Полная версия
За пределы атмосферы
Вышла на остановку пригородного автобуса с хорошо упакованной кастрюлькой, в которой был бульон, а в бульоне курятина. Вот и автобус. Ну, бабульку с тросточкой, конечно, надо пропустить. И мамашу с мальком, который сам ходит, но в автобус заносить надо, держа поперек тела. Эту особу с сумкой поперек себя толще, пожалуй, тоже…
– Ну, садитесь или как? – крикнул водитель.
Почему-то никак не влезалось в автобус. Не сюда ей надо. Водила ругнулся и умчался, только фонтаны снежной жижи с грязью из-под колес. Перешла на ту сторону. Ага, вот и встречный катит. Теперь села безо всяких сомнений. Где выходить в соседнем городке, тоже каким-то образом знала. Бывала много раз. Само собой, раньше не интересовалась больницей, за другим надом ездила – но было яснее ясного: вот эта, дугой изгибающаяся улица под натриевыми фонарями. Свернуть. Под сосны, мимо бетонного парапета, отделанного галькой. Вниз по ступеням. Вот и больница. И никто не остановит – некому.
– Ты ему кто? – спросил кто-то в белом. – Не забоишься? А то он…
Выглядел Семён – теперь точно вспомнила, Семён – действительно, не для всякого глаза было зрелище. Голова вся замотана бинтом, лицо в наклейках, а где нет наклеек – то синее, то черное, то желтое. Ребра тоже в бинтах. Рука в гипсе. Нога, мало того, что в гипсе, – еще и подвешена к рычагам и веревкам, с пятки свисает гиря-противовес. Наталье всучили кипятильник, и она стала кормить его с ложечки разогретым бульоном. Потом заставили протереть руки спиртом и показали, как надо нащипать курятину, – чтоб он смог есть.
Приезжать предстояло еще много раз.
Но когда она приехала следующий раз, ее не пустили в палату.
– Давайте сначала ко мне, – сказал высокий и широкий, будто полированный шкаф, дядька в зеленом халате. И карие глаза проблескивали зеленым. Буравили ее, как молодые ростки ландышей буравят землю, пробиваясь. Взял за руку выше локтя – попыталась отстраниться. Не вышло. Дверь кабинета захлопнулась столь же непререкаемо.
– Вы что ему дали? – скрежещущим полушепотом надвинулся зеленый.
– Куриный бульон. – Теперь Наталья старалась не отстраняться, хотя длинный и тяжелый нос его лез в лицо. Стояла как можно прямее. – Что это такое? Отраву я, что ли, принесу? Вы хотя бы назовитесь!
– Валерий Фёдорович Конышев, – буркнул шкаф, выпрямляясь. – Не отвлекайте меня на пустяки. Из медикаментов что приносили?
– Ничего, – еще прямее вытянулась Наталья.
– Не врите! Вы понимаете, что если бы чего – это врача под суд, а лечить кто будет? – Теперь зеленый халат Конышева натянулся на могучей груди, а голос обрел трубную мощь. Но Наталья за время работы парикмахером без юрлица навидалась всяких, и любителей взять на пушку тоже. Начав сама расспрашивать, напористо, неотступно, после долгих и бесплодных «а я уйду, и все», «а я не пущу, и все», «а я буду визжать, и прибежит полиция», «а я вас отправлю к психиатру» и тому подобного, она вытянула-таки: за прошедшие сутки у Семёна зажили все ссадины, почти зажили ребра. Что противоречит всей современной биологии и медицине, включая зарубежную.
– Сотый раз: ни-че-го. Только бульон и курицу. Хотите – отдайте на анализ. Там человек голодный, а вы еще врачом себя называете!
Голоса у Натальи уже не было. Неубедительный сип подметающей швабры. За окном тьма стояла, как в колодце, ледяная и неподвижная. Время посещений кончилось. И гранитно-непробиваемый Конышев снизошел:
– Вот сюда отлейте. И мяса отложите.
