bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

За последней Илью ждала полная людей слабо освещённая солнцем горница. На некрашеной лавке цвета речного песка, обнимая вчерашнего мальчишку, сидела маленькая женщина. Чёрные жёсткие волосы по купеческой моде были промаслены и убраны на ровный пробор. Лицо без румянца, с впалыми щеками, отсутствующим взглядом, бескровными губами, напоминавшее серое самотканное полотно, ничего не выражало. А чёрное платье с завышенной талией и большим воротником и вовсе делало бледность кожи грязно-жёлтой. Руки: одна – на плече сына, вторая – на коленях, лежали плетьми. Единственным живым во всём её облике были поперечные отороченные белым атласом складки платья, растекавшиеся по лавке и волнами бегущие на дощатый пол. Мальчишка пошёл в мать, был таким же худым, востроносым, чернобровым и тонкогубым, только не успел выцвесть. В тёплом не по погоде армяке ему было очевидно душно: на щеках блестел нездоровый румянец, мокрые прядки волосиков липли к вискам, а в глазах маятно блуждали озорные огоньки.

В углу о чём-то шептались сгорбленный мужичок в рубахе косоворотке, по угодливым поклонам видно – староста, и высокий дородный мужчина, которого представил раздавшийся подобострастный шёпот: «Батюшка Григорий Палыч, милостивец наш!». Унтер-офицер стащил с головы шапку и неглубоко, лишь немного подавая вперед плечи, поклонился. Остафьев жестом поднятого вверх указательного пальца правой руки остановил гудение старосты.

– Не тушуйтесь, Илья Иваныч, мы здесь привыкли к простому обращению, без этикетов. Добро пожаловать. Не стойте, проходите, – по-хозяйски затянул он, медленно выступая из тени угла, являя собой подтянутого, смуглого, едва заметно поплывшего в талии отлично одетого мужчину. Сшитый на заказ тёмно-зелёный сюртук сидел на нём, как влитой. Узкие панталоны, обтянувшие крепкие ноги, заправлены в блестящие сапоги с английскими раструбами. Припудренная лысина обрамлена остатками седых завитков волос. Гладко выбритое лицо и ухмылка полных губ выделяли Остафьева из присутствующих силой и уверенной властью.

– Батюшка-с, видеть вас, голубчик, изволил-с… – попытался пробиться сквозь повисшую тишину староста, и вновь был остановлен господским жестом.

– Выйди вон, Степан.

Как только присутствующие проводили до двери семенящего будто прилипшими к полу пятками старосту, разговор был продолжен.

– Итак, – начал барин, выступая в центр горницы, представая перед Богомоловым в полный рост, – вы вчера героический поступок совершили, друг мой.

– Григорий Павлович, я позволю себе остановить вас. – Илья вытянулся и, повинуясь странному чувству, пошёл навстречу Остафьеву, неестественно расправляя плечи. – Я оказался у реки совершенно случайно, услышал крик – поспешил помочь. Не раздумывал, кто тонет, – выделил он.

– Это похвально. Смелость ваша будет награждена. Будьте покорны, я об этом позабочусь. Я доложу об вас начальнику штаба, – переврав на военный лад, осклабился Остафьев, обнажая белые ровные крупные зубы.

Илья промолчал, не отводя взгляда и не улыбаясь в ответ. Что-то в барине настораживало Богомолова больше слухов о его распутном поведении. В конце концов, когда помещики в деревнях жили по морали? Нет, в этом господине, кроме душной любви к молодым крестьянкам, было ещё что-то – и таилось оно на дне его чёрных глаз. С глухим колодезным шумом падали в них предположения Ильи, одно за другим.

– Может, вы, Григорий Павлович, слышали об убитых на берегу Шоши? Каждый раз, при полной…

– …луне, – перебил его Остафьев и, поправив узкий воротничок, продолжил: – Нет, ваше благородие. Ничего вы здесь не найдёте. Отрапортуйте начальству, что люди те, совершив смертный грех, утопли самостоятельно. По пьяни. И возвращайтесь к службе. Об этом я тоже доложу. Не годно отнимать время служивого человека на ерунду.

