Полная версия
«Вокруг света» и другие истории
Александр Иванович Курасов, читая курс истории большевистской печати, не раз напоминал, что этот предмет является составной частью истории КПСС. То же определение прилагалось и к истории советской печати. Конечно, и Александр Иванович, и другие лекторы знали о своём предмете в разы больше, чем позволяли им говорить строгие партийные границы. Но что оригинального мог привнести преподаватель в свою лекцию? Разве что оживить её остроумным замечанием или пересказом какого-нибудь забавного эпизода.
В первую очередь от нас требовали знать ленинские работы и многочисленные партийные резолюции по вопросам печати. По наивности я поначалу не понимал, почему мы не видим самих большевистских изданий. Причина же была проста: в партийных газетах и журналах в разное время сотрудничали Мартов, Троцкий, Парвус, Малиновский, Каменев, Зиновьев, Бухарин и прочие деятели, ставшие позднее по разным причинам неупоминаемыми. (А Троцкий даже был редактором в дореволюционной «Правде»! )
Более интересными дисциплинами исторического цикла оказались история русской журналистики и история зарубежной печати. Что ни лекция – то новые имена, коллизии, хотя и здесь круг знаний был ограничен. В русской журналистике XIX века рассматривалась преимущественно линия революционно-демократическая, а в зарубежной печати, ведущей начало с новостных листков Древнего Рима, наиболее подробно прослеживалась линия, идущая от «Новой Рейнской газеты» того периода, когда её главным редактором был Маркс.
Из университета я вышел твёрдо уверенным в том, что история – не мой конёк. Но вот во второй половине 1980-х годов, расцвеченных флагами перестройки, в печати стали появляться исследования и документы, с той или иной степенью полноты воссоздающие утаённые страницы истории Отечества, в том числе истории КПСС. Событием беспрецедентным стало появление журнала «Источник», целиком заполненного прежде недоступными архивными документами. Оказалось, что история политических движений и партий в России невероятно увлекательна. Какая битва идей, героика и низость, какие столкновения характеров, грандиозные свершения и сокрушительные провалы! Читал, не отрываясь, взрывные публикации, делал вырезки и выписки. Разрозненные факты, знакомые по школе и университету, обретали вторую жизнь, складывались в драму, пережитую Россией/СССР в XX веке.
В «Советском Зауралье»
Второй семестр третьего курса был укороченным: уже в апреле началась производственная практика. Практика ожидалась с понятным волнением и нетерпением. Целых три месяца, а при желании прихватив ещё и каникулярное время, можно было пожить в новых местах, почувствовать вкус свободы и «взрослой» журналистской жизни, заработать денег. Деканат рассылал по редакциям просьбы принять практикантов, а затем предлагал студенту тот или иной адрес. Я заранее послал в редакцию «Советского Зауралья» просьбу принять меня на практику, сославшись на былое сотрудничество и опыт работы в петуховской газете. Вскоре в деканат поступил вызов из Кургана.
Практику проходил в промышленном отделе, на ставке литсотрудника. Первое задание не сулило творческого успеха: съездить на завод медицинских препаратов (нынешний «Синтез») и написать заметку о «трудовых подарках Первомаю». Создавались подобные заметки «шлакоблочным методом», хорошо известным мне по районной газете. Заведующая отделом Нина Александровна Кабальнова, заметив моё смущение, когда я сдавал ей заметку, понимающе улыбнулась: «Такие вещи лучше не бывают. Не переживайте». Я понял, что работать здесь мне будет легко.
Следующий мой материал заслужил сдержанную похвалу ответственного секретаря, а третью статью отметили на редакционной летучке в числе лучших за неделю и вывесили на «красную доску», что означало увеличенный в полтора раза гонорар. Тема статьи была тогда в новинку – эстетика производства (промышленный дизайн, говоря современным языком).
