bannerbannerbanner
Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время
Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

О немцах отец и мать держатся мнений противоположных. Отцу нравятся итальянцы (они сражались не от души, говорит отец: только одного и хотели – сдаться и возвратиться домой), а вот немцы ему ненавистны. Он часто рассказывает историю про немца, застреленного в сортире. Иногда в этом рассказе немца убивает сам отец, иногда один из его друзей, однако жалость во всех вариантах отсутствует, только насмешка над замешательством немца, который пытался одновременно и руки поднять, и штаны подтянуть.

Мать знает, что слишком открыто немцев лучше не хвалить, но порой, когда он и отец вместе наскакивают на нее, об осторожности забывает. «Немцы – самый лучший народ в мире, – заявляет она. – Это ужасный Гитлер довел их до таких страшных страданий».

Ее брат Норман с ней не соглашается. «Гитлер научил немцев гордиться собой», – говорит он.

В 1930-х мать и Норман вместе путешествовали по Европе: не только по Норвегии и нагорьям Шотландии, но и по Германии – Германии Гитлера. Их семья – Брехеры, дю Били – происходит из Германии, по крайней мере из Померании, которая теперь находится в Польше. Хорошо ли это – происходить из Померании? Тут он не уверен. Но по крайности, он знает, откуда произошел.

– Немцы не хотели сражаться с южноафриканцами, – говорит Норман. – Они любят южноафриканцев. Если бы не Смэтс, мы ни за что не стали бы воевать против Германии. Смэтс – настоящий скельм, мошенник. Он продал нас британцам.

Отец и Норман недолюбливают друг друга. Когда отцу требуется уязвить мать – при их ночных ссорах на кухне, – он попрекает ее братом, который в армию не пошел, а маршировал вместо этого с «Оссевабрандвагом». «Это ложь! – гневно заявляет она. – Норман не состоял в „Оссевабрандваге“. Сам у него спроси, он тебе скажет».

Он спрашивает у матери, что такое «Оссевабрандваг», и она отвечает – да глупость, люди, которые с факелами в руках маршировали по улицам.

Пальцы правой руки Нормана желты от никотина. Живет он в Претории, в гостиничном номере, – уже три года там живет. На жизнь зарабатывает продажей составленной им брошюры о джиу-джитсу, печатая объявления о ней в «Претория ньюс». «Изучайте японское искусство самообороны, – говорится в объявлениях. – Шесть простых уроков». Люди присылают ему по почте заказы и деньги, десять шиллингов, а он отправляет им брошюрки: каждая состоит из одного сложенного вчетверо листка, на котором изображены различные захваты. Если джиу-джитсу денег приносит мало, Норман продает от имени агентства по недвижимости участки земли и получает за это комиссионные. Каждый день он до полудня лежит в постели – пьет чай, курит, читает журналы, «Аргоси» и «Лилипут». А после полудня играет в теннис. Двенадцать лет назад, в 1938-м, он стал чемпионом Западной провинции в соревнованиях одиночек. Он и сейчас еще строит планы насчет выступления на Уимблдоне, но уже в парных соревнованиях – если удастся найти партнера.

Под конец своего гостевания, перед тем как уехать в Преторию, Норман отводит его в сторонку и сует ему в нагрудный карман рубашки коричневатую банкноту, десять шиллингов. «На мороженое», – шепчет Норман: каждый год одни и те же слова. Он любит Нормана, и не только за подарки – хотя десять шиллингов – это огромные деньги, – но и за памятливость, за то, что дядя никогда не забывает преподносить их.

Отец же отдает предпочтение другому брату, Лансу, школьному учителю из Кинг-Уильямс-Тауна, также служившему в армии. Есть еще третий брат, самый старший, тот, что потерял ферму, но о нем никто, кроме матери, не упоминает. «Бедный Роланд», – бормочет, покачивая головой, мать. Роланд женился на женщине, которая называет себя Розой Ракоста, дочерью польского графа в изгнании, хотя настоящее ее имя, по словам Нормана, – София Преториус. Норман и Ланс не любят Роланда из-за фермы, а еще за то, что он подкаблучник Софии. Роланд с Софией держат в Кейптауне пансион. Он был там однажды с матерью. София оказалась большой толстой блондинкой, расхаживавшей в четыре пополудни по дому в атласном пеньюаре и курившей вставленную в мундштук сигарету. А Роланд – тихим мужчиной с грустным лицом и красным, похожим на луковицу носом, который стал таким после того, как Роланда вылечили с помощью радия от рака.