– Я бы не стал утверждать, что те мужчины утопились. Раны на их теле будто рвали, спины изрезаны, самому себе такие не нанести. Синяки не сложно…

За спиной барина послышался шорох юбки и высокий женский голос отскочил как от натянутой струны:

– Умоляю вас, Илья Иванович, хватит! Побойтесь Бога, здесь дети! – Настасья Львовна встала с лавки и картинно закрыла уши своему девятилетнему отпрыску, заинтересованно разглядывающему Богомолова.

«Актриса», – подумал тот, удивляясь, как в мгновение преобразилось её безжизненное лицо: малиновый румянец раскрасил щеки, губы поджаты, даже малюсенький виток чёрных волос непослушно выбился из тугой причёски и улегся на цветной воротник.

– В самом деле, не стоит, ваше благородие. Не стоит беспокоиться, – подыграл жене Остафьев, пропуская её, торопящуюся к выходу.

Илья немного развернулся и, поравнявшись с Настасьей Львовной, вдруг замер. Нечто выпрыгнуло из глубин его памяти и закрыло сознание, как пухлое облако солнечный цвет. Он будто снова был в той реке, на глубине, под толщей воды, сквозь которую пробивались неразборчивые голоса. Опомнившись, Илья окрикнул барыню:

– Настасья Львовна, простите покорнейше! Не изволите помочь мне найти вышивальщицу?

– Вышивальщицу? С чего эта просьба, Илья Иванович?

– Невесте хочу подарок на свадьбу сделать. Ваш воротник очень искусно вышит, не каждый день такое увидишь.

– Ваша правда, Илья Иванович. – Раздумывая над ответом, барыня смотрела прямо перед собой. – Это матушки моей покойной, Царствие ей Небесное. В наследство осталось. Всего хорошего, до свидания! – И Настасья Львовна поспешила скрыться за дверью, закрывая ладонью женщину в лодке, вышитую красной бумагой на белом воротнике.

14

Удушающий зной на Ильин день отступил. К обеду перестало тянуть горячим сухим ветром, и только едва обдавало теплом. Сено убрали зелёное, душистое, в самом цвету, ароматное настолько, что не хватало полной груди собрать весь его густой мёд. Накрывая стога сырой осокой, чтобы сено не промокло, простояло до зимы, и уже потом его можно было по снегу привезти домой, мужики, не стесняясь друг друга, жмурились от удовольствия. К вечеру улицу протягивало непривычной свежестью, но уже не скошенного луга, а будто заблудившегося осеннего ветра. Он петлял растерянно по улицам, путался в женских юбках, хлопал ставнями, пугал засидевшихся птиц, поднимал пыль и наконец, будто вспомнив дорогу, уносился к реке.

Без накидки у воды к вечеру стоять было зябко. Из деревни доносилось едва различимое в гомоне голосов блеяние: крестьяне гнали к церкви скотину, чтобы в молебен перед иконой Ильи Пророка священник окропил им бока святой водой. К вечеру без накидки стоять было зябко. Она не могла выудить из детской и отроческой памяти подобный обычай. «На Ильин день и камень прозябает», – сказала как-то старенькая нянюшка (она ещё, глупенькая, над ней посмеялась, уж больно смешно та шевелила ссохшимися губами), и через пару дней померла. Так и остался этот летний день на всю жизнь – горьким, как пиво, которое сейчас варили крестьянки, не поспевая таскать расписные братины да дымящиеся пироги на расставленные уличные столы. Значение этих слов она поняла, только перебравшись в эти края: конец июля был холоднее марта.