Выписали Семёна через три дня. За нарушение режима. Утром пошел по нужде, сняв с ноги всю сбрую. Не в силах ни объяснить невероятное, ни противостоять его очевидности, быстренько провели через рентген – и выпихнули. Со смятением убедившись, что заросли и нога, и рука, и ребра. Вот пусть и идет подобру-поздорову, и утешается тем, что другие кварталами маются, а он за неделю выскочил фуксом…
Телефон бренчал, точно жестянка с гайками. Конышев специально выбирал аппарат с плохо выносимым звоном. Врач должен просыпаться от звонка сразу, он не имеет права не услышать, а мама с папой наградили таким крепким сном – пушкой не разбудишь. С пушкой он опытов не проделывал, а старый павловопосадский одер будил исправно.
Взяв трубку, он услышал «привет, Валерьяныч!», и сразу как-то отлегло, расслабился. Так называл его только однокурсник Олежка, осевший в соседнем райцентре. Павловопосадский ветеран связи сделал голос Олежки плоским, жестяным, но это был все тот же Олежка, способный к бодрости и в декабрьскую хмурень, и если зарплату полгода не платили, и если больной умер под ножом – и даже если не дотянул до больницы.
– От вас или не от вас очередные слухи про панацею? Мои бабульки только и жужжат: там у вас, в вашей медсанчасти, дескать, выдают что-то такое, что сразу проходят и прыщи, и суставы…
– У кого? В определенном возрасте лекарством и от прыщей, и от многого другого является регулярный секс…
– Да там маловероятно, им за семьдесят, рассказчицам-то.
– Так про себя самих, что ль, рассказывают?
– Ты слушай сюды, Валерьяныч! Как говорят в Одессе. У нас не Одесса, но – своими глазами видел. Дамочка за семьдесят, хорошо ее знаю, она из Ужова, пенсионерка, лучшая морковка на здешнем базаре, осенью и весной приходит жаловаться на суставы и желудок. Вот эта дама. Слушай сюды, слушай! Выходит из автобуса на моих глазах, и – уууть! – через лужу, метра два, без разбега, толчком с нижней ступеньки. Он, хрен без редьки, в самой луже остановился – эпос, а не лужа. А она через нее. Метра два. Христом богом и дедушкой Марксом. Это уже не слухи, это, Валерьяныч, объективно. Я догнал, пригласил на прием, без очереди обещал. Она – «нет, нет, некогда, да чтоб я больше, да ни ногой, разве что в ту медсанчасть, коли нужда припадет, там даже кого машиной раздавило, собирают из кусочков, неделя – и бегает, меня зять может устроить». Даже голос другой стал. И пошла. Какая спина, Валерьяныч! Такие и двадцатилетние не все, сейчас спортивность у народа на нулю. Фитнес-клубов развелось как нерезаных, а масса все равно к теликам прилипши «Диких Роз» глядит… Но у нее спина была – как у наших ровесниц двадцатилетних, во!
– А ты был поднапраздновавшись уже? Объективно? То-то Новый год, новый век…
В трубке раздался хохот, еще более простого разговора похожий на бренчание.
– Да нет, рановато начинать. Так не хватит ни спирту, ни мозгов. До собственно-то Нового года. Трезвый был, как сейчас. Дыхнуть в трубку могу, так ведь трубка не та…
Теперь и Конышева разобрало на смешок.
– Вот и жужжат, и жужжат, – продолжал Олежка. – Я и решился спросить: очередные эпохальные эксперименты? Вашего номерного главноуправления? Я бы поучаствовал, даже на общественных началах. А то тут совсем тоска. Скоро корешками, за околицей собранными, лечить придется. Мои бабульки так и делают уже.
– А как еще? Какие уж эксперименты…
Перебросились еще парой незначащих фраз про предстоящий Новый год и новый век – и на том распрощались. «Вот как», – подумал Конышев, кладя трубку. Значит, теперь можно точно утверждать, что мужик, у которого сломанная нога срослась за три дня, – не галлюцинация и не симулянт. Коллега про то же самое говорит. И никто его за язык не тянул, сам, ничем не вынуждаемый. А что, бывает. Бывает, и врачу не говорят, что применялось.