За три с лишним месяца я опубликовал в «Советском Зауралье» не меньше сорока собственных и «организованных» материалов. Стал увереннее разговаривать с людьми – от директора завода до так называемых простых тружеников (или в обратном порядке) и лучше разбираться в производственных вопросах. Подобно старшим коллегам, я напирал на различные отчётные показатели, внедрение новой техники, поднимал на щит новаторов и мастеров своего дела. Конечно, у меня не было глубокого понимания того, как на самом деле устроена социалистическая экономика, насколько она эффективна и как сказалось на её развитии образование территориальных советов народного хозяйства вместо отраслевых министерств. Спецкурс по освещению в печати проблем промышленности и сельского хозяйства, прочитанный нам на факультете, сводился, в основном, к изложению перспектив очередной пятилетки и документов партийных пленумов. Грамотно проанализировать и объективно оценить то, что считалось заслуживающим поддержки и прославления, мне, конечно, не приходило в голову. Только с годами стал понимать, что сверхплановая продукция предприятия зависает на складе, что рационализация какого-либо устройства может привести к его быстрому изнашиванию, а замена одной марки стали на другую – снизить качество изделия.
К концу практики я почувствовал себя бывалым газетчиком, поэтому воспринял как должное финальную фразу во вручённой мне характеристике: «Тов. Полещук, безусловно, будет хорошим журналистом». Редактор С. С. Глебов пригласил меня на работу в «Советское Зауралье».
Несколько раз ездил домой. После разделения партийных органов на «промышленные» и «сельские» были образованы межрайонные газеты, и редакция «Трудового знамени» закрылась. Но непродуманная новация не прижилась. Новая петуховская газета стала называться «Заря», работали в ней незнакомые люди. Иваненко перевели в Курган, в обком партии (впоследствии его назначили редактором «Советского Зауралья»). Поздняков по-прежнему работал собкором «Советского Зауралья» (вскоре он тоже переехал в Курган).
Встретил на улице давнего знакомого нашей семьи, старого партийца Евгеньева. Раньше он пописывал заметки в районную газету, но теперь оставил это занятие. Долго и неожиданно откровенно разговаривали. Евгеньев рассказал, что в народе растёт недовольство правлением Хрущёва. Ограничены размеры личных хозяйств. Снабжение продуктами заметно ухудшилось, даже за хлебом очереди. Постоянные административные и экономические переподчинения, слияния и дробления предприятий и колхозов дезориентируют начальство и население.
Поразили перемены в настроении земляков. Услышав очередную речь «Никиты», уснащённую прибаутками, люди с раздражением выдёргивали из розетки штепсель репродуктора. Самый популярный анекдот был такой: «Когда Хрущёв сказал, что мы уже одной ногой в коммунизме, одна старушка спросила: „И долго нам ещё стоять на раскоряку?“»
Моё отношение к Хрущёву, которому я пел дифирамбы в юношеском дневнике (а ведь поначалу было за что!), окончательно изменилось после его нашумевшего визита в Манеж, на выставку «30 лет Московского союза художников». В печати немедленно развернулась борьба с формализмом и абстракционизмом в литературе и искусстве, что подозрительно напоминало шумные идеологические проработки тридцатых и сороковых годов. Даже в газете «Заря» я обнаружил осуждение обстракционизма.
Как всегда, толком никто не понимал, кого следует относить к формалистам, а произведений настоящих абстракционистов никто и в глаза не видел. На нашем курсе ходили по рукам чёрно-белые фотографии «Обнажённой» Фалька (её называли, конечно, «Обнажённая Валька»), «Геологов» Никонова, скульптуры Эрнста Неизвестного «Отбой» и других экспонатов выставки в Манеже. Даже просматривая эти нечёткие фотографии, сделанные «с руки», можно было убедиться, что и вне сугубо реалистической художественной традиции могут быть созданы выразительные, запоминающиеся произведения.
Росло ощущение нелепости и постыдности происходящего «в верхах». (Такое чувство у меня возникало и при последующих советских лидерах, которые вначале ликвидировали просчёты предшественника, а потом накапливали свои.) И всё же хотелось верить, что всё как-нибудь сладится и жизнь войдёт в нормальную колею. Невозможно было утратить главное – веру в справедливость идеи и общественную ценность своего дела, в противном случае оно превратится в скучное отбывание повинности. Но оказаться в плену тупой и безоглядной веры было ещё хуже. Верить – значит проверить. Дойти до сути через своё, испытанное собственным опытом и рефлексией. Как любит повторять мой друг Владимир Попов, истина, которая не пережита, истиной не является.