Будто опомнившись, резко пригнулась: молодёжь в нетерпении начать празднества по случаю уборки сенокоса выглядывала отцов, самые бойкие, окрикивая друг дружку, уже сбивались в кучки во дворах. Возбуждённая ребятня рассыпалась по деревне, как горох, зазывая балалаечников, и все эти голоса струйками просачивались к реке. Она опасалась зря: на последнем дворе у берега по негласному обычаю было тихо. Нинка с падчерицей в городе, да и легкий плёс волн заглушил бы для случайного прохожего торопливый аккуратный шаг, а ветер замёл едва различимые следы на сером песке. Плотные стебли рогоза, тяжелея под плотной коричневой головкой, едва качнулись и снова замерли, ограждая свершающееся у кромки воды. Доносившийся с берега голос он рассеял на множество звуков, смешал с пронзительными криками хищницы-пустельги и разнёс по самым тёмным уголкам земли:

«…растворятся седьмые небеса, сокатятся златые колеса, золотые, ещё огненные…»

***

В доме Дрожжиных, как и в любом другом сегодня, стояло большое нетерпение. Девушки, освободившись от приготовлений, давно наряженные и вспотевшие, измаявшись дождаться отца семейства из церкви, ежеминутно хлопали дверьми:

– Идёт?

– Не видать.

– Опоздаем! – кричал женский голос, шуршали сарафаны, давая недолгой разряженной остывающим блинным духом тишине минуту, не больше.

– Ну? Идёт?

– Нету.

– Опоздаем же!

Богомолов не вытерпел и переместился на задний двор. С церковной службы он безо всяких церемоний сбежал, как только перед ним сомкнулась толпа страждущих крестьян, чтобы испросить у иконы Ильи Пророка отёла да урожая. По дороге домой контуженное бедро принялось премерзко ныть. «К дождю видать, смотри-ка, не подвёл святой» – подумал он, смущаясь своего невольного богохульства в праздничный день и одновременно радуясь впитанной в семье прогрессивности мышления. «Не идти на поводу ни у Бога, ни у чёрта – вот каким должен быть глава семейства. За каждую мелочь ответ держать. Не просить урожая, а боронить и сеять. Меньше говорить, а больше делать», – любил повторять ему отец, выходя ночью, в Ильин день, на раннюю жатву вместо гуляний. Детей у Богомоловых больше не было, работать приходилось от зари до зари: остановить колесо земледельческих работ хотя бы на день означало голодную смерть. Илье не было и пяти, когда он, прежде покрутив в крошечных пальчиках красное гладкое зёрнышко озимых, определял будущий урожай и нёсся к отцу через всё поле: «Успели! Ужо, батя, иней не возьмёт зерна! Ужо не повредит!».

Офицер обогнул бледно-зелёные капустные гряды, ток – небольшую площадку, где веяли зерно, – и на самом краю огорода опустился на лавку, предназначенную, как говаривал Дрожжин, набивая трубку едким до невозможности «Жуковым», «для табака и уединённого размышления». Медленно размял бедро, пока из-под шрама не начала разливаться приятная боль. Потом разложил на коленях тряпичный сверток и в третий раз с Вариного исчезновения принялся всматриваться в узор оставленного пояса. Его концы украшали зелёные шерстяные помпоны, а рисунок и впрямь повторял тканую роспись воротника Остафьевой один в один. Те же молочные гладкие капельки речного жемчуга, те же стежки красных нитей, лодка, женский силуэт в юбке и идущие от её рук лучики прямо в пасти не то рыб, не то хищных животных. «Защищает» отчего-то подумал Богомолов, вспоминая, как родной отец, не веривший в нечистую силу, свой вышитый матерью пояс снимал только в бане.