Слепой метод. Потом расскажут. Надо будет получше, поподробней историю прописать.
Кто нормально учится, тому двадцать седьмого декабря в школе делать почти нечего. Только кто между двойкой и тройкой. А остальные двадцать пятого Рождество отпраздновали, вместе с теми, кто в кирху ходит, а потом будет Новый год, наверняка у мамы заначен сюрприз, а потом еще одно Рождество. Полпервого, скоро обед. В Вичкиной голове носились туда-сюда разные вкусные мысли. Додумать их она не успела: на мостике через речку нога поскользнулась, и Вичку спиной, рюкзачком ударило о дощатый настил.
Сама собой дернулась рука – хвать за перила, за стойку. Стойка осталась в руке. Тррысь! – с гнилым треском расселся настил. Все исчезло – Вика летела вниз. Плюх! – и ничего больше, кроме леденящего мокрого холода, сразу сковало, будто железными обручами, руки, ребра, дыханье, черные и оранжевые круги замельтешили перед глазами. Из груди рвался вопль смертного ужаса, но Вика не знала, удалось ли ей крикнуть.
Крикнуть удалось. «А-а-а!» так страшно, надрывно взмыло в плотный потолок туч, что услышали шагах в ста позади Арин-ка и Галка. Перед речкой улица горбом, мостика и не видно на таком расстоянии, просто – каждый день ходишь, да не по разу на дню, так уж точно знаешь, где он. И девчонки сразу поняли, что случилось: сначала удар чем-то мягким, потом сухой, щепяной треск, а потом истошное «а-а-а» – точно, сорвался кто-то с мостика!
Подхватились, подбежали. Перила сломаны, настил провален, на воде круги. И все.
Если кто-то сорвался в реку в этом месте, то прыгать с мостика бесполезно. Даже летом. А сейчас декабрь, вода ледяная. Не спасешь, только утонешь вместе с бедолагой. До воды метра три-четыре – это нужна, значит, палка такой длины, чтобы утопающему подать. А как Вичка за нее схватится, если она больше не кричит, из воды не высовывается, – значит, захлебнулась уже? К тому же в реке течение. Будет тащить вниз. То есть Вичку уже тащит. Кто решил ее спасти – должен, выходит, ниже мостика в реку сунуться, перехватить. Ниже – обрыв, те же три-четыре метра, с него надо спрыгнуть, внизу плоский, отмелый берег, и вот с него-то надо ловить. А кто в декабре отважится в реку соваться…
– Я бегу звать! – выдохнула Аринка и побежала назад, от мостика к шоссе, крича: – Спасите! Спасите! Утонула!
А Галка не побежала, потому что ей попалась на глаза, кажется, такая самая палка, как надо. Доска метра в три. Схватила – да, можно поднять, удобно! Если эту доску опустить туда, в обрыв, и прыгнуть, держась за нее, – можно приземлиться на сухое место! И уж ею, этой доской, шарить в речке…
У-ух! Пролететь, держась за доску, получилось. Приземлилась не в воду. Правда, сапоги сразу стало засасывать. Ну, где? Сунула доску в бурые струи. Конец от берега очень уж недалеко плюхнулся. Где там Вичку тащит, как ее зацепить?