Фруктовый сад военного времени
На заработанные деньги мы с моей однокурсницей и подругой Галей Первушиной решили поехать в Латвию. Проблема жилья решалась тогда просто: приходишь в университет, предъявляешь студенческий билет – и тебе дают направление в общежитие на искомое количество дней.
Помимо поездок на Взморье и прогулок по Старой Риге, у меня была более важная цель: побывать в тех местах, где в феврале 1945 года погиб отец. Мать дважды делала запросы о нём в военный архив, но ничего нового не узнала. Ей сообщали, что, по одним сведениям, он пропал без вести в октябре 1941 года, по другим – погиб в феврале 1945-го. Между двумя этими датами – необъяснимое молчание, ни письма, ни даже коротенькой открытки. Но в пользу второй версии говорила присланная в Петухово «похоронка». Собираясь в поездку, я захватил из дома этот документ – четвертушку серой бумаги с сообщением о гибели отца 21 февраля 1945 года. Указывалось место захоронения: Латвийская ССР, Либавский уезд, мз Орданга, фруктовый сад. Я знал, что Либавский уезд – это нынешний Лиепайский район, а непонятное «мз» надеялся расшифровать на месте.
В Лиепае мы разыскали военкомат. Приветливый майор, которому, видимо, было поручено заниматься увековечением памяти погибших на территории района, показал нам несколько толстых книг в самодельных переплётах. С замиранием сердца взял я в руки том на букву «П». Ближе и ближе нужное сочетание первых букв – и вот Полещуки и Полищуки предстали передо мной. Но отца среди них не было.
Майор не удивился:
– На территории района погибло больше двадцати тысяч советских военнослужащих. На исходе войны наши прижали немцев к морю и не давали им возможности прорвать жёсткую оборону. Сегодня продвинулись на километр, взяли высотку, завтра немец её отвоевал, послезавтра всё повторяется… И так до 9 мая: туда-сюда, бои местного значения, а жертв – масса. Кого-то не успевали похоронить, документы пропадали. Потому вот и завели дополнительную книгу. Когда люди сообщают – заносим новую фамилию…
И он чётким командирским почерком пополнил список.
Никакую Ордангу майор, разумеется, не знал, а таинственное «мз» расшифровал как место захоронения (на самом деле так обозначалась в военных документах мыза – сельское имение). Майор посоветовал нам отправиться в городок Приекуле, где несколько лет назад организовали большое воинское кладбище. Туда свезли захоронения военного времени со всего района.
Кладбище близ Приекуле поразило размерами. Обрамлённые камнем прямоугольники братских захоронений уходили далеко к лесу и своим стандартным однообразием стирали индивидуальность каждой судьбы. Над рядами могил, усеянных цветами, возвышалась гранитная скульптура: воин, опираясь на меч, склонил голову над вечным покоем. И всё-таки я хотел отыскать указанную в похоронке Ордангу и фруктовый сад, где окончился земной путь отца.
Следуя подсказанному местными людьми направлению, мы отправились на поиски. Пустынный просёлок нырял с холма на холм, появлялись и пропадали хутора с громадными крытыми дворами, перелески, клочки полей и новые холмы. Мы с удивлением разглядывали снопы, составленные в суслоны, и стрекочущую конную жнейку с «крыльями» – реликты прошлого, давно забытые в наших краях.
Хозяева хуторов, с трудом понимая, чего мы хотим, пожимали плечами в ответ на наши расспросы. Дело шло к вечеру, и с каждой минутой становилось очевиднее, что завтра надо будет возобновлять поиски. Но тут, как в «Капитанской дочке», возник перед нами добрый вожатый – мужчина лет пятидесяти, вывернувший откуда-то сбоку на дорогу. Он вызвался проводить нас. По пути рассказал, что Орданга – это название имения с большим домом и фруктовым садом, которое было здесь до войны.
– Там жил немецкий баран, – сообщил незнакомец и, подумав, поправил себя: – Немецкий барон. Дом не сохранился, и от сада мало что осталось.
Он довёл нас до нужного места и отправился дальше.
Мы осмотрелись. Впечатление было жутковатое. Кругом в беспорядке лежали каменные блоки из фундамента баронского дома. Кривые яблони, словно в отчаянии, тянули к небу искорёженные ветки с мелкими плодами. В пруду неподвижно стояла вода, укрытая толстым ковром ряски. Ни один звук не нарушал гнетущую тишину, окутавшую заброшенный уголок.