В груди неприятно сжалось сердце. Правильным ли было так заботиться о постороннем человеке или нет, но отчего-то именно на Варином лице ему так хотелось увидеть улыбку. Любоваться бы, как она кружится на ромашковом поле, в хороводе, да и просто так. Довольная, спокойная, без страха, не оглядываясь через плечо. Похоже, кто-то заставляет её молчать. «От кого эта хрупкая девчонка может бегать, у неё и жизнь-то не началась» – разозлившись, выдохнул офицер в небо. Солнце пятилось на запад, оставляя размытые розовые лужицы. Взгляд снова приковал пояс, он повертел его концы в руках. Нет, ошибиться невозможно: эта вышивка и та, что на воротнике помещицы, сделана рукой одной мастерицы. Двор внезапно ожил – видимо, из церкви вернулись, – и, негромко цокнув: «Вот Остафьева, вот шельма», резко обернулся. Высунувшись из-за бани, его разглядывала Катерина – старшая из сестёр Дрожжина.

– Я, Илья Иваныч, вам сказать хотела, – сбрасывая с щёк невидимый румянец, тряхнула она убранной головой, – брат вернулся и говорит, что отправляться пора.

– Слышу. Спасибо.

Будто подтверждая сказанное ею, из дома громко крикнули: «Катя!», и девушка, бросив в ответ: «Иду!», скрылась.

15

В тот момент, когда Богомолов соглашался остановиться у вдовца, он не знал, что кроме него в доме живут три девушки: Маша – двенадцати, Ольга – пятнадцати и Катерина – семнадцати лет отроду. Обнаружив это в день своего приезда, он предложил старосте от Дрожжиных съехать. Непременно пойдут толки, некрасивые, как речная вонючая жижа, но это пусть. Чего действительно не мог снести Богомолов, так это семейное притворство, комбинации, которые обычно пытались разыгрывать родственники и сами молодые девушки. В городах, куда его иногда командировали, всегда находились оневестившиеся дочери разорившихся купцов или небогатых служащих, кому статный унтер-офицер сгодился бы в мужья. В комнатах, куда его невзначай приглашали выпить чаю, было душно и напудрено всё: от слов до внутренней обивки малахитовой шкатулочки, выставленной на всеобщее обозрение рядом со скудной библиотекой – обычно единственной фамильной драгоценностью. Он маялся от непонимания, как отказывать, глядя в заискивающие материнские глаза, на мольбы непременно явиться снова, как обходиться с девушками, каким словом дать понять отцам семейств, что он – не выгодная партия, а их дочери – не товар на ярмарке. Вся эта брачная церемония была ему противна до омерзения, и Дрожжин, услышав предложение Ильи, это понял. «Ты – человек служивый, видно, честный. Оставайся, а Катерину я чем-нибудь займу», – сказал он тогда, протягивая руку рослому скуластому унтер-офицеру в выцветшей военной форме.

Ничего у него не вышло: не прошло и недели, Катерина сделалась грустна и молчалива. Успеть со сватовством надлежало до Петрова поста, но Илья как будто ослеп: уходил с крестьянами рано утром и никогда не возвращался один. Вечерами, пропуская Дрожжина вперёд, кряхтя, умывался холодной водой, вытирался поданным вышитым самой Катериной рушником и прятался в единственной закрытой горнице. Не смотрел девичьи хороводы, не сидел за общим столом на гуляниях, работал, составлял бумаги, возил их в город да пропадал на реке за «поисками душегубца». Месяц спустя, едва вечерами кончали раскладывать в середе по полкам чистую посуду, Катерина убегала подолгу плакать в бане, отчего сделалась страшно некрасива. Нос раздался, стан высох, по красивым точёным скулам будто мазнули углём. Солнце завершило картину, сделав складки нежной кожи на локтях и шее грязно-зелёными. Прибыв как-то на ярмарку в Низовку из Воскресенка, их бабка Прокофьевна заорала с порога: «Ишь, испортили мне девку!» и целый вечер упрашивала выпроводить Богомолова долой или заставить жениться на влюбленной Катерине. Мол, горя по осени не оберёшься. В ответ Дрожжин сурово качал головой, а спустя час уговоров и вовсе разом прекратил разговоры о женитьбе, со всей силы дав мясистым кулаком по столу: «Отставить!». Илья был скромным, справедливым человеком, живущим по чести, и, к собственному хорошо скрываемому стыду, Дрожжин понимал, что сестре никогда не добраться до такой нравственной высоты. Он отругал Катерину за пошлость мыслей, и с тех пор в доме об их сватовстве никто не заговаривал.

