стулья выстраивали рядами. Потом задергивали шторы, террасное окно (в него на закате прямой наводкой лупило солнце) завешивали синими байковыми одеялами, цепляя за специальные гвоздики. Но свет все равно проникал в столовую, и сначала изображение на экране было блеклым, как фотоснимок, если его недодержать в проявителе. Но постепенно, по мере того как снаружи смеркалось, живая картинка становилась ярче, отчетливее, вырисовывались самые мелкие детали.
Лагерный шофер Матвей, Мотя по прозвищу Лысый Блондин, работавший по совместительству еще и кинокрутом, водружал проектор «Украина» на стул, поставленный на тумбочку, разматывал длинный витой шнур и втыкал штепсель в разболтанную розетку. Аппарат сначала «нагревался», мигая внутренними лампами, потом начинал со стрекотом вращать бобины – первую быстрее, вторую медленнее, а из объектива бил раструб света, который, уперевшись в экран, превращался в людей, зверей, автомобили, – и все это оживало, двигалось, звучало. Пленка, как правило, была старая, заезженная, покрытая царапинами, и казалось, в кадре, даже если показывали лето, идет мелкий серый снег. Иногда изображение дергалось, и герой, не успев войти в комнату, уже выпрыгивал в окно. Но мы-то знали: Мотя не виноват – это склейки.
Сбоку от экрана стоял старый черный динамик, похожий на увеличенный в десять раз радиоприемник. Звук обычно чуть отставал от событий на простыне, к тому же дребезжал, многие слова разобрать было почти невозможно. Но поскольку новые фильмы нам привозили редко, в столовой всегда находились пионеры, картину уже видевшие, даже не раз. Они-то и переводили на человеческий язык непонятные места, остальные же громким шепотом передавали соседям, что именно сказал отважный Тимур лихому вредителю садов и огородов Мишке Квакину.
Когда кончалась часть, надо было поменять бобину, достав новую из круглой железной коробки. Лысый Блондин включал свет, за эти две-три минуты вожатые и воспитательницы успевали, пройдя по рядам, сделать замечания и раздать подзатыльники тем, кто во время показа возился и шумел, но так как в темноте не всегда угадаешь истинного нарушителя дисциплины, частенько доставалось и невиновным.