Полная версия
Достойный жених. Книга 1
Ковры и белые покрывала были расстелены по всему полукруглому внутреннему двору, который был огражден белостенными комнатами и открытыми коридорами вдоль всего изгиба, а прямой стороной выходил в сад. Не было ни сцены, ни микрофона, ни какой-либо видимой границы или рампы, отделявшей певицу от публики. Не было и кресел – только подушки или валики, на которые можно было облокотиться, да несколько больших горшков с цветами по краям зрительской зоны. Первые гости стояли повсюду, потягивая фруктовый сок или тхандай, грызли кебабы, или орешки, или традиционные сладости праздника Холи. Махеш Капур лично встречал прибывающих гостей, но с нетерпением ждал, когда его сменит Ман, чтобы он мог побеседовать с некоторыми гостями, вместо того чтобы просто обменяться с ними поверхностными любезностями. «Если он не спустится в течение пяти минут, – сказал сам себе Махеш Капур, – я пойду наверх и лично его стащу с кровати. С таким же успехом он мог бы сидеть сейчас и в Варанаси, бесполезный сын. Где этот мальчишка? За Саидой-бай уже отправили автомобиль».
2.3Вообще-то, машину за Саидой-бай и ее музыкантами отправили уже с полчаса тому, и Махеш Капур начал беспокоиться. Бо́льшая часть публики расселась на подушках, но некоторые гости по-прежнему стояли вокруг и разговаривали. Широко известно, что порой Саида-бай, будучи приглашенной выступить в одном месте, могла под воздействием сиюминутного порыва уехать куда-нибудь еще – навестить старую или новую пассию, увидеться с родней или даже спеть для узкого круга друзей. Она вела себя сообразно своим собственным желаниям. Эта политика или, точнее, тенденция могла бы сильно навредить ей в профессиональном плане, не будь ее голос и артистическая манера настолько пленительными и завораживающими. Была даже некоторая таинственность в этой ее безответственности, если поглядеть на нее в определенном свете. Впрочем, этот свет начал меркнуть для Махеша Капура, едва он заслышал восклицания и рокот голосов у двери: Саида-бай и три ее аккомпаниатора наконец прибыли.
Выглядела она потрясающе. Даже если бы она не спела ни звука, а просто улыбалась бы знакомым, приветливо оглядывая собравшихся и задерживая взгляд на красивом мужчине или красивой (то есть современной) девушке, уже этого хватило бы большинству присутствующих мужчин. Но очень скоро она направилась к открытой стороне двора – той, что выходила в сад, и села рядом с фисгармонией[100], которую слуга принес для нее из машины. Она натянула паллу[101] своего шелкового сари побольше на голову – накидка так и норовила соскользнуть, и одним из очаровательнейших жестов во время всего вечера стали эти изящные попытки поправить сари, чтобы голова не осталась непокрытой.
Музыканты – исполнители на табла, саранги и человек, бренчавший на танпуре[102], – сели и принялись настраивать инструменты, когда она нажала черную клавишу унизанной кольцами правой рукой, мягко нагнетая воздух через мехи левой, также украшенной драгоценностями. Таблаист маленьким серебряным молоточком подтянул кожаные ремешки на правом барабане, сарангист подкрутил колки и взял несколько аккордов смычком на струнах. Публика устраивалась поудобнее, сдвигалась, давая место вновь прибывшим слушателям. Несколько мальчиков, кое-кому едва исполнилось шесть, сели рядом с отцами или дядями. В воздухе чувствовалось радостное предвкушение. Неглубокие чаши с лепестками роз и жасмина пустили по кругу: те, кто, подобно Имтиазу, все еще не отошел от бханга, с наслаждением склонялись над ними, вдыхая мощный аромат.
Наверху, на балконе, две менее современные женщины смотрели вниз сквозь щели в тростниковой ширме и обсуждали наряд Саиды, узоры на нем, ее лицо, манеры, предысторию и голос:
– Хорошее сари, но ничего особенного. Она всегда носит шелка из Варанаси. Сегодня красный. В прошлом году был зеленый. Светофор прямо.