Офицер встал, чувствуя, как нарастает боль. Медленная, томная, поначалу пугливая, а через несколько шагов окрепшая и ясная. Он свернул пояс, дождался, когда огненная стрела спустится, как бывало не раз, к пятке, и, едва ступая, побрёл в дом. На празднование они выдвинулись всем скопом, оставив только ревущую от несправедливости младшую Машу.

На улице в центре деревни устроили небольшой базар. Богомолов слез с телеги, на которую пришлось забраться из-за усиливающейся хромоты, и осмотрелся. Народу было много. Ильин день был едва ли не единственным поводом остановить поток забот о жнивье, пахоте, отёле и порадоваться редкому отдыху. В этот день низовские выходили целыми семьями, радушно встречали гостей с окрестных деревень и даже незнакомым предлагали местное угощенье. Парни в жёстких крахмальных рубашках, сюртуках, штанах на выпуск и смазных сапогах, подбоченясь, выглядывали поодаль наряженных девиц. Те сидели на большом обтёсанном бревне. Маменьки за накрытыми столами впервые за день, шумно выдохнув усталость, принимались за еду. Сердовые – крестьяне среднего возраста, – покуривая, беседовали меж собой и обменивались новостями.

Звуки голосов, смеха, музыки, топота, лошадиного ржания, птичьих переливов наводняли улицу, будто реку весенние ручьи. Её сильным течением мысли уносило, убаюкивая. Илья только запил жирный пирог пивом, как вдруг у самого уха в воздухе заплясали мелодичные переливы. Сидевший рядом парень, курчавый, усатый, в яркой зелёной фабричной рубахе, аккуратно пристроил на одном колене минорку – особую местную гармонику. Гул на секунду замер. С каждым мгновением мехами минорки раздувало задор и веселье, парень, отвернувшись от стола к улице, отбивал сапогом такт и лукаво посматривал в сторону девушек. Колеблясь не больше минуты, одна из них встала.


Мне папаша – бусики,

Мне мамаша – бусики,

Я милого полюбила за витые усики!


Девушки рассыпались хохотом, а паренёк с миноркой встряхнул жёсткими кольцами кудрей и ещё пуще принялся орудовать мехами. Гармонь набрала силу, задышала. Вместе с ней девушка, сделав шаг вперед, обратилась к толпе:


Дайте, дайте мне пилу,

Я рябинушку спилю,

На рябине жёлтый лист,

Мой милёнок – гармонист!


Снова раздался смех, за столом зашумели, закивали, кто-то хлопнул кучерявого по плечу. Эта незатейливая игра между гармонистом и девушкой продолжалась какое-то время. Илья расслышал их имена – Павел и Аксинья. Лёгкость, с которой крестьяне отдавались отдыху, радовались тому только, что в жизни есть лето, птицы, деревья, убранные зелёным шёлком, земля как плодовитая матушка, работа и кров дарили покой и едва уловимую надежду на то, что всё будет хорошо. В первый раз за вечер боль в ноге отпустила. Илья сидел не шелохнувшись, квёлый, захмелевший, оперев локти в колени, и с интересом наблюдал, как сближаются гармонист и девушка. Пропев несколько прибауток, она уже стояла в центре площади, отделённая от парня полукругом из молодиц, и пела исключительно для него:


Я тогда тебе поверю,

Когда встану под венец!