Но тут в реке забурлило, и Галка увидела огромную рыбину, плывущую вверх по течению. То есть сначала только плавник. Размером со школьный стол, не меньше. Черный, мокро сверкающий. А потом высунулась вся спина, хвост – и не рыбий. Рыбий – стоячий, а этот лежачий. Лопасти хвоста били по воде справа-слева, справа-слева – как гребут на лодке одним веслом с кормы, галанят. А потом показалась голова. Человеческая. С серебристо-белыми волосами, текущими вдоль тела вместе со струями воды. Глаза не такие, как у людей, не овальные с заостренными уголками, а квадратные со скругленными, носа нет вовсе, вместо рта тоже скругленный прямоугольник – как повязка у медсестры, когда бывает грипп. И тут плавник словно расщепился вдоль. Треснул примерно с таким звуком, как раскрывается зонтик. С сырым хлопаньем и шорохом. Выпростались большие полотнища серебристо-черного материала – шрр! – словно крылья раскрылись, и рыбина взлетела! Стало видно, что помимо крыльев, у нее есть и руки, и она тащит Вичку. Вичку, Галка не могла ошибиться, Вичкин пуховик, косичка, да и лицо не узнать трудно. Рыбина летела над самой водой, тяжело взмахивая крыльями, на Галку сыпались бурые, речные, торфяные капли.
Словно обдало ледяной жижей страха, потом горячим, кипящим гневом. Ах ты, тварь! Куда тащишь? Она швырнула доской. Доска тяжеленная, мокрая. Не долетела. Шлеп в воду! Брызги до крыш! Заорала истошно:
– Ви-и-чку-у утащи-и-или-и-и!!!
Топот наверху. Крики. Слышно Аринку:
– Держи-и-и! Гал-ка-а-а!
Топот, еще крики – «держи», «свят, свят, свят», «твою матушку» и еще что-то, потом с обрыва спрыгнули вниз, к Галке, двое.
Незнакомые. Один – солдатик-внутряк из расположенной в поселке части, другой – просто парень в кожанке и мотоциклетном шлеме.
– Все видела? Это она тебя затащила? Вылезти можешь? Айда!
Помогли забраться на обрыв. Там всполошенное Галкино «эта рыба Вичку утащила» встретили с полным пониманием. Каких только бандитов не бывает! Надо их поймать и ноги выдергать. А заодно все остальное. В поселке привыкли, что милиция не справляется, что частенько вместо милиции эти вот солдатики, хулиганье их обходит стороной.
– А к маме давайте зайдем? Я скажу, что Вичку украли, надо, мол, это…
– Где живете, веди!
По пути продолжали расспрашивать. И когда пришли в квартиру – дома была одна мама, – то и у мамы спросили, видела ли она самолет, летевший низко над речкой.
– Не самолет! – встряла Галка. – Там голова была и хвост!
– Тупая, что ль? У самолета всегда хвост.
– Сам тупой и еще тупее! Как у рыбы! Только лежачий.
– Накирялась, что ль, мелкая? Селедка на закусь мерещится?
– Сам ты селедка! Плавник, как у акулы, был. Дальше селедки мозги не фурычат?
– Галя, как ты разговариваешь? А вы, мужчина, не переходите на личности! Сейчас оденусь и с дочкой пойду! – вскипела мама.
Дома у Аринки повторилось примерно то же самое. Только там и отец, и мать были на работе. А бабушка решительно воспротивилась попыткам увести внучку, и никакие соображения вроде «неизвестный самолет, а вдруг террористы» на нее не действовали:
– Никаких самолетов, вертолетов! Обедать пора. Потом садитесь и пишите, если надо вам, что Арина видела. А я была дома, и вообще попрошу ваши документы!
– Да не жулики мы, бабуля! Человека похитили, вот на наших глазах!
– Ну, если на ваших глазах, то понятно, почему вокруг бандиты чуть не на танках, а порядочных людей по какому разу уже ограбили! ЭМэМэМы да дефолты!
Милиция из Безносова все-таки приехала. Речку обшарили граблями и баграми. От ветхого мостика почти до шоссе. Нашли Викин рюкзачок – бесспорное доказательство того, что никому-таки не померещилось, никто не обнюхался клею и тому подобное. Несколько человек, записанных усталым лейтенантом в свидетели, подмахнули бумагу – рюкзачок, мол, действительно Викин. После чего лейтенант погрузил его в милицейский уазик. И принялся прямо на капоте рисовать маршрут – куда полетел самолет, похитивший ребенка.
– Летит! – взреял, вознесся в мокрую подушку туч чей-то крик.