– Посмотри, какое шитье зари[103].
– Весьма пышное, весьма – но, я полагаю, все это необходимо, при ее-то профессии, бедняжка.
– Ну уж не скажи. Тоже мне «бедняжка» – погляди на драгоценности. Это тяжелое золотое ожерелье, эта эмаль тонкой работы…
– Как по мне, немного отдает дурным вкусом.
– Ну и что, говорят, что это ей подарили люди из Ситагарха.
– О!
– И многие кольца тоже. Я думаю, она в любимицах у наваба Ситагарха. Говорят, он обожает музыку.
– И музыкантш?
– Естественно. Теперь она приветствует Махешджи и его сына Мана. Он, кажется, очень доволен собой. А это же губернатор, который…
– Да-да, все они, эти конгресс-валлы, одинаковы. Разглагольствуют о простоте и скромной жизни, а сами приглашают подобных людей развлекать своих друзей.
– Ну. Она ведь не танцовщица или что-то подобное.
– Не танцовщица. Но ты не станешь отрицать ее профессию.
– Но твой муж тоже пришел.
– Мой муж!
Обе дамы, одна из которых была женой врача-отоларинголога, а вторая – супругой важного комиссионера обувной торговли, посмотрели друг на дружку с выражением раздраженной покорности обычаям мужчин.
– Теперь она здоровается с губернатором. Гляди, как он ухмыляется. Такой толстый коротышка – но, говорят, очень влиятелен.
– Арэ[104], а что этот губернатор делает, кроме как ленточки разрезает да роскошествует в своем правительственном доме? Ты слышишь, что она говорит?
– Нет.
– Каждый раз, когда она трясет головой, бриллиант у нее в носу так и вспыхивает. Что твоя фара в автомобиле!
– Это авто много пассажиров повидало в свое время.
– Да какое там время! Ей всего тридцать шесть. У нее гарантия еще на много миль пробега. А все эти кольца! Неудивительно, что она всем подряд творит адаб[105].
– В основном бриллианты и сапфиры, хотя мне отсюда не слишком хорошо видно. Ох, какой большой бриллиант на правой руке…
– Нет, это белый… как его там… хотела сказать «сапфир», но это не белый сапфир. Мне кто-то рассказывал, что он даже дороже бриллианта, но я не помню, как этот камень называется.
– И зачем она носит все эти стеклянные браслеты вместе с золотом? Смотрятся довольно дешево!
– Ну не зря же ее называют «Фирозабади». Даже если ее предки – по женской линии – и не родом из Фирозабада[106], то по крайней мере ее стекляшки – точно оттуда. О-хо-хо! Гляди, как она строит глазки молодым мужчинам!
– Бесстыдница.
– Этот бедный юноша не знает, куда глаза девать.
– Кто он?
– Хашим, младший сынок доктора Дуррани. Ему всего восемнадцать.
– Хммм…
– Очень хорошенький. Смотри, какой румянец.
– Румянец! Все эти мальчики-мусульмане только прикидываются девственниками, но души у них похотливые, вот что тебе скажу. Когда мы жили в Карачи…
Но в эту минуту Саида-бай Фирозабади, завершив обмен приветствиями с разнообразными представителями зрительного зала, тихо что-то сказала своим музыкантам и, засунув пан за правую щеку, дважды кашлянула, прочищая горло, и запела.