В смятенном молчании мы бродили по Орданге, опасаясь попасть ногой в затянутые высокой травой ямы и гадая, что это – остатки окопов, воронки или следы могил?
Никогда раньше я не ощущал присутствия отца так близко. Не фотография на стене, не почтовый конверт, подписанный его почерком, не туманный образ из рассказов матери, а живой человек, скошенный пулемётной очередью или осколком снаряда. И кровь его пролилась в эту скорбную землю – быть может, именно здесь, на том самом месте, где я стою…
На обратном пути Галя деликатно вздохнула:
– А мой отец пропал без вести где-то под Ленинградом. Осталось несколько писем, которые он подписывал: «Известный вам Первушин». На самом деле о нём ничего не известно.
Подробности об отце я узнал только в 2007 году. Позвонил редактор газеты «Тюменский курьер», наш однокурсник по факультету журналистики Рафаэль Гольдберг. Он сообщил, что готовит вместе с соавтором-историком второй том сборника «Запрещённые солдаты», куда войдут сведения об одиннадцати тысячах жителей области, прошедших плен. Просматривая рассекреченные архивные материалы КГБ – ФСБ, Рафаэль наткнулся на учётную карточку Полещука Александра Ильича. Сведения, содержавшиеся в карточке (год и место рождения и т. д.), не оставили сомнений: то действительно был мой отец.
Через несколько дней из Тюмени пришёл пакет с копией протокола допроса техника-интенданта 1 ранга Полещука А. И. оперуполномоченным контрразведки СМЕРШ спецлагеря №283 лейтенантом Ткачёвым 24 октября 1944 года. После этого я отправился в Подольск, в Центральный архив Министерства обороны. Немногочисленные документы, письма и воспоминания дали ответы на вопросы, над которыми я раздумывал многие годы. Удалось прочертить пунктир жизни отца, связать обрывки разорванной нити времён. И возникло острое ощущение несправедливости судьбы: не было уже на свете ни его матери, ни сестёр, ни жены – никого, кто его знал и любил. Одновременно пришло решение: надо писать. Если не сделаю этого я, то не сделает никто.
Александр Ильич Полещук попал в окружение в боях под Вязьмой, прошёл плен, а после освобождения – фильтрацию и погиб 21 февраля 1945 года, сражаясь в Латвии в составе штурмового батальона. К счастью, его фамилия, занесённая в памятную книгу майором Лиепайского военкомата, не затерялась в вихре перемен на пространстве СССР. Она превратилась в отлитую из металла строку на одной из многочисленных мемориальных плит, установленных на обновлённом в XXI веке воинском кладбище в Приекуле: «Полищук А. И. 1912 – 1945». Ошибка объясняется просто: майор строго скопировал фамилию отца из похоронного извещения, где вместо «е» значилось «и».
Фрагмент мемориальной плиты на воинском кладбище в г. Приекуле (Латвия). Фотографию прислал мне Сергей Петров, активист общественной организации, занимающейся увековечением памяти советских солдат, павших во время войны на территории Латвии
У Александра было трое братьев. Леонид и Владимир пропали без вести – убиты и лежат, неопознанные, где-нибудь в братской могиле, а скорее всего просто в нашей скорбной земле. Валентин, самый младший, воевал в партизанском отряде на Смоленщине. Он единственный заслужил персональную могилу с пирамидкой неподалёку от деревни Селищи Жарковского района Тверской области.
На четырёх сыновей Ильи Ефимовича Полещука и Евдокии Кузьмовны Глазуновой приходится один ребёнок – это я. Такова неумолимая статистика войны.
О той войне пишут уже восемьдесят лет. Издают книги, публикуют статьи, защищают диссертации, снимают фильмы. В последние годы вал публикаций растёт – таков естественный результат снятия режимов секретности и запрета на свободное слово. Однако никому не дано с сознанием исполненного долга перед памятью предков перевернуть последнюю страницу этого горького повествования. Раны продолжают кровоточить, как будто война кончилась вчера.
