bannerbanner
Три шага к вечности
Три шага к вечности

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Тарновский уже совсем было отчаялся, но тут в ход событий вмешалась судьба. Действующая жестко и решительно, разрешившая все довольно эффективным, хотя и несколько экстравагантным способом.

Однажды пришлось очень спешно ехать на западную границу области, где в открытом заседании тендерной комиссии решалась судьба крупного контракта – предмета давней и безуспешной охоты. Личное присутствие было обязательно – таким образом подчеркивалась серьезность намерений и приобретались дополнительные возможности. Надо ли говорить, что на этот раз было не до сантиментов, и Тарновский выжал из несчастной своей пленницы все возможное, только чудом избежав катастрофы, по сравнению с которой инцидент с ГАЗ-51 показался бы размолвкой в детском саду. И таки успел. Это, как, впрочем, и многое другое, решило вопрос в пользу «МегаЛинка» – домой он возвращался триумфатором, с подписанным контрактом и приятной усталостью от хорошо выполненной работы. В мыслях уже роились сладостные картины праздничного ужина и бутылки шампанского в ведерке со льдом, однако, у урагана, пришедшего откуда-то со Средиземноморья (какова преамбула!), были на этот счет свои соображения. Еще пару минут назад чистое и солнечное небо вдруг налилось свинцом, раскололось кардиограммами молний, ветер задул с такой силой, будто задался целью смести с земли все живое. Нечего было и думать – куда-то ехать, пришлось сбросить скорость до минимума, а потом, и вовсе остановиться на обочине.

Радио молчало, интернет – тоже, не оставалось ничего, кроме как погрузиться в раздумья. Поблуждав немного по ленте недавних событий, в очередной раз вызвав к жизни сладкое эхо победы, Тарновский привычно съехал на будничное, заговорил с машиной. Для него это так же было легко и просто, как и для прежнего ее владельца. Будто оттолкнуться от берега или настроиться на нужную частоту; психи всех стран, соединяйтесь!

Он говорил, грустно, негромко, отпускал слова в необъятное, зыбкое, настороженно внимательное; говорил и говорил, будто сбрасывая тяжесть, лепесток за лепестком обрывая цветок. Да, досталось тебе здесь, бедняжке. Сначала изуродовали, потом предали, бросили. Потом вот заставили дороги эти осваивать – а к ним даже наши, местные, привыкнуть не могут. А тут еще и приключения такие вот, непогода, мягко говоря. Ну, ничего, ты уж потерпи, моя хорошая, не буду я тебя больше напрягать. Последняя гастроль, как говорится. Не получилось у нас дружбы, будем, наверно, с тобой прощаться… Любовь без радости, разлука без печали…

Слова вылетели неожиданно, спонтанно, и горечь потери мутировала грустью, фиксировалась осознанием правоты. И в самом деле, зачем мучить друг друга? Прощаться надо красиво…

Где-то в глубине еще плавал мутненький осадочек, теплилась надежда, но слова были сказаны, сказаны и услышаны; решение было принято. «Куплю себе что-нибудь попроще, и новое, чтоб без всяких сюрпризов…», – подвел он черту, и тема сама собой иссякла. Снаружи продолжала бушевать стихия, и мысли растеклись, поплыли в других направлениях.

Прошел час, другой, фронт циклона переместился восточнее; стало спокойнее, ветер почти стих. Быстро темнело. Из леса вдоль дороги то и дело выползали машины, карабкались на дорогу, раздраженно отшвыривая комья грязи, торопились уехать.

Тарновский решил, что пора трогаться и ему, и повернул ключ зажигания. Машина не заводилась. Отказываясь верить самому себе, принять и смириться с реальностью, он еще и еще, снова и снова поворачивал ключ, но результат был таким же – машина молчала. Он вылез из салона, открыл капот, с тоской уставился в компактную монолитную изощренность. Агрегаты, узлы, модули, секции, разноцветные жгуты кабелей – он ровным счетом ничего не понимал в этом средоточии инженерно-логистической энтропии. Слабая надежда устранить неисправность, поставив на место контакт или поджав гайку иссякла быстро, быстрее, чем успела родиться, – он пробовал и то, и это, но все было тщетно, машина не подавала признаков жизни. Не помогли также ни уговоры, ни заклинания, щедро приправленные ненормативной лексикой, – в сотый раз глубокомысленно заглянