bannerbanner
За пределы атмосферы
За пределы атмосферы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

Тем временем Гущин выявлял в толпе свидетелей. Не просто праздношатающихся, случайно очутившихся на месте происшествия и способных в лучшем случае врать как очевидцы. А свидетелей, которые действительно что-то видели, могут внятно рассказать, что именно, не откажутся под этим подписаться и в случае чего повторить в суде. Одновременно с этим собирал улики. Во что собирать – Серёга, конечно, захватил с собой, но все осталось в уазике. Значит, во что попало. Контрактник Ваня оказался полезнейшим товарищем – привлек на помощь оказавшихся рядом сослуживцев. Да и от «гиббонов» – гибэдэдэшников – польза была: их было трое, получилось даже что-то вроде оцепления организовать.

– Вот вы видели? Что видели? Как он мопед за руль держал?

Кто именно? Какой мопед? Написать все это можете? Вот вам бумага, пишите. Нет, не уходя. Темно? У кого фонарь есть, посветите! Вот и пишите. А мешок есть? Магазинный, да, дайте, пожалуйста…

Поповские одежки запихнул в самый большой из мешков, которых ему насовали доброхоты. Теперь главное. Лужа. Тоже мешком зачерпнуть, что ли… Видывал Витя Гущин жмуриков, и подснежников видывал, и утопленников, и после пожара. Но все это хотя бы условно твердое вещество – можно взять в руки или пинцетом, положить в мешок – и экспертам. А тут – что-то похожее на белок сырого яйца, колышется, но не спешит рваться, рассоединяться.

Никак не зачерпнуть. Присел на карачки, матюкнулся про себя, попытался зачерпнуть прямо мешком – и вот тут, видимо, задел жижу в луже голой рукой.

Сначала не понял даже, что произошло. Руку защипало, пальцам стало горячо. Потом с них закапало, зашлепало по луже, отсвечивая багровым. Щипанье перемещалось все выше, а пальцы перестали чувствовать. И стали исчезать, оплывать на глазах. Изгладился морщинистый рельеф кожи на суставах, исчезли торчащие волоски, кожа – или это уже не кожа была? – стала гладкой, пластмассовой на вид, отливала буровато-красным в свете фонарей. Вот – нету уже никаких пальцев, облизанные торчки, как свечные огарки, обглодки какие-то. Все тоньше, тоньше, вот уже и ладонь пошла обтекать, деформироваться, расплываться студенисто…

– Помогите! – сдавленно закричал Гущин. Сидел на корточках перед лужей, а тут привскочил, полусогнувшись, держа судорожно скрюченную руку на отлете. Ваня Марамзин обернулся. Только что милиционер шуршал мешком, пытаясь зачерпнуть в него из лужи, минуты не прошло – а куда рука у него делась-то, что вместо руки? Белая румяная физия перекосилась мгновенным ужасом. Но тут же затвердела решительно:

– Васька! В магаз! Фермерский! Нож тащи мясной! Ходу! – а сам кинулся к Гущину, принялся засучивать ему левый рукав. Повалил, оттащил от лужи. Рукав собрался в гармошку, открыл неповрежденную, белую, как рыбье брюхо, кожу почти по локоть. Но запястье уже оплыло и побурело, а там, где была ладонь, белели кости, выявляясь из-под красно-бурого, как провод из хлорвиниловой изоляции, с наглядной постепенностью, расходясь лучами и тоже истончаясь, истекая тяжелыми, смолистыми, клейкими каплями. Гущин сипел, ругался, паниковал – «перевяжи, растак твою». Забухали берцы Васьки – марамзинского сослуживца. Позади поспевал владелец, он же и продавец, фермерского мясомолочного магазинчика. По случаю приближения праздника он работал сегодня допоздна.

– Во! – Васька протягивал Ивану топор-секач с длинным дугообразным лезвием, которым в магазинчике разделывали мясо.