Звук – не звук, ветер – не ветер, пахнуло чем-то грозовым, напряженным, просвистело над головами, огромное и крылатое, кануло за горизонт. И недалеко, в темноте проулка, раздалось негромкое девчоночье:
– Ой!
Обернулись. Лучи фонарей выхватили из декабрьского мрака: возится на земле, подымается с четверенек девчонка-школьница с виду. Уверенно встает. Цела, не разбилась.
– Вичка?
Говорить Вичка не могла. Только вскрикивала, мычала, стонала. Но одежда на ней была сухая! Не считая испачканных коленок. Даже запахом горячего, химии какой-то, тянуло. Косичка и то сухая, только полурасплетенная – банта не было. Никак не походило на то, что человек два-три часа назад окунулся с головой в речку. Повели домой. Ногами двигала. Мама захлопотала – раздевать, отогревать. Одежда была испорчена. Куртка в горелых, плавленых пятнах. Сапоги тоже оплавлены. Будто сушили их над газом. Или у костра.
– Точно ваша дочь? – спросил лейтенант.
– Точно, а чья же? Вика, скажи, что ты Вика, ну чё молчишь, оглохла, что ль?
Вика не оглохла – вертела головой, кивала, хмыкала и гугукала нечленораздельное.
– Видите, что сделали, ироды? Ребенок чокнулся из-за них! Нет, я это дело до конца доведу! – возмущалась мать. Отец тоже спросил:
– Слышали? – и пристукнул кулаком по столу. – Может, вы ее совсем больную притащили, а сейчас амбулатория закрыта!
– Ну, это уж с врачами, – сказал лейтенант, – мое дело было проследить, чтобы похищенную вернули по адресу. Если вернули не в состоянии здоровья – это отягчающее обстоятельство. Будем работать. До свидания!
Плитки не было.
Обшарил карманы. Наружные карманы куртки пусты. Нет, гривенник завалялся. От хлеба и прочего сдача. Нагрудный, с застежкой – тоже ничего, кроме кошелька с оставленным. Внутренний – опять ничего, только носовой платок. Джинсовка… Карманов много, а все какая-то ерунда. Отвертка, расческа, футляр с безопасной бритвой, огрызок карандаша. И просто хлам – винтики, шайбы, бумажки. В брюках тем более ничего разумного. Уж не говоря о добром или вечном. Была сигаретная пачка – Густав не курил, но в таких было удобно хранить всякую всячину: прокладки для кранов, мелкие лампочки, крепеж. А нету. Сунул в нее? Оставил в вагоне? Еще раз обшарил все карманы. Потом стол. Нету. Поискал по углам. Со все меньшим рвением. И все большей безнадежностью. Нету. Посеял.
И вдруг встало перед глазами четко, как под лупой, и ясно, как под летней радугой. Увидел себя на мосту возле части. Капюшон куртки сбит на затылок, щетка засаленных до серого волос, такие же серо-бурые от щетины щека и подбородок. Утиный, немытый, с торчащими волосами нос. Сутулая спина. Костяными, как у бабы-яги, движениями роется в карманах. Бомж бомжом, люмпен. Вынимает из кармана загвазданную коробку с надписью «Bond». Похоже, ее много раз брали жирными и ржавыми руками. А еще похоже – не то, что ищет. Морщится – косо, как неудачно вырванный тетрадный лист, передернулось лицо – и коробка летит в речку. И все. Исчезла летняя радуга, та легкость, с которой влетел в понимание, точно в голубое небо. Небо было серое, декабрьское. Снег серый, вода серая и тоска серая. Выкинул. Вчера. От брезгливости. Коробка грязная. Не понтово, видите ли.
Хотя вымыться надо. И побриться. Если будут топить баню. И что счет дням потерял – тоже скверно. Нельзя так. Вчера целый день убил на эксперименты с плитками – на это времени и мозгов хватает. А на нужное и полезное… Так в Безносово по объявлению ехать нельзя, ночующих в канаве нигде не любят.