Ему нравится, когда отец, мать и Норман затевают спор о политике. Он наслаждается их страстностью, пылом, смелыми высказываниями. А еще его удивляет то, что он оказывается согласным с отцом, которому меньше всего желает победы: англичане хорошие, а немцы плохие, Смэтс хорош, а националисты дурны.

Отцу нравится «Объединенная партия», нравится крикет и регби, и все же отца он не любит. Он этого противоречия не понимает, однако понимать и не хочет. Он еще до того, как узнал, так сказать, отца, до того, как отец вернулся с войны, решил, что любить его не станет. И потому не любит он, в некотором смысле, абстракцию: ему просто не хочется иметь отца, во всяком случае такого, который живет в одном с ним доме.

Особенно не нравятся ему отцовские привычки. Не нравятся так сильно, что он содрогается от омерзения при одной лишь мысли о них: о том, как громко сморкается отец по утрам в ванной, о распространяемом отцом парном запахе мыла «Спасательный круг», о колечке пены и сбритых волосков, которое отец оставляет в раковине ванной. А пуще всего ненавистен ему собственный запах отца. С другой же стороны, он вопреки своей воле любуется опрятной одеждой отца, темно-бордовым платком, которым тот воскресными утрами повязывает вместо галстука шею, его подтянутой фигурой, живостью разговора, блестящими от бриолина волосами. Он и сам мажет волосы бриолином, отращивает челку.

Походы к парикмахеру он тоже ненавидит – настолько, что даже пробует, добиваясь прискорбного результата, подстричь себя сам. Судя по всему, парикмахеры Вустера сообща решили, что мальчиков следует стричь коротко. Стрижка начинается с того, что электрическая машинка грубейшим образом выкашивает тебе волосы с боков головы и сзади, а продолжается под безжалостное щелканье ножниц, по завершении которого на голове остается какая-то щетка – ну и разве что маленький чубчик спереди. Еще до окончания стрижки он начинает корчиться от стыда; потом платит шиллинг и бежит домой, со страхом думая о том, как пойдет завтра в школу, о ритуальном осмеянии, которому подвергается там каждый заново подстригшийся мальчик. На свете существуют настоящие стрижки и существуют те, свидетельствующие о злобности парикмахеров, которые приходится сносить в Вустере; однако куда нужно отправиться, что сделать или сказать и сколько заплатить, чтобы получить настоящую, он не знает.

Глава шестая

Он хоть и ходит субботними вечерами в биоскоп, однако фильмы уже не захватывают его так, как это было в Кейптауне, где ему снились кошмары, в которых с ним происходило то же, что с героями сериалов, – то его расшибали в лепешку падающие лифты, то он срывался с обрыва. Он не понимает, почему Эррол Флинн, который, кого бы ему ни приходилось играть, Робин Гуда или Али-Бабу, выглядит всегда одинаково, считается великим актером. Конные погони, вечно одни и те же, ему надоели. «Три придурка»[6] начинают казаться глуповатыми. И трудно же верить в Тарзана, если актер, который его играет, то и дело меняется. Единственный фильм, который производит на него впечатление, – это тот, где Ингрид Бергман садится в поезд, который везет больных оспой, а потом умирает. Ингрид Бергман – любимая актриса его матери. Но если жизнь устроена именно так, не может ли и мать умереть в любую минуту, просто не удосужившись прочитать выставленную в окне табличку?

Есть еще радио. Передачу «Детский уголок» он уже перерос, но сохраняет верность сериалам: «Супермену», ежедневно передаваемому в 17:00 («Вставай! Вставай и улетай!»), и «Магу Мандрагору» – ежедневно в 17:30. Правда, любимая его постановка – «Арктический гусь» Пола Гэллико, которую «Служба А» передает по просьбам слушателей снова и снова. Это история дикого гуся, который проводит суда от Дюнкерка к Дувру. Он слушает ее со слезами на глазах. И хочет стать когда-нибудь таким же верным другом, каким был арктический гусь.