2.4Стоило этому чудесному горлу издать всего несколько звуков, как тут же раздались восторженные «вах!», «вах!» и другие благодарные возгласы аудитории, вызвавшие признательную улыбку на губах Саиды-бай. Она, несомненно, была прекрасна, но в чем именно заключалась ее восхитительность? Большинство мужчин с трудом смогли бы подобрать слова, чтобы объяснить это, однако женщинам наверху стоило быть более проницательными. Внешне она выглядела приятно, не более того, однако у нее имелись все атрибуты выдающейся куртизанки – маленькие знаки благоволения, наклон головы, сверкающее украшение в носу, восхитительная смесь прямоты и избирательности в ее внимании к тем, кого она завлекала, отличное знание поэзии на урду, в частности газелей, которое не сочли бы поверхностным даже знатоки. Однако куда большее значение, чем все это, чем ее одежда, драгоценности и даже ее исключительный природный талант и музыкальное образование, имела щемящая сердечная боль в ее голосе. Откуда она произрастала, никто точно не знал, хотя слухи о ее прошлом были достаточно распространены в Брахмпуре. Даже эти женщины не могли сказать, что ее печаль была наигранной. Она казалась одновременно смелой и ранимой. Именно перед таким сочетанием устоять было невозможно.
Поскольку это был Холи, она начала свое выступление с нескольких песен Холи. Саида-бай Фирозабади была мусульманкой, но спела эти счастливые описания юного Кришны[107], играющего в Холи с коровницами из деревни своего приемного отца, с таким обаянием и энергией, словно ей довелось увидеть эту сценку воочию. Мальчишки в зале смотрели на нее с удивлением. Даже Савита, которая впервые присутствовала на Холи в доме свекра и свекрови и пришла скорее по обязанности, чем ради удовольствия, вдруг ощутила неподдельную радость.
Госпожа Рупа Мера, разрываясь между необходимостью защищать свою младшую дочь и неуместностью присутствия ее поколения, особенно вдовы, в сформированной части аудитории внизу, настрого приказав Прану не спускать глаз с Латы, исчезла наверху. Она наблюдала через щель в тростниковой ширме, говоря госпоже Капур:
– В мое время ни одной женщине не было позволено находиться во дворе в такой вечер.
Со стороны госпожи Рупы Меры было немного несправедливо высказывать такие упреки тихой и ранимой хозяйке, которая действительно говорила об этом своему мужу. Но от ее возражений просто нетерпеливо отмахнулись на том основании, что времена меняются.
Во время концерта гости то входили во внутренний двор, то выходили в сад, и Саида-бай, краем глаза уловив движение где-то среди публики, поприветствовала жестом нового гостя, и гармоническая линия ее аккомпанемента прервалась. Но скорбных звуков смычка на струнах саранги, словно тени ее голоса, было более чем достаточно, и она часто оборачивалась к музыканту и благодарила его взглядом за особенно красивую имитацию или импровизацию. Однако наибольшее внимание досталось молодому Хашиму Дуррани, сидящему в первом ряду и краснеющему, словно свекла, каждый раз, когда она прерывала пение, чтобы сделать колкое замечание или посвятить ему какое-нибудь случайное двустишие. Саида-бай славилась тем, что в начале выступления выбирала среди слушателей одного человека и посвящала все свои песни ему, – он становился для нее жестоким убийцей, охотником, палачом и кем угодно еще, – собственно, он становился героем для ее газелей.
Саида-бай больше всего любила петь газели Мира[108] и Галиба, но также ей по вкусу были и Вали Деккани[109], и Маст, чьи стихи не пользовались большой популярностью у местных жителей, поскольку тот провел большую часть своей несчастной жизни, читая впервые многие из своих газелей в Барсат-Махале культурно обделенному навабу Брахмпура, прежде чем его некомпетентное, обанкротившееся и лишенное наследников княжество было захвачено Британией. Так, первой из ее газелей в этот вечер стала именно газель Маста. И стоило ей спеть лишь первую фразу, как восхищенная публика разразилась ревом признательности.
«Не наклонялась я, но ворот порван мой…» – начала она, прикрыв глаза.
Не наклонялась я, но ворот порван мой,хоть все шипы в траве, ничуть не выше.– Ах! – беспомощно произнес судья Махешвари. Его голова на пухлой шее затряслась в экстазе.