Иван перехватил за обух и лезвием топора взрезал рукав куртки Гущина до плеча. А потом – за топорище. Хрясь! Отлетела рука по локоть, хлестанула кровь. Перетянули шнурком из куртки. Сознания Гущин не потерял – плакал, выл негромко, но жутко. Погрузили в гибэдэдэшную машину, повезли в райбольницу.

– Что он делал? – спросил Ивана гибэдэдэшник.

– Вот это собирал… – указал Иван на лужу. – Та-арищ старший лейтенант, вы теперь тут за старшего! Надо, это… все, чё надо в милицию!

– Вещественные доказательства?

– Ага.

– Тут же убийство было?

– Три.

Гибэдэдэшник присвистнул.

– Давайте, это… Вот еще один, вон еще один. И мотоцикл. Тоже доставить надо. А вы машину отослали.


Для поселковой фельдшерицы Алевтины Прокофьевны эта ночь была ночью страды. И страданий. Само собой, здоровые люди фельдшера не зовут и к нему не идут. Но одно дело – простыл ребенок, или съел что-то не то, или у кого-то прихватило сердце, давление. Понятные, бытовые недомогания. А вот если жалуются, что «колет везде, иголки вонзились какие-то», «как занозы, и в груди, и в руках, тронуть больно» – и видно простым глазом, что согнуло человека, любое движение – через боль, то что это? И не один такой, и не старички да старушки рассыпчатые, там с чего угодно заболит. А много народу, да молодого, с виду здорового. Да на ночь глядя…

– И отчего колоть стало? Где работаешь-то? Там ничего такого, как теплоизоляция, стекловата? Ничего не пилят?

Очередной страдалец изнеможенно мотал головой. Никакие мази, растирания, таблетки, никакое обезболивание эту болячку не брало. А под теплый душ – воды-то нет!

– Съел что-нибудь эдакое под праздник? В детстве диатеза ни на что не было?

– В детстве… А я помню? Все шуточки… – раздавалось кряхтенье в ответ.

Некоторые не шли, а звонили. Жаловались по телефону.

– Может, кошка лишай занесла?

– Да ну, скажете тоже!

Про искры, про высокого в сварочной маске – рассказывали. Раздевались – «посмотрите». Алевтина Прокофьевна присматривалась к коже на груди, на руках выше локтя. Пожимала округлыми, уютными плечами, зеленовато-карие глаза улыбались:

– Да нет, тут у тебя не видно, чтоб искры. Нету ожога. Смазывать жиром пробовал?

– Там, внутри, колет…

Попытки прощупать «там, внутри» оказались бесполезны. Короткопалые, но ловкие ее руки, еще хранившие летний загар огородницы, не нащупывали ничего подозрительного. Или огрубели, зашершавели от вечной дезинфекции? Пострадавшие только охали, вскрикивали и корчились – в меру темперамента. Видимо, это было на самом деле больно. Брать в больничку Алевтина Прокофьевна никого не спешила. Зачем? Что она сможет сделать там такого, что не получится дома? Если не видно, что болит. И нет таких симптомов, при которых учат сразу вызывать скорую. Не инфаркт, не инсульт, не «острый живот». И не похоже, чтобы что-нибудь химически едкое. Кожа у всех обратившихся гладкая, ни волдырей, ни язв. Разве только – даже если ничего не понятно, но у многих одинаково, вдруг это эпидемия? Фельдшер всех новых болезней знать не может – пусть в соседней медсанчасти разбираются, там номерное главное управление Минздрава, исследуют экстремальные условия труда. Или… Вот тут ей стало жутковато. Неровен час, радиация? Хоть и писали в восемьдесят шестом и после, что не так это выглядит, да потом сами винились: не всё говорили, не всё писали. Последние сомнения таяли стремительно. Алевтина Прокофьевна накручивала телефонный диск. Из трубки раздалось:

– Дежурный врач Конышев слушает.

– Гусятино говорит, фельдшер Опарина. У меня двадцать семь человек с одинаковыми жалобами, обязана сообщать как про эпидемию.