Передают по радио и постановку, сделанную по «Острову сокровищ», – один получасовой эпизод каждую неделю. У него есть эта книга, правда, читал он ее еще маленьким, не понимая, что там за история приключилась со слепым и черной меткой, хороший человек Долговязый Джон Сильвер или плохой. Теперь, после каждого услышанного по радио эпизода, ему снятся страшные сны с участием Джона Сильвера: сны о костыле, которым тот убивает людей; о коварной, слащавой заботливости, с которой опекает Джима Хокинса. Лучше бы сквайр Трелони не отпускал Долговязого Джона, а убил негодяя: он уверен, что Джон еще возвратится со своими головорезами и мятежниками, чтобы отомстить, – точно так же, как возвращается в его сны.

А вот «Швейцарский Робинзон»[7] – передача куда более утешительная. Эта книга у него тоже имеется – с красивой обложкой и цветными картинками. Особенно нравится ему та, на которой под деревом стоит на спусковых салазках корабль, построенный швейцарской семьей с помощью инструментов, спасенных ею во время кораблекрушения, – корабль доставит домой и ее, и всех ее животных, совсем как Ноев ковчег. Так приятно покинуть Остров сокровищ и окунуться в мир швейцарской семьи. В нем нет ни плохих братьев, ни кровожадных пиратов; все радостно трудятся, выполняя указания мудрого, сильного отца (на картинке у него грудь колесом и длинная каштановая борода), с самого начала знающего, что нужно сделать, чтобы всех спасти. Он только одного не понимает – зачем им, так уютно и счастливо устроившимся на острове, вообще возвращаться куда-то.

Имеется у него и третья книга, «Скотт Антарктический». Капитан Скотт – один из его безусловных героев: оттого ему эту книгу и подарили. В ней есть фотографии, на одной из них капитан Скотт сидит и пишет что-то в той самой палатке, в которой потом замерз до смерти. Он часто разглядывает эти фотографии, однако в чтении самой книги далеко не продвинулся: она скучная, в ней нет увлекательного рассказа. Ему нравится только история про Тита Оутса, который обморозился, – нравится, как тот подбадривал товарищей, а потом вышел в ночь, в снега и льды, и тихо, не поднимая шума, скончался. И он надеется, что когда-нибудь сможет стать таким, как Тит Оутс.

Раз в год в Вустер приезжает «Цирк Босуэлла». Все его одноклассники ходят на представления и целую неделю в школе только о цирке и разговаривают, ни о чем другом. На них даже цветные дети ходят в некотором смысле: эти ребятишки часами околачиваются вокруг шатра, слушают оркестр, подглядывают в щелки.

Они собираются посетить цирк в субботу вечером, когда отец будет играть в крикет. Мать хочет, чтобы получился праздник для всех троих. Однако, зайдя в кассу, с ужасом узнает, как дороги субботние билеты: 2 шиллинга 6 пенсов для детей, 5 шиллингов для взрослых. Денег, которые она взяла с собой, не хватает. Она покупает билеты ему и брату. «Идите, я здесь подожду», – говорит она. Ему идти не хочется, однако мать настаивает на своем.

Оказавшись внутри шатра, он чувствует себя несчастным, ничто его не радует; он подозревает, что и с братом творится то же самое. Когда представление заканчивается, они выходят из шатра и видят мать, которая так никуда и не ушла. И после этого он несколько дней не может отогнать от себя мысль о том, как мать терпеливо ждала их под жгучим декабрьским зноем, а он в это время сидел в цирке и его развлекали, точно какого-нибудь короля. Слепая, неодолимая, жертвенная любовь матери к нему и брату – к нему в особенности – беспокоит его. Лучше бы она не любила его так сильно. Мать любит его без памяти, значит и он должен любить ее без памяти: такую она ему навязывает логику. Разве сможет он когда-нибудь расплатиться с ней за всю ту любовь, которую она на него изливает? Мысль о том, что ему так и придется всю жизнь никнуть под гнетом этого долга, обескураживает и бесит его настолько, что он перестает целовать мать и даже прикасаться к ней отказывается. И когда она отворачивается от него с безмолвной обидой, он намеренно ожесточает себя, настраивает против нее, не желая ей уступать.

Временами, когда ее одолевают горькие чувства, мать произносит длинные монологи, которые обращает к себе самой, сравнивая в них свою жизнь в стоящем на бесплодной земле поселке с той, какую она вела до замужества, – изображаемую ею как непрерывный кругооборот приемов и пикников, субботних поездок на фермы друзей, тенниса, гольфа и прогулок с собаками. Говорит она негромко, почти шепотом, в котором выделяются лишь свистящие да шипящие звуки, а он сидит в своей комнате, брат – в своей, и оба напрягают слух, стараясь расслышать ее, о чем она наверняка знает. Вот еще одна причина, по которой отец называет мать ведьмой: разговаривает сама с собой, не иначе как заклинания творит.