А вчера было даже загордился собой. Ведь выяснил-таки три вещи. Во-первых, упаковка плиток проводит электричество. Выяснил просто, проще пареной репы. Нашел в Семёновой каморке зарядник – похоже, от калькулятора. Воткнул в бортсеть – кипятильник работает, и этот должен хоть как-то, а службу тащить. И потрогал оголенными концами – из проволоки их изобразил, воткнул туда, куда должны ответные штыри калькулятора входить – пластик одной из плиток. Ложкой брал из стопки. Чтоб не руками – руки же теплые. Для чистоты опыта. Пошла проявляться картинка! Значит, не только теплом, но и электричеством можно запустить. Что запустить – по-прежнему не было понятно. Но положив одну плитку на другую, отдельно от прочих, убедился: тронуть проводами одну – штрих-код и остальное проступает на обеих.
Густав проделал этот опыт несколько раз, с несколькими плитками и в разных сочетаниях. И по две, и по три, и больше. Эффект сохранялся. Даже если пустую обертку подложить. Которую сам и порвал. На ней-то самой картинка видна все время, но если подоткнуть проволоку под током – через пустую обертку проходит на следующую плитку, она оживает.
А потом он заметил, что, кроме «во-первых», есть и во-вторых. Непонятный прямоугольник, похожий на «тетрис», удлинялся, если долго держать плитку под током. Точнее, удлинялась черная часть его. А белая укорачивалась. Действительно, как заполнение виртуального стакана в «тетрисе». Или то, что компьютерщики называют «прогресс-бар». Заряжается? Аккум, и вправду? «Прямая дорога тогда ему на “Юнону”», – подумал Густав. Правда, прогресс-бар удлинялся только на тех плитках, где был знак молнии. Ни ушастые, ни лазеры, ни лежачая восьмерка на электричество не реагировали. Можно было считать это третьим открытием, но оно было грустным. Как, наверно, было грустно изобретателям, когда узнали, что нельзя построить вечный двигатель. Плиток с молнией было всего одиннадцать штук. Только их, выходит, имело смысл пытаться продать.
Эта незадача, а также размышления о стакане и о баре выгнали его в поселок. Потратить шесть рублей на банку «Синебрюхова» – а что, есть повод. Он сохранил от порчи доверенный ему груз и получил все полагающиеся бумаги. Добыл денег и поделился с семьей. И еще добудет – у него есть матценность, а уж загнать ее он сумеет. Пошел и купил. Вот тут-то, когда переходил мост, значит… Сунулся в карман – там ли еще банка, там ли сдача. И попалась под руку распроклятая коробка. Идиот! Хотя… Это же не аккум. Это…
Почему пришли в голову слова «стиральный порошок», он не понял. Потому что в баню собирался, что ли?
А потом – слова «растворяется» и «энергия», и тоже непонятно почему. В бане вода, в воде все растворяется. А энергия не растворяется, и вообще в сырых местах с энергией надо осторожно, даже в правилах насчет электроустановок говорится отдельно про особо сырые места.
Перед глазами, ярко-ярко, высветилась картинка на фантике плитки. Какой-то. Одной из. Пузыри – большой пузырь, два поменьше как прилипли сверху. Так детишки рисуют. Санька вот, например. То ли пузыри, то ли Винни-Пух. Пузыри от стирального порошка, и он растворяется? Растворяется, спору нет. А энергия при чем? Еще не пил, а мерещится дурацкое что-то.
«Синебрюхова» он выпил за ужином – вторую курицу сварил, так что кудрявая жизнь продолжалась. Без закуски пить – ну нет! И с закуской-то питух он никудышный, всю жизнь хмелел с одной стопки, да и вообще – может ли быть пруха тому, кого родная мама Августом назвала? Глючная, что ли, банка попалась, паленая? Чушь всякая в голову лезет.
Да нет. И до банки лезла. В баню надо – все лишнее и смоется.
Баня топится. Видно. Очередной раз обрадовался запасливости Семёна – нашлось в каморке и мыло, а покрывало с лавки сойдет за банную простыню.