А Саида-бай продолжала:
Могу ль невинной быть в чужих глазах,судя меня, ловца готовы оправдать они же…Тут Саида-бай бросила взгляд, исполненный одновременно томления и укора, на бедного восемнадцатилетку. Он тут же опустил глаза, а один из друзей толкнул его и восторженно спросил:
– Могу ль невинным быть? – что смутило юношу еще сильнее.
Лата сочувственно посмотрела на парня и с восхищением – на Саиду-бай.
«И как это ей удается? – подумала она, восторгаясь и чуточку ужасаясь. – Их чувства словно податливая глина в ее руках, и все эти мужчины могут лишь ухмыляться и стонать! И Ман – хуже всех!» Лате обычно нравилась более серьезная классическая музыка. Но теперь она, как и ее сестра, тоже наслаждалась газелью, а еще, хоть это и было странно, преображенной романтической атмосферой Прем-Ниваса. Как хорошо, что ее мать ушла наверх.
Тем временем Саида-бай, протянув руку к гостям, пела:
Святоши так минуют дверь таверны —терплю, как смотрят на меня, но не подходят ближе.– Вах, вах! – громко воскликнул Имтиаз позади.
Саида-бай наградила его ослепительной улыбкой, затем нахмурилась, словно испугавшись. Однако снова взяла себя в руки и продолжила:
Бессонной ночи вслед легчайший ветерокшевелит воздух городской и ароматом дышит.О чем теперь мне петь, совсем не вижу я,пойду куда глаза глядят – меня услышат.– Куда глаза глядят – меня услышат! – пропели одновременно двадцать голосов.
Саида-бай вознаградила их энтузиазм кивком. Но безбожие этого двустишия было превзойдено безбожием следующего:
Склоню колена, Кааба[110] сердца моего,и жду с молитвой взор твой будто свыше.В рядах зрителей послышались вздохи, прокатился дружный стон. Ее голос почти сорвался на слове «свыше». Только совершенно бесчувственный чурбан посмел бы это порицать.
Ослеплена, как солнцем я, о Маст,Вдруг облака волос и лунный лик увижу…Ман был настолько тронут той почти декламационной выразительностью, с которой Саида-бай исполнила последнее двустишие, что невольно воздел к ней руки. Саида-бай закашлялась, прочищая горло, и загадочно взглянула на него. Ман ощутил жар и дрожь во всем теле и на какое-то время потерял дар речи, зато воспроизвел ритмический рисунок аккомпанемента на голове одного из своих деревенских племянников лет семи.
– Что вы хотите услышать следующим, Махешджи? – спросила его отца Саида-бай. – До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»[111].
– Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху, – добавила она, – сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
– Кто из нас кому оказывает милость? – галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
– Однако некоторые молодые люди столь молчаливы, – продолжала Саида-бай, – что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а? – очаровательно рассмеялась она.
Ах, сердце мотыльком летит на яркий свет…Сегодня мой герой блистательно одет!Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Как его вкусу не воздать хвалу?Он кажется мне принцем на балу!Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Алые губы твои – со вкусом медвяной росы.О, Амрит Лал! – истинно имя твое.Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Тюльпану ли, розе – им ли равняться с тобою?Сколь же метафоры эти бессильны…Когда эти строки не привели ни к какому результату, заставив молодого человека лишь беспокойно поерзать на месте, она попыталась исполнить более смелое двустишие:
Персик твоей красоты восхищает весь мир —даже пушок на щеках выглядит истинным чудом!..Это нашло отклик. Здесь было два каламбура – один мягкий и один не слишком. «Мир» и «чудо» обозначались одним и тем же словом «алам», а «пушок на щеках», звучавший на урду как «кат», могло быть истолковано как «письмо». Хашим, у которого на лице был легкий пушок, изо всех сил старался вести себя так, будто «кат» означает просто «письмо», но это стоило ему немалого конфуза. Он оглянулся на отца в поисках поддержки в своих страданиях – собственные друзья ничем не помогали, так как давно решили присоединиться к поддразниванию. Но рассеянный доктор Дуррани сидел в полудреме где-то позади. Один из друзей нежно потер щеку Хашима и потрясенно вздохнул. Покраснев, Хашим поднялся, чтобы покинуть двор и погулять в саду. Стоило ему привстать, как Саида-бай выстрелила в него Галибом:
Только имя мое помянули – и она поднялась, чтоб уйти…Хашим, чуть не плача, сотворил адаб Саиде-бай и покинул внутренний двор поместья. Лате, чьи глаза горели безмолвным восторгом, стало жаль его, но вскоре ей тоже пришлось уехать с матерью, Савитой и Праном.