– В район звонили уже? Не отравление, не водка паленая?

– А фиг знает, Валерий Фёдыч! Наверно, не пищевое, они жалуются, что кожу колет, мышцы, – дак может, выброс какой, экология? У вас выбросов не было?

– Не было! – ответил он, сдержанно свирепея. Развелось радиофобов! И хемофобы не отстают. Уж медики-то должны бы оставаться в поле здравого смысла. А поди ж ты!

– Принимаю меры! – ответил Конышев на том конце и брякнул трубку.

Значит, и самой надо меры принимать. Звонить в Безносово. Опять зацыкал диск. «Двадцать семь человек заболели одинаково», – повторяла Алевтина Прокофьевна. Как еще образуется – до этого было пока далеко, но позвонить, сказать – обязательно. Что-то одно изо всего того многого, что надо – сделано. Уже что-то.

Глава 4. Русский бунт и русский террор

Парикмахерская работала. И мало того. Только две девицы отирались в предбанничке-тамбуре – назвать его приемной или вестибюлем язык не повернулся бы у самого смелого новатора сферы услуг. Одна, остролицая худышка, сидела на единственном колченогом стуле и листала засаленный глянцевый журнал. Другая висела перед нею облаком – обширная светлая куртка-пуховик и болтающиеся золотистые волосы до пояса усугубляли это впечатление. Разглядывала рекламный плакат – даму с диковинной прической. Да слышался лязг ножниц изнутри.

– Кто последний? – спросила Марина.

– Мы-ы, – протянула облачная дева теплым, обтекающим голоском.

– Я, – бросила остролицая. У нее голос был низкий и резкий. И обе захихикали.

– Вы стричься?

– Ага, – ответила остролицая. А облачная добавила:

– А я кончики покра-асить…

Из-за двери послышался звук мотора. Либо машинка, либо фен.

– Я за вами, – сказала Марина.

– Сколько с меня, Наташ? – донеслось из-за двери.

– Пятьдесят, – ответил хорошо знакомый Марине женский голос. – Ну чего, счастливый небось? Заезжаешь-то до праздника или после?

– Чтоб там Новый год отметить. – Дверь отворилась, и в облаке теплого парфюмерного пара вывалился клиент. Аккуратно подстриженный под бобрик, синие щеки. Дева-облако тотчас проскользнула внутрь, на ходу скидывая куртку. Остролицая вздохнула:

– Добился. Выбил. Буквально.

– Как – выбил? – не поняла Марина. Делать было нечего, кроме как слушать сплетни, а в очередях можно было услышать много интересного.

– Это ж Лёва из Могилёва.

– Правда, из Могилёва? – И Марина засмеялась.

– А фиг знает, – пожала плечами худышка, – зовут Лёва, Лев Исаич, приехал откуда-то оттуда, вот и говорят: Лёва из Могилёва. Пожарник он. Ему квартиру обещали-обещали, даже дали было… ну, ордер выписали, он его даже видал уже, а тут весь этот дефолт. Трах-тибидох – мэр ключей не отдает, придержал его квартиру для этого, Хасанки. Ну, который Хасанбаев, бистро с шавермой. Так пошли и набили морду. Мэру, его прислужничку из земотдела – Порадеев фамилия, все Пердяй говорят, – и Хасанке тоже…

Вот это новость! Мэру набили морду. Пусть он просто председатель поссовета, мэр – это современная приблуда. Как говорил один на работе – приезжал с центральной площадки, из головного питерского НИИ – эти ребята, дай им волю, в каждой деревне бы провозгласили отдельную национальность, избрали президента, учредили бы при нем личную гражданскую гвардию и закрытый распределитель. Очень похоже на правду. Понапридумывали понтов – мэр, вот тоже. По сусалам, чтоб не понтовался попусту.