– Из поселка? Полтора рубля!
– Дизелист, вон секция стоит, – бросил через плечо Густав, – тоже из депо, не свои тебе, что ль…
Молчание – знак согласия, и он окунулся в парное блаженство. Мочалкой послужила собственная майка. Отскребся, отполоскал голову – пушистая белесая шевелюра очень пачкалась, но и благодарно отвечала на мытье. Высохнув, она окружала голову ореолом пепельного сияния. Выстирал рубашку и белье. Джинсовый костюм пришлось надеть прямо на распаренное, изнывающее от счастья чистоты тело, кое-как осушенное не очень чистым Семёновым покрывалом с лавки. Но и это было прекрасно. Потому что предыдущий раз был месяц назад, дома, в ванной, при еще отсутствовавшем – это в ноябре-то! – отоплении.
Возвращение нельзя было назвать приятным. Еще открывая дверь в жилой отсек, почувствовал кого-то за нею. Так и есть. На пороге – Семён, а за его спиной – мильтон.
А уж то, что интересовало этого лейтенанта Томилина, не лезло ни в какие ворота. Не пролетал ли над станцией самолет. Или что-нибудь похожее. Высоко или низко. Или просто шум, как от самолета.
– Да кому тут занадобится летать, товарищ лейтенант? – вопросом на вопрос ответил Густав.
– Гражданин, вопросы буду задавать я, а вы, пожалуйста, отвечайте, – служебным голосом проговорил лейтенант. – Повторяю вопрос. Вчера, около тринадцати тридцати дня, не видели ли вы…
– Нет, не видел. И не пролетал, – так же служебно, не терпящим возражения тоном ответил Густав. Так он разговаривал с мастером, когда наряд был настолько невыгодный, что имело смысл отбиваться до победного. Когда лучше один раз премию потерять, чем на шею сядут до скончания дней. Мастер в этом случае переходил на русский устный, чего Густав тоже не умел, как и пить. Но этим вроде бы нельзя.
– Уверены? – И мильтон посмотрел устало, так устало, будто был самим декабрьским беспросветом и гололедом, голым, как протокол. Который он и начал заполнять.
– Гражданин… Нореш? Август Васильевич? – прочитал лейтенант его паспорт, который велел предъявить. – Год рождения… Зарегистрированы по адресу… Работаете где?
– В настоящий момент в депо Предпортовая, – соврал Густав. Семён показал ему большой палец из-за спины мильтона.
– И подтверждаете, что не видели никакого…
– Ни-ка-ко-го, – раздельно повторил Густав. А потом расписался. После чего мильтон наконец оставил их вдвоем с Семёном, и уазик исполнительной власти, похрустев колесами по обледенелым колдобинам, снялся в сторону выселков за станцией.
– Т-ты, – развернулся к Семёну Густав со вдруг прихлынувшей злобой, – г-где неделю целую пьй-й-янствовал?
Мордатый, в этот раз блинообразно-бритый Семён, в полтора раза тяжелее Густава, тем не менее оробел. Замахал руками:
– Ой, паря, тут т‘ка-а истор-рыя была. Я ж п‘д‘ыномар-рку влетемши. Скор-ра пом‘шш, больница, все-т‘коэ. Оклемался – даж домой не дэрр-галсь, вот весь тут! Ыкспррментальным чем-сь лечили, за неделю всего п-чинили. Так-шо нам обоим пруха.
Густав как на стену наткнулся. А ведь да. Выбрито не только лицо, но и черепушка. И на ней шрам – похож на только что зажившую ссадину. С поперечными белыми следами – Густав знал, что это такое. Швы. На скуле тоже. Зуба не хватает одного, слева – и раньше не было или был, черт бы побрал? Не вспомнить. Отлупили по пьянке, а плетет про аварию.
– Ты пр-ра‘льно ск-зал, я пр-рыеду на Пр-рыдпор-ррто‘аю, пога‘аррю за тебя! Возьмут, аб-зательно возьмут!