2.5Зато Ман совершенно не жалел своего зардевшегося соперника. Он выступил вперед, кивнул налево и направо, почтительно поприветствовав певицу, и уселся на место Хашима. Саида-бай была рада приятной компании пусть и юного, но добровольца во вдохновители на остаток вечера. Она улыбнулась ему и произнесла:
Не отвергай постоянства, о сердце,любовь без него не имеет опоры!На что Ман ответил мгновенно и решительно:
Где б Даг[112] ни сел – свое место он занял.Пусть оставляют собранье другие, он – никуда не уйдет!Это было встречено смехом публики, но Саида-бай решила оставить последнее слово за собой, ответив собственными стихами:
Как же Даг пристально может смотреть!..Лучше б под ноги глядел, чтобы ему не споткнуться.После такого ответа зал разразился спонтанными аплодисментами. Ман обрадовался так же, как и все остальные, что Саида-бай Фирозабади побила его туза или, если можно так сказать, покрыла десяткой его девятку. Она смеялась так же, как и остальные, как и ее аккомпаниаторы – толстый таблаист и его худощавый коллега с саранги. Вскоре Саида-бай подняла руку, призывая к тишине, и сказала:
– Надеюсь, эта часть аплодисментов предназначалась моему юному остроумному другу.
Ман с игривым раскаянием ответил:
– Ах, Саида-бегум, хватило у меня отваги шутить над вами, но все мои попытки были тщетны!
Публика вновь засмеялась, и Саида-бай Фирозабади наградила его за эту цитату из газели Мира прекрасным ее исполнением:
Как ни готовься к тому, нет от болезни лекарства.В боли сердечной смертельное скрыто коварство.Юность проходит в слезах, старость в покое.Ночи бессонные прежде, ныне – вечное сонное царство.Ман смотрел на нее, очарованный. Очарованный и восхищенный. Что может быть прекраснее, чем лежать без сна долгими ночами, до самого рассвета, слушая ее голос у своего уха?
Беспомощных нас осуждали за вольность поступков и мысли.Делая сами лишь что захотят, они клеветали на нас.Здесь, в мире света и тьмы, все, что мне оставалось:смена страдания днем на мученья ночные. А васотчего так волнует, что сталось с религией Мира – исламом?Нося знак брамина, к идолам в храм он приходит сейчас.Ночь продолжалась, шутки чередовались с музыкой. Было уже очень поздно. Публика из сотни поредела до дюжины. Но Саида-бай теперь была настолько погружена в музыку, что оставшиеся пребывали в полном восторге. Они сошлись в более тесный кружок. Ман не знал, во что погрузиться больше – в слух или созерцание. Время от времени Саида-бай прерывала пение и вела беседу с уцелевшими адептами. Она отпустила саранги и танпуру. В конце концов отослала даже своего таблаиста, глаза которого совсем слипались. Остались только ее голос и фисгармония, но им хватало очарования. Уже светало, когда она сама зевнула и поднялась.
Ман смотрел на нее с желанием и усмешкой во взгляде.
– Я позабочусь о машине, – сказал он.