– Все детей прячут, девчонок особенно, дак рассказывают, и парня они могут. Если беленький, румяный, смазливый – могут. Хасанка этот. Он из Самарканда. К нему приезжают эти, урюки, а он устраивает. Торговать где-нибудь или квартиры ремонтировать. У него целая малина. Круглые сутки дым коромыслом, и если мимо неудачно пройдешь, не угадать если момента – могут просто хвать, и все. И концов не найти. Если молодая и не кривобокая. Я, например, с собой баллончик ношу, прыснуть удачно да сразу драпануть – не погонятся. Вот после зимы-то находят, про которых с осени говорят, без вести пропавшие, по грибы пошли – ага? Не грибы никакие. Это Хасанка со своими. Поматросят, потом чпок – и в лес. Грибы! А зачем они ему, у него и покруче грибов всякого разного есть. И косячки, и колеса. Мы стараемся мимо не ходить, да как иначе, все Ужово – одна улица, которые есть переулки, дак одно ж название. Ну, там, где картонная фабрика, где сельхозхимия, там по названиям переулки есть, а так – все один большак. Да, и вот этому Хасанке блинов навешали, да говорят, так, что зубы посыпались. И вся харя всмятку. Больше десятка человек…

– А если он обозлится да всю шоблу приведет? Всех, кого устраивал? Это ж сотни человек, вы сами говорите. То как? Все Ужово обрезы юденичевские выкопает да лимонки с войны, побоище будет? – спросила Марина. Ей становилось по-настоящему интересно.

– Куда там! Он уже вечером исчез. С обслугой, со всей родней кишлачной. Со всеми-всеми-всеми. И шаверма закрыта. Даже опечатана. Потому что Пердяй этот самый все подписал, что не подписывал годами. Ему как приложили по мордасам – так он сразу и… Участок отдал, который Ровдугиным причитался, многодетным, ну, по закону-то, жилье построить. Его тоже для Хасанки придерживали. Еще там были участки…

Приоткрылась дверь, и сквозь щель раздалось:

– Есть на стрижку простую? Пока идет окрашивание…

Худышка плавно и шустро, почти неуследимо – была, и уже нету – очутилась внутри. Марина не успела задать вопроса, который вертелся на языке: а как, вот как это все-таки случилось? С чего началось? Слово «бунт» она не решалась произнести даже мысленно. Однако то, о чем рассказывала соседка по очереди, было именно бунтом. Восстанием. Люди силой прогнули представителя власти соблюдать их права. Отдать то, что должен был по закону. За этим вопросом в голове завертелись и другие. Марина обнаружила, что давно уже не думала ни о чем, кроме – как добыть еды, и отвыкла думать о чем-либо еще. Теперь мозги неохотно покидали привычную, многолетне-въезженную колею. И то и дело пугливо соскальзывали обратно.

Худышка выскочила из натопленного, напаренного зальца парикмахерской очень быстро, черные, прямые, мокрые волосы облепляли уши и виски. Одеваясь на ходу. Сразу капюшон сверху – шшш. Мотнула головой – дескать, можно заходить, и тотчас донесся голос парикмахерши Наташи:

– Еще на стрижку есть?

Марина зашла внутрь и скинула зеленовато-голубой стеганый плащ на синтепоне, заменявший ей и осеннюю куртку, и зимнее пальто. Села в кресло. Бывшая облачная дева в тюрбане из волос и полотенца сидела рядом на вертящемся табурете – она оказалась ненамного толще своей чернявой товарки и не занимала много места в тесноте крохотного закутка, именовавшегося залом только по правилам оказания услуг.

– Как будем стричь?

– Силуэт какой есть, вот досюда укороти, Наташ. – Показала ладонью около уха.

Ножницы защелкали, и Марина решилась наконец спросить:

– А чего рассказывают, будто у вас драка была, кого-то из поссовета побили?

Слово «мэрия» очень уж не шло к такому случаю, да и вообще Марина не любила новых, телевизионных слов. Как почти никто в Гусятине, в Ужове, даже в Безносове да и во всем районе. Ленинградцы, питерцы, и те подсмеивались над ними, выговаривая их словно сразу закавыченными.