Тут кто-то взял в руки пузатый гудок, трёхструнку, похожую на скрипку, подсел к гармонисту, они обменялись быстрыми взглядами, и в следующую секунду уже раздалась новая порывистая хороводная мелодия. В центр площади суетливо начали сбегаться парни, разбирая девушек из полукруга на пары. Они вставали друг за другом лицом к музыкантам. Полная хороводница затянула «Плетень» и подняла руки стоящих первыми парня и девушки, образуя ими дугу. Через неё друг за другом начали пробегать пары, выстроившиеся позади, расплетаясь сразу перед музыкантами, как того требовал мотив песни, и соединяясь снова позади первой пары.


Во меду, во патоке,

И во явстве сахарном,

Я дам старикам киселя с молоком;

Красным молодкам – шёлковую плетку;

А нашим девицам – белил и румян.

Расплетайся, плетень, расплетайся!


Первая двойка опустила дугу из рук, так, что с каждым кругом выбегающим приходилось наклоняться всё ниже и ниже. Молодые выныривали из-под дуги, запыхавшись, весёлые, румяные, визжащие. Богомолов разглядывал их лица, отмечая про себя знакомых и вспоминая их имена. Низенький – Костров, дальше Ванька, сосед Дрожжина, Горшковых сын, рябая бойкая Аглая бежала с незнакомым крепким парнем, Маня, местная красавица… Выбежала неприятная Илье Зина, дочь кучера Городецких, которую он встретил у реки с барчуком. Лица мелькали, пары перетекали с места на место, хороводница всё «расплетала» их, пошёл шестой куплет хоровода. Тут в самом конце промелькнула чёрная коса. Илья присмотрелся. В ручейке пар появилась новая девушка – он понял это по тонкой кисти её свободной левой руки, которая не лежала на поясе, как у остальных, а свободно парила в такт музыке, будто указывая на своё расположение. С каждой новой парой разбегающихся к офицеру вместе с рукой приближалось нечто неясное из глубин памяти. И в тот момент, когда перед сидящими оставалось только двое ребят, он вспомнил свой первый день в Низовке, и одновременно с этим из-под дуги вынырнула Варя. Отпуская руку сына Горшковых, свободной она бросила ошарашенному Илье под ноги веточку кукушкиного цвета с остренькими розовыми лепестками и одними губами прошептала: «Уходи».

16

Илья рванул со скамьи, едва не упав. Боль в ноге вернулась. Он сделал шаг, превозмогая её и пытаясь уследить за удаляющимся синим сарафаном на широких красных лямках-нашивках из набивного ситца. На голове Вари была повязана широкая лента – венец. Его завязанные у основания шеи концы, густо украшенные жемчугом, лежали на спине и тяжело качались в такт быстрому шагу. Мгновение, за которое Варя обогнула все пары, встав в конец хоровода, Илья провел в забытьи. Голос. Как же он не узнал его раньше! Тонкий, уверенный, сбивающийся в конце, будто хозяйка опускает подбородок и поднимает снова. «А, теперь постой! – думал он, тяжело опираясь на здоровую ногу. – Сейчас ты от меня не спрячешься!». Хохот, разговоры, музыка слились воедино и были неразличимы. Илья успел заметил бледный полный круг луны, как его толкнул в спину грузный высокий Мещеряков.

– Ваше благородие! – обернулся он на ходу, обгоняя Богомолова и делая вид, будто снимает шапку.

– Осторожней, – буркнул ему унтер-офицер, теряя из виду жемчужные ленточки, которые, едва переливаясь в остатках солнца, служили ему маяком.

Он осмотрел быстро двигающиеся пары. Аглая, Костров. Аксинья и Ванька Горшков. Вера с каким-то усатым. Марья Чуркина с женихом. Катерина и недавно откомандированный Ряполов. Городецких Зина и Мещеряков, будь он неладен! Вари нигде не было. Он прошёл вдоль колонны несколько раз, перебрал в голове всех знакомых по именам, внимательно осмотрел незнакомых, вернулся к музыкантам, наблюдая, как, взвизгивая, расплетаются пары. Не выпуская из виду хоровод, доковылял до пустого бревна, осмотрел длинный стол, мужиков, собравшихся чуть поодаль покурить, тонкие фигурки старичков, улыбающихся бесцветными глазами. Нигде не было синего сарафана с красными ситцевыми лямками.