Годы идут, меняются поколения, и для многих сегодняшних молодых людей та война перестала быть не только «священной», но и Отечественной, и на неё всё чаще распространяется бесстрастное и чуждое нашему русскому сознанию наименование – Вторая мировая. Наверное, в этом есть историческая предопределённость, даже наверняка есть. И всё-таки, всё-таки… Всё-таки сквозь орудийную канонаду, скрежет танковых гусениц, хриплые стоны раненых и тяжёлый русский мат ещё можно услышать стук человеческого сердца.
Ежегодно в День Победы в миллионах семей поднимают поминальную чарку – за тех, кого ещё помнят живыми, и за тех, кого знают только по имени, и за павших вообще, чьи лица и имена растворились в вечности. В нашей семье роль поминальной чарки играет крышка алюминиевого котелка с процарапанной ножом фамилией отца, которую мы пускаем по кругу. Так и назвал я изданную в 2008 году книгу об отце – «Котелок по кругу».5
Четыре месяца экзотики
Не помню, почему возникло намерение поехать на следующую практику на Сахалин. Во всяком случае, не Чехов меня подвигнул, не его очерковая книга с описаниями каторги и каторжан. Скорее всего, захотелось повидать далёкие края и обязательно побывать с рыбаками на сайровой путине у острова Шикотан. Рассказывали, что ночью на траулере включают прожектор, и на его свет из океанской глуби поднимаются переливающиеся серебром рыбные косяки.
Редакция областной газеты «Советский Сахалин» согласилась принять на практику четверых студентов нашего курса – Юрия Тундыкова, Валентину Колотушу, меня и Галину Первушину. Командировочные удостоверения нам выписали на 91 день – с 1 апреля по 30 июня 1964 года, выдали стипендию и проездные, и мощный красавец Ту-104 помчал нас через всю страну в Хабаровск (прямого авиасообщения с Сахалином тогда ещё не было).
На территорию области можно было попасть только по справке из милиции, удостоверяющей благонадёжность визитёра и обоснованность его въезда в пограничную зону. Это добавляло таинственности Южно-Сахалинску, окутанному в моём воображении романтическим флёром наподобие гриновского Зурбагана. Действительность оказалась совершенно иной. Неказистый аэропорт сахалинской столицы выглядел очень провинциально, не произвёл ожидаемого впечатления и город: одинаковые прямоугольники старой деревянной застройки, разбавленные немногочисленными каменными зданиями областных учреждений и жилых домов. Сахалинцы острили: «Город застраивается по мере выгорания».
Редактор Василий Ильич Парамошкин отнёсся к нам по-отечески: выслушал пожелания, назначил зарплату, распорядился поселить в гостинице за счёт редакции.
Моя практика началась в идеологическом отделе, а завершилась в промышленном. Насколько могу судить по газетным вырезкам и представленному в деканат отчёту, писал я меньше, чем в Кургане, но качество материалов подросло, тематика расширилась. В «Дневнике производственной практики» названы статьи о работе городской библиотеки, о воспитании «трудных подростков», репортаж из зала суда, очерк об экскаваторщике, репортаж из леспромхоза, материалы о строительстве ГРЭС и другие. Втроём – Тундыков, Колотуша и я – провели 75 интервью с работниками рыбоконсервного комбината, формализовали ответы и совместно написали статью под заголовком «Твоё общественное лицо». То была робкая и не очень умелая попытка применить в журналистской работе социологический опрос.
Разумеется, я старался использовать любую возможность, чтобы отправиться куда-нибудь в командировку. К сожалению, моё романтичное желание пойти с рыбаками на Шикотан редактор не счёл достаточным мотивом для обращения в компетентные органы: ведь для пребывания на Курилах мне, не имеющему сахалинской прописки, требовалось дополнительное разрешение. Гораздо проще оказалось ездить по Сахалину на дизель-поезде, что я и делал. Побывал в Поронайске, Холмске, Красногорске, Корсакове, Вахрушеве. Впечатлений получил массу.