– У-у, Марин, – сказала Наташа, причесывая очередную прядь, – дак это ж не драка была. Просто пошли и… Пашка мой вот тоже там был. – Она коротко засмеялась чему-то своему. – Он рассказывал. Как Севка по телефону топнул – тот тр-рысь по кабинету, только брызги, говорит, полетели, мелкие, железные, пластмассовые. И тот сразу с лица сбледнел, и так это: ч-что в-вам надо, зазаикался весь. А Севка с Эдуардом Генриховичем и говорят: отдай, дескать, квартиры. Канторовича квартира за тобой, пожарника, и Мелентьевой. Участки отдай. Ровдугины у тебя первые по списку, и так далее, а Хасанка никакой, нету, говорят, и не было в списке ни его, ни одной урюцкой хари. Да Канторовича ты ж только сейчас видела, Лёва, сто лет не стригся, не брился, вот – решил, счастливый весь, квартира дак…

– Не-е, Ната-Лексевна, они ж его не би-или, – перебила облачная дева, – он же сам, а вот Пер… – она хихикнула стыдливо, вся покраснев, – Порадеева, да-а, они доской… От стола оторвали столешницу, и муту-узить, и муту-узить… Пока она попа-алам не расселась. У него еще бума-аги какие-то сожгли. И в шаверме кого-то, я ихние чурки не различаю. – Она провела рукой с наманикюренными, красно-коричневыми ногтями вдоль лица. – И сра-азу все подписа-али, и эти поехали в район, с вечера, очередь стоять, прописываться, а сегодня к обеду вернулись, такие счастли-ивые…

– Кого не били? – переспросила Марина, у которой в голове плохо уже укладывалось услышанное. Только Наташины ножницы, щелкая непреложно перед самым лицом – чик, чик, – точно впечатывали в мозги: да, можно, да, бывает и такое.

Само собой, в парикмахерской знали не все. Даже сюжетно, поверхностно – и то не все. Наталья еще могла бы рассказать – все-таки дело было в ее присутствии, – как Севка, Пашкин напарник, такой же шофер, пришел к ним домой накануне вечером. Каким неприветливым было его лицо! Темные глаза стали совсем черно-угольными, будто пожарище из них глядело. Сузились в щелочки прицелов. Скулы обтянулись, даже небритые щеки щетинились, как железной проволокой. А уж разговора, который произошел на крылечке, она и слышать не могла. Севка вызвал Пашку «на два слова» и начал действительно коротко:

– Завтра выходного не будет. Босс сказал – в Людиново ехать нам.

– Пшел он! Не поеду. К братану собрался, с крышей помочь, он инвалид-афганец.

– Босс рвет и мечет.

– Ничего он мне не сделает.

– Не будь скотиной. Витька Мелентьев того… Не ездок.

И такой взгляд метнул Севка из-под сросшихся черных бровей, что Пашка поежился даже и переспросил:

– Чего – того?

– А того. Пьяного из петли вынули. И ладно еще – свои, без милиции, без врачей. Жив, оклемался вроде, но…

Пашка присвистнул.

– Тут тебе не кабак. Худ-дожественный свист… Это ж из-за квартиры…

Товарищи замолчали. Витька, Виталик Мелентьев, был женат на учительнице из поселковой школы. Весь поселок знал, что это та самая любовь, которая «сердцу не прикажешь». Что Ниночку не остановило Витькино положение вдовца-погорельца. И мать – после того, как он же сам и вытащил ее из пожара, – почти не встает с постели, сердце. И двое огольцов-школьников, и нет своего угла. А у нее дочка в детском садике, и в качестве своего угла – комната, предоставленная школой. И что это его не остановило тоже, они поженились и ютятся вшестером в восемнадцати метрах, и не просто ютятся, а живут душа в душу. И ждут квартиры, которая полагается ей как учителю на двух ставках, преподавателю географии и биологии, и как ухаживающей за инвалидом. И ордер выписан уже, и секретарь поссовета, по-теперешнему – мэрии, его видела, печать прикладывала. И какая это квартира – было известно. И даже известно было, где же ключ от этой квартиры и почему он не вручен до сих пор. Все тот же Хасанка. Хасанбаев. Хозяин кафе-бистро. А также номеров, известных как «Пещера Али-Бабы» и «Дворец отдыха для настоящих мужчин».