Идилличность ее жизни в Виктории-Уэст подтверждают фотографии из альбомов: мать и еще какие-то женщины в длинных белых платьях стоят с теннисными ракетками посреди чего-то, похожего на вельд; или – мать обнимает за шею собаку, немецкую овчарку.

– Кто это? – спрашивает он.

– Это Ким. Самый лучший, самый преданный пес, какой у меня был.

– А что с ним случилось?

– Съел отравленное мясо, которое фермеры разбросали для шакалов. И умер у меня на руках.

В глазах ее стоят слезы.

После того как в альбоме появляется отец, собаки там больше не встречаются. Вместо них он видит отца и мать на пикниках – с друзьями, были у них в то время друзья – или одного отца в щегольских усиках, с самоуверенным видом позирующего у капота старомодного черного автомобиля. Потом появляются его фотографии, десятки фотографий, начиная с первой – пухлого младенца с пустым лицом держит перед камерой темноволосая напряженная женщина.

На всех этих снимках, даже на тех, что с младенцем, мать поражает его моложавостью. Ее возраст – загадка, которая интригует его бесконечно. Она своих лет не открывает, отец притворяется не знающим их, даже ее братья и сестры, похоже, поклялись хранить эту тайну. Когда мать уходит из дома, он роется в документах, лежащих в нижнем ящике ее туалетного столика, ищет свидетельство о рождении, но безуспешно. По некоторым ее обмолвкам он знает, что мать старше отца, который родился в 1912-м, но насколько старше? Он решает, что мать родилась в 1910-м. Значит, когда родился он сам, ей было тридцать, а сейчас сорок. «Тебе сорок лет!» – торжествующе сообщает он матери и внимательно вглядывается в ее лицо, надеясь увидеть свидетельства своей правоты. Мать загадочно улыбается. «Мне двадцать восемь», – говорит она.

День рождения у них общий. Она родила его в свой день рождения. Это означает, говорит мать и ему, и всем прочим, что он – подарок от Бога.

Он называет ее не матерью и не мамой, а Динни. Как и отец, и брат. Откуда взялось это имя? Никто, по всему судя, не знает, однако братья и сестры зовут ее Верой – стало быть, не из детства. Он внимательно следит за тем, чтобы не назвать ее Динни при посторонних, так же как остерегается называть тетю и дядю просто Эллен и Норманом, а не тетей Эллен и дядей Норманом. Однако говорить «дядя» и «тетя», как полагается хорошему, послушному, нормальному ребенку, – это сущий пустяк в сравнении с велеречивостью африкандеров. Африкандеры не решаются говорить «ты» или «вы» тому, кто старше их годами. Он пародирует речи отца: «Mammie moet ’n kombers oor Mammie se knieё trek anders word Mammie koud» – Маме следует накрыть одеялом мамины колени, а то мама простудится. Хорошо, что он не африкандер и не обязан разговаривать на такой манер, точно много раз поротый раб.


Мать решает, что ей нужна собака. Самые лучшие из них – немецкие овчарки, – они умнее и вернее всех прочих, однако найти кого-нибудь, продающего овчарку, им не удается. И они останавливаются на щенке, который наполовину доберман, наполовину непонятно кто. Он настаивает, что имя собаке выберет сам. Лучше всего, конечно, был бы Борзой – он хочет, чтобы собака у него была русская, но, поскольку доберман – не борзая, он дает щенку кличку Казак. Что это значит, никто не понимает. Все думают, что kos-sak – «мешок с едой», – и посмеиваются.

Казак оказывается псом непонятливым, непослушным – бегает по окрестностям, топчет чужие огороды, гоняет кур. А однажды решает проводить его до школы. Отогнать дурака не удается – он кричит, швыряется камнями: пес прижимает уши, прячет хвост между ног и исчезает, но, стоит ему усесться на велосипед, возвращается и снова скачет за ним. В конце концов ему приходится одной рукой волочь Казака за ошейник до самого дома, толкая другой велосипед. Домой он приходит разгневанным и в школу возвращаться отказывается, все равно опоздал.