Сорокалетняя оккупация японцами Южного Сахалина окончилась летом 1945 года. Императорские войска не оказали серьёзного сопротивления Красной армии, благодаря чему на острове сохранилась развитая экономическая инфраструктура: бумажные фабрики, рыбозаводы, порты, железные дороги с тоннелями, мостами, станциями. Японская колея уже, чем наша стандартная, и в то же время шире нашей узкоколейки, поэтому по ней ходили закупленные в Японии вагончики, прицепленные к дизельной автомотрисе. Для ночных переездов использовались спальные вагоны, рассчитанные японцами под свои габариты. Отправившись в командировку в Поронайск, я всю ночь пролежал, скрючившись, на верхней полке, а утром не смог разминуться в коридоре с мужчиной моего роста и комплекции, так что пришлось нырять в соседнее купе.
Японцы, владевшие до войны Корейским полуостровом, завозили оттуда тысячи человек на Сахалин для работы в угольных шахтах, на лесоповале, бумажных фабриках и рыбных заводах. После войны одни корейцы натурализовались, получили советское гражданство, даже стали депутатами и передовиками производства, другие переселились в КНДР, третьи же предпочли остаться людьми без гражданства (апатридами) в ожидании лучших времён. Однажды я увидел на почтамте, как стоявший передо мной в очереди кореец подал в окошко книжечку с надписью: «Временный вид на жительство». Для нас, живущих в Свердловске, куда иностранцев не пускали, корейцы были настоящей экзотикой. Мы часто наведывались на городской рынок, где кореянки торговали острой капустой кимчхи и мясными, сваренными на пару пирожочками пянсё.
В сахалинских магазинах я накупил множество книг, так что часть их даже пришлось отправить посылкой в Петухово. Среди моих приобретений был сборник Василия Пескова «Шаги по росе». Я так надоел всем своими восторгами по поводу очерков и лирических зарисовок журналиста «Комсомольской правды», что выпускница нашего факультета Галина Обозненко, корреспондент областного радио, предложила мне подготовить литературно-музыкальную композицию по книге. Я с удовольствием принялся за работу. С гордостью слушал свой текст и обширные цитаты из Пескова в актёрском исполнении и с музыкальным сопровождением. Радиопередача имела двойной результат: на гонорар я устроил пир с сухим вином и крабами, а Галя решила избрать творчество Василия Пескова темой будущей дипломной работы.
Третий путь
В начале августа улетели на материк Юра и Валя, а мы с Галей отправились на теплоходе «Якутия» из Корсакова во Владивосток. Галя задумала побывать у своей тётки, которая жила с мужем-золотодобытчиком в Приморье. Во Владике мы легко устроились по своим студенческим билетам в университетское общежитие. Побродили по городу, попробовали жареного трепанга, а назавтра отправились по намеченным маршрутам. Дан приказ: ему на Запад, ей в другую сторону.
В продолжение всего ночного полёта от Владивостока до Омска, через пять часовых поясов, я не спал. Оранжевый разлив утренней зари долго сопровождал самолёт, медленно теряя яркость красок, и столь же медленно и величественно всплывало за самолётом солнце. О чём я думал тогда? Наверное, о предстоящих переменах в жизни: расставаясь во Владивостоке, мы решили в сентябре подать заявления в ЗАГС.
Перемены действительно произошли, но оказались более значительными, чем я предполагал в тот нескончаемый августовский день.
Пятый курс – сплошные хлопоты. Сдать последнюю сессию, пройти преддипломную практику, сдать госы, подготовить «теоретическую» или «практическую» дипломную работу и, самое главное, получить хорошее распределение. Из редакций газет Урала и обширного региона к востоку от Урала каждую весну приходили в деканат десятки заявок на выпускников. Молодым специалистам выплачивали «подъёмные» – довольно значительную сумму для устройства на новом месте. Бывало, что звали на работу студента, хорошо себя зарекомендовавшего во время практики. У меня была возможность получить вызов из Кургана или из Южно-Сахалинска.
Крайний Север и Дальний Восток были популярными направлениями. Попасть туда, даже в районную газету, многие считали удачей. Через два-три года романтик присылал на факультет письмо со своими фотографиями в эскимосской кухлянке или рыбацкой робе. Газетные вырезки с романтическими репортажами украшали факультетскую газету «Советский журналист». Романтика не составляла единственную радость рабочих буден северян и дальневосточников. Её подкрепляли вполне земные блага – высокие зарплаты, ощутимые надбавки и льготы. К примеру, сахалинец, отработавший два года без отпуска, получал не только двойной отпуск и двойные отпускные, но и бесплатный проездной билет в любую точку СССР.