– Ну и че, если мы поедем? – раздумчиво начал Пашка. – Тут надо… на корню решать…

– Так и знал. Точно. Завтра идем в мэрию. В поссовет, – твердо закончил Севка.

Тем более не могла знать Наталья, какой разговор произошел в тот же вечер, двадцать шестого, на кухне у Лаубе. Начавшись с того, что Нора, восьмиклассница Элеонора, превращавшаяся уже в местную королеву красоты, с неведомой ранее твердостью заявила:

– С завтрашнего дня встаю на четверть часа раньше. Буду ходить в школу по другой дороге.

– Ты забыла все правила, – ответила Регина Павловна, – спокойной ночи.

Это было очень серьезным взысканием. Беспрекословно исполняемой командой. По ней надлежало немедленно встать из-за стола, даже если ужин еще не съеден, и даже если он еще не подан на стол. Уйти в отведенную ей комнату, погасить свет и лечь в постель. Чтение в постели или любое занятие при свете наказывалось лишением обеда и ужина на завтра, попытка что-то еще сказать – изъятием из шкафа и помещением под замок всей одежды Элеоноры, кроме заплатанного черного халата, предусмотренного именно на такой случай. Но дочь вышла из повиновения. Она осталась на месте и спокойно продолжала:

– Я больше не буду ходить мимо номеров и кафе Хасанбаева.

Регина Павловна пошла в комнаты. Заскрипели петли открываемого шкафа. Шум возни, опять шаги. Регина Павловна вернулась, остановилась на пороге кухни и устремила неподвижный взор фарфорово-голубых глаз на дочь. Та неподвижно сидела на месте. Такие же, как у матери, голубые глаза, только у Элеоноры они сияли решимостью. Такие же округлые, нежно-розового румянца щеки. Только такой косы, уложенной сейчас венком вокруг головы, льняной белизны и почти в руку толщины, даже в юности у Регины Павловны не было.

– Ключ от комнаты, пожалуйста, – сказал глава семьи, Эдуард Генрихович, оторвал взгляд от «Вестей» и протянул руку. – Регина, отнеси туда ночную вазу.

Такому наказанию Элеонора подвергалась ровно один раз в жизни. Когда ей было восемь лет, она разбила чашку из сервиза, полученного матерью в подарок от бабушки, матери отца. Три дня без еды, воды и света. И предупреждение: следующий раз будет не три дня, а шесть, после чего предстоит беседа с пастором и еще одно наказание – то, которое назначит пастор. Она выпрямилась и сказала звенящим голосом:

– Я не допущу, чтобы меня ощупывали сальными глазами!

Минута оглушительной тишины. Наконец Эдуард Генрихович сказал:

– Встань и объяснись.

Конечно, и он, и Регина Павловна слышали про Хасанку. Слышали иногда пробегавшие панические шепоты: еще кто-то пропал, еще кого-то избили, изуродовали, надругались. Девушка, женщина, мальчик-подросток. И видели объявления «Дворца отдыха для настоящих мужчин». Но были непоколебимы в убеждении: порядочной девушке ничто не угрожает. Рискует лишь та, что ведет себя неподобающе. Элеонора не может вести себя никак иначе, кроме как правильно. Ganz richtig. И точка. Услышать от дочери, что на ее глазах днем напали на женщину, которая сошла с автобуса и проходила мимо кафе-шавермы, накинули на голову мешок и утащили в дверь кафе, было весьма неприятно, царапало внутри. Где у офицера и девушки на выданье должна находиться честь, а у истинного евангельского христианина, выросшего im das Vaterland, возможно, душа. Но тон дочери явственно говорил: нет, это не россказни. Не грех суесловия и злословия. И Эдуард Генрихович сказал:

– Сядь.