Казак не успевает еще вырасти, как кто-то скармливает ему толченое стекло. Мать ставит несчастному клизмы, чтобы вымыть стекло из желудка, но безуспешно. На третий день пес уже просто лежит, задыхаясь, и даже руку ее не лижет. Мать посылает его в аптеку за новым лекарством, которое кто-то ей присоветовал. Он бежит туда, прибегает обратно – слишком поздно. Лицо у матери осунувшееся, замкнутое, она даже пузырек из его руки не берет.

Он помогает похоронить завернутого в одеяло Казака в глине, в самом низу их сада. И ставит на могиле крест, на котором написано краской: «Казак». Заводить другую собаку он не хочет – не стоит, если они вот так умирают.


Его отец играет за крикетную сборную Вустера. Что и могло бы стать для него еще одним знаком отличия, предметом гордости. Отец – юрист, а это почти так же хорошо, как доктор; он участвовал в войне; играл в регби за команду кейптаунской лиги; теперь играет в крикет. Но у всего этого имеются неприятные уточнения. Как юрист отец больше не практикует. Он воевал, но дослужился лишь до младшего капрала. Играл в регби, однако во втором составе команды «Гарднз», а ее никто всерьез не принимает, потому что в Большой лиге она неизменно занимает последнее место. Теперь отец играет в крикет, но опять-таки за вторую сборную, на матчи которой никто не ходит.

Отец – боулер, не бэтсмен. Биту он как-то не так отводит, что ли, и потому промахивается по мячу.

Причина, по которой бэтсмен из отца не получился, состоит в том, что он вырос в пустыне Кару, где в крикет никто не играет, а значит, и научиться ему было не у кого. Подача мяча – это другое дело, подающими, боулерами, рождаются, не становятся.

Мячи отец подает медленные, крученые. И иногда сразу выбивает шесть очков, а иногда бэтсмен, увидев медленно плывущий к нему по воздуху мяч, теряет голову, замахивается что есть сил и мажет. Похоже, в этом метод отца и состоит: в терпении и коварстве.

Команду Вустера тренирует Джонни Уордл, играющий, когда на севере наступает лето, за крикетную сборную Англии. То, что Джонни Уордл согласился приехать сюда, – великая удача для Вустера. Это заслуга Вольфа Хеллера – Вольфа Хеллера и его денег.

Он стоит с отцом за тренировочной сеткой, наблюдая, как Джонни Уордл подает мячи бэтсмену первой сборной. Уордл, невзрачный коротышка с песочного цвета волосами, – боулер, предположительно медленный, однако, когда он разбегается и бросает мяч, тот летит на удивление быстро. Бэтсмен принимает его без большого труда и мягко отправляет в сетку. Следом подает кто-то другой, затем снова Уордл. И снова бэтсмен легко принимает его подачу. В итоге не побеждает ни бэтсмен, ни боулер.

Вечером он возвращается домой разочарованным. Он ожидал большего контраста между английским боулером и вустерским бэтсменом. Рассчитывал увидеть мастерство более загадочное, увидеть, как мяч вытворяет в воздухе странные фокусы, как летит над площадкой, ныряя, всплывая и вращаясь, – именно так должна выглядеть, если верить прочитанным им книгам по крикету, медленная подача. Чего он не ожидал увидеть, так это болтливого человечка, который только тем и отличается от других, что подает крученые мячи намного быстрее, чем сам он подает обычные.

В крикете он ищет большего, чем предлагает ему Джонни Уордл. Крикет должен походить на битву Горациев с этрусками или Гектора с Ахиллом. Если бы Гектор и Ахилл были просто двумя мужичками, рубившимися один с другим на мечах, о них и рассказать оказалось бы нечего. Но они не были просто двумя мужичками, они были могучими героями, имена их вошли в легенду. И он радуется, узнав в конце сезона, что Уордла вывели из сборной Англии.

Конечно, Уордл подает мяч кожаный. Он с таким не знаком: он и его друзья используют то, что у них называется «пробковым» мячом, сделанным из какого-то прочного серого материала, которому нипочем камни, мигом изодравшие бы кожаный мяч в лоскуты. Стоя у сетки и наблюдая за Уордлом, он впервые слышит странное посвистывание, издаваемое летящим к бэтсмену кожаным мячом.

А затем впервые получает возможность поиграть на настоящем крикетном поле. На среду, на вторую половину дня, назначен матч двух команд, состоящих из учеников начальных классов. Настоящий крикет означает, что и калитки будут настоящими, и драться за право защищать их ни с кем не придется.