– А я пока пойду в сад, – сказала Саида-бай. – Это самое прекрасное время ночи. Просто отправьте ее, – указала она на фисгармонию, – и остальные вещи ко мне домой завтра утром. Так что ж, – продолжила она для пяти или шести человек оставшихся во дворе:
Ныне же Мир идолов этих в храме оставил —мы еще встретимся с ним…Ман завершил куплет:
…будет на то Божья воля.Он смотрел на нее в ожидании признательности, но она уже направилась в сад. Саида-бай Фирозабади, внезапно уставшая «от всего этого» (хотя от чего «всего этого»?), минуту или две бродила по саду Прем-Ниваса. Она коснулась глянцевых листьев помело. Харсингар уже отцвел, а цветы жакаранды[113] опадали во мраке. Она окинула взглядом сад и улыбнулась себе немного грустно. Было тихо. Ни сторожа, ни даже сторожевой собаки. На ум пришло несколько любимых строк из малоизвестного поэта Миная, и она не пропела, а прочитала их вслух:
Собранье завершилось… Мотыльки,прощайтесь с догоревшими свечами!Вас манят в небо звезды-светляки,помаргивая летними ночами.Она слегка закашлялась – ночью внезапно похолодало – и плотнее закуталась в свою легкую шаль, ожидая, пока кто-нибудь проводит ее к дому, который тоже находился в Пасанд-Багхе, всего в нескольких минутах ходьбы.
2.6На следующий день после того, как Саида-бай пела в Прем-Нивасе, было воскресенье. Беззаботный дух Холи все еще витал в воздухе. Ман никак не мог выбросить Саиду-бай из головы.
Он бродил в оцепенении. Слегка пополудни он организовал отправку фисгармонии к ней домой, и ему ужасно хотелось самому сесть в машину. Но это было не самое лучшее время для посещения Саиды-бай, которая в любом случае никак не дала ему понять, что будет рада снова его видеть.
Ман томился от безделья. Это было частью его проблемы. В Варанаси были какие-то дела, способные отвлечь его. В Брахмпуре он всегда чувствовал себя в безвыходном положении. Впрочем, на самом деле он не слишком возражал. Ему не очень-то нравилось чтение, но зато он любил гулять с друзьями.
«Может, стоит навестить Фироза?» – решил он.
Затем, думая о газелях Маста, он запрыгнул в тонгу и велел тонга-валле отвезти его к Барсат-Махалу. Прошли годы с тех пор, как он был там, и мысль увидеть Барсат-Махал показалась ему заманчивой.
Тонга проехала через зеленые обжитые «колонии» восточной части Брахмпура и добралась до Набиганджа, торговой улицы, знаменующей конец простора и начало шума и суматохи. Старый Брахмпур лежал за ним, и почти в самом конце западной части старого города, над Гангой, росли роскошные сады и высилось еще более прекрасное мраморное здание Барсат-Махала.
Набигандж – фешенебельная торговая улица, где по вечерам можно встретить фланирующих туда-сюда представителей брахмпурской знати. Сейчас, жарким днем, покупателей было не так много. Лишь несколько машин, тонги и велосипеды. Вывески на Набигандже были напечатаны на английском, и цены соответствовали вывескам. Книжные магазины, такие как «Имперский книжный развал», хорошо организованные универсальные магазины, такие как «Даулинг и Снэпп» (где нынче заправляли индийцы), отличные портняжные мастерские, такие как «Ателье Магоряна», где Фироз заказывал всю свою одежду (начиная с костюмов и заканчивая ачканами), обувной магазин «Прага», элегантный ювелирный магазин, рестораны и кофейни, подобные «Рыжему лису» и «Голубому Дунаю», и два кинотеатра – «Манорма Толкис» (где показывали фильмы на хинди) и «Риалто» (который в основном занимался показом голливудских картин и фильмов британской студии «Илинг»). Каждое из этих мест играло какую-либо роль, главную или второстепенную, в тех или иных любовных интрижках Мана. Но сегодня, когда тонга проносилась по широкой улице, Ман не обращал на них внимания. Тонга свернул на дорогу поменьше и почти сразу же на еще меньшую. Теперь они были в совершенно другом мире.