Помолчал и продолжил:

– Я все взвесил. Разрешаю. Привести в порядок комнату, потом ужинать.

А перед тем, как гасить во всей квартире свет, объявил:

– Завтра я иду в администрацию.

И уж в то, что произошло в доме у Аржаных, просто не поверила бы ни Наталья, ни другой кто из ужовцев. Похождения Роберта и Феликса Аржаных заменяли ужовцам и театр, и кино. Все рассказывали и пересказывали друг другу, как Роберт, собравшись встретиться с приятелем, начал еще дома, сел в электричку очень уже хорош, доехал до Питера, не проснулся на Балтийском вокзале, а когда электричка, возвращаясь обратно, подошла к родной платформе, был заботливо разбужен земляками. Вывалившись на перрон, озирался некоторое время, а потом громко вопросил:

– А когда же будет Гатчина?

Эта история затмила и предыдущий эпизод, когда, точно так же в подпитии, он задремал на кухне. Разбудили его в тот раз пожарные, которым он ответил:

– Зря приехали, это я котлеты жарил!

Были и еще истории, все в том же роде. Самой же знаменитой байкой про Феликса была такая. Как-то ему удалось заработать – наспекулировать где-то – «великие мульены», сумма и вправду исчислялась в миллионах, он не таился, тряс пачками купюр. Ограбить его просто не успели. Он сразу купил двадцать четвертую «Волгу», доведенную до состояния ведра с гайками. У металлистов. Они ее и перекрасили. Кузбасслаком. Торжественно, на малой скорости, он въехал в поселок, прокатился насквозь по осевой, крича из окошка:

– Я теперь партайгеноссе! Кричите ура! Оркестра не вижу!

А выехав, развернулся, въехал снова и выжал из ветхого мотора все, что тот позволил. По осевой! Да не совладал с управлением – вынесло в кювет, завертело, приложило об сосну. Рассыпалась ржавая машинка уже невосстановимо. Сам отделался ссадинами. И вечным погонялом – Оркестр.

Братья Аржаных то были женаты, то считались опять холостяками. Сейчас, в декабре девяносто девятого, Роберт переживал крах очередной любви до гроба, а о Феликсовом быте пеклась гражданская жена. Весьма успешно. Курицу по оглушительно низкой цене таки достала. Повезло вместе с ней немногим – всего одна коробка мороженых кур была у продавца. До этих пор поверила бы и Наталья – сама в той очереди стояла, – и другие везунчики, а дальше… А дальше – когда все трое, Роберт, Феликс и хозяйка, уже второй день этой курицей отужинали и в кастрюле обнажилось дно, Феликс поднялся и сказал:

– Слушайте все! Завтра я пойду требовать справедливости! Я хочу, чтобы не только я, а все ходили бы гордо и прямо! Россия – самая свободная страна в мире, это даже «Голос Америки» говорил! Россия – где-то там в Москве, но не Ужово! У нас за любую хреновину надо кланяться Пердяю! Он притесняет свободное русское сословие, и я горой встану за славного купца Никиту, который может поставить и выпить, и закусить! Завтра Пердяй получит по первое число и по… двацц… какое завтра?

Конец погромной речи, таким образом, оказался сжеван, но Роберт и Феликс Аржаных, а также Никита Бессольцын, у которого полпоселка покупало продукты и которому Порадеев не давал построить ларек на улице, – тот использовал для торговли свой дровяной сарай, а с ними и Рамазан Набиуллин, Ромка, местный таксист-бомбила, которого тот же самый Порадеев не регистрировал ни с юрлицом, ни без, но систематически сдавал гаишникам, фискалам, прокуратуре и даже антимонопольщикам, да еще полдюжины народу – оказались двадцать седьмого в поселковой администрации.

На страницу:
4 из 9

Другие книги автора