Отчаявшись и разозлившись на себя окончательно, Илья махнул потягивающему в одиночестве трубку на самом краю стола Дрожжину и с шумом опустился рядом.

– Хорошо тебе, а, Спиридон?

– Не жалуюсь, Илья Иванович.

– Варя была здесь. Видел её своими глазами, сарафан синий в маленький жёлтый цветок, венчик…

Дрожжин посмотрел на въевшуюся в складки потрескавшихся рук грязь, раздумывая, что ответить, сплюнул куда-то за лавку и только тогда протянул:

– Нет, Илюша. И я не видел, и мамки бы уже давно растрепали. Да и что им тут делать, сам подумай? Там на фабрике плотют хорошо, довольствие. Устроила их Настасья Львовна честь по чести. Дом заколочен стоит, сам сегодня видел, у меня там ванды стоят. – И, нагнувшись к офицеру, понизил голос: – Ты б, может, ещё б к кому присмотрелся, ась? Ну раз не Катерина, вон Манька, Беспалова дочь, всем хороша. А лицо? Мадонна!

– Спиридон! – перебил его Илья, не обращая внимания на намёки. – Она здесь. Я её видел.

– Эка ж ты, благородие! – Он весело поднял указательный палец, зажимая трубку остальными, и, раскашливаясь, рассмеялся. – Нет здесь никого.

– Не веришь мне?

– Верю. Верю, Илюша. «Верю», – сказал Дрожжин, нехотя вставая и осматривая пляшущих. – Чёрт бы их всех побрал, а. Хочешь, пойду поспрашиваю? Ну?

– Иди.

– А найду, к тебе вести? – Он улыбнулся.

– Рядом буду.

– Ох, проклятая, извела тебя…

– Мне в контору что прикажешь писать? – резко перебил его Богомолов. – Что-де свидетелей двум убийствам нет? Уехали? Что плотют им там на фабрике? А Маклаковым что сказать? Что никаких следов преступника, убийцы их сына, не удалось найти?

– Есть, ваше высокоблагородие! Разрешите …

– Спиридон! – взмолился Илья, голова шла кругом.

Дрожжин махнул рукой, придал лицу как можно более равнодушное выражение и подошёл к компании мужиков. Один из них, невысокий и кругленький, только закончил скручивать папиросы, сидел на лавке и, похлопывая по колену в такт музыке, подпевал хороводнице. Илья не слышал разговора, но даже издалека было видно: о Ковалёвых тот ничего не слышал. Крестьянин подозвал сидевшую с товарками жену, и та, уперев руки в бока, недолго что-то отвечала Спиридону и в конце, разразившись смехом, отошла. Богомолов не стал дожидаться ответа, развернулся и пошёл с площади прочь.

Внутри жгло какой-то детской обидой: он видел Варю своими глазами, но ему никто не верил. Он тонул тогда в реке, утаскиваемый на дно невиданной силой, и все эти убийства, он чувствовал очень отчётливо, были не так просты, как ему твердили все от Остафьева до земского исправника-начальника сельской полиции. Казалось, будто хотели, чтобы он перестал доверять себе и уехал. Богомолов вышел на плохо освещённую дорогу и зашагал по улице мимо домов с незакрытыми ставнями. Редко из какого окна пробивался свет лучины: даже оставленные дома дети давно убежали на праздник. Подступал осенний холод, пахло готовкой, подпревающей соломой. Откуда-то тонко тянуло горьковатой душицей. Илье показалось даже, что горечь эта идет из самой души.

На страницу:
4 из 5