Подходит его черед встать на стражу калитки. Со щитком на левой ноге и отцовской, слишком тяжелой для него битой в руках, он выходит на площадку. Удивительно, какая она, оказывается, огромная. Серое, пустое пространство – зрители сидят так далеко, что их можно считать несуществующими.

Он стоит на полоске уплотненной катками, покрытой зеленым кокосовым матом земли и ждет мяча. Это крикет. Говорят, что это игра, но для него она более реальна, чем его дом, чем школа. В ней нет притворства, нет милосердия, нет вторых шансов. Есть только другие мальчики, чьих имен он не знает, и все они против него. И мысль у них только одна: лишить его радости. Ни малейшей жалости к нему они не испытывают. Он один на этой огромной арене, один против одиннадцати, и защитить его некому.

Игроки встают по местам. Ему необходимо сосредоточиться, однако в голове его вертится мысль, которую он никак не может прогнать: мысль о парадоксе Зенона. Прежде чем стрела долетит до мишени, она должна пролететь половину разделяющего их расстояния; прежде чем пролетит половину, должна пролететь четверть; прежде чем пролетит четверть, должна… Он отчаянно пытается перестать думать о ней; но сами эти попытки взвинчивают его еще сильнее.

Боулер разбегается. Последние два удара его ступней о землю он слышит особенно ясно. А затем возникает пространство, в котором тишину нарушает только один звук – страшноватый шелест резко снижающегося к нему мяча. Именно это и выбрал он, когда решил играть в крикет: чтобы его снова и снова, пока он не потерпит неудачу, испытывал налетающий мяч, равнодушный, безразличный, безжалостный, ищущий брешь в его обороне, более быстрый, чем он ожидает, слишком быстрый для того, чтобы успеть очистить голову от царящей в ней неразберихи, собраться с мыслями, решить, что следует делать. И в самой середке этих размышлений, в середине этой середки, появляется мяч.

Он набирает две пробежки, отбивая мячи в состоянии сначала замешательства, а затем и подавленности. И выходит из игры, еще даже меньше понимая прозаичную манеру, в которой вел свою Джонни Уордл, непрестанно болтавший что-то, отпускавший шуточки. Неужели таковы все легендарные английские игроки: Лен Хаттон, Алек Беддсер, Денис Комптон, Сирил Уошбрук? Он не может в это поверить. Он считает, что по-настоящему играть в крикет можно только в молчании, в молчании и в страхе, с колотящимся в груди сердцем и пересохшим ртом.

Крикет – не игра. Крикет – это правда жизни. Если книги не врут и крикет действительно является испытанием характера, он не видит ни единой возможности пройти это испытание, но и не понимает, как от него уклониться. Тайна, которую ему удается скрывать в каких угодно обстоятельствах, у калитки безжалостно выставляется напоказ. «Ну-ка, посмотрим, из чего ты сделан», – говорит мяч, со свистом летящий к нему, вращаясь, по воздуху. И он вслепую, не понимая, что делает, выкидывает перед собой биту – слишком рано или слишком поздно. Мяч находит себе лазейку, минуя биту, минуя щиток. А он обращается в боулера, он проваливает испытание, его разоблачили, и скрывать ему больше нечего, кроме слез, и он заслоняет лицо ладонью и, спотыкаясь, покидает площадку под соболезнующие, вежливые аплодисменты других игроков.

Глава седьмая

На его велосипеде стоит эмблема британского производителя стрелкового оружия – две перекрещенные винтовки и надпись «Смитс – Би-Эс-Эй». Велосипед он купил с рук за пять фунтов – на деньги, которые получил в подарок, когда ему исполнилось восемь лет. Это самая большая вещь, какая была у него в жизни. Когда другие ребята начинают хвастаться своими «рэли», он говорит, что ездит на «смитсе». «„Смитс“? Мы о нем и не слыхали ни разу», – отвечают они.

Такого наслаждения, какое он получает, катаясь на велосипеде – клонясь набок, стремительно поворачивая, – не дает ему больше ничто. Каждое утро он едет на «смитсе» в школу – полмили от Реюнион-Парка до железнодорожного переезда, потом еще милю по тихой, идущей вдоль рельсов дороге. В придорожных канавах мурлычет вода, в кронах эвкалиптов воркуют голуби, и время от времени дуновение теплого воздуха предупреждает его о ветре, который поднимется днем и погонит перед собой клубы красной глиняной пыли.

На страницу:
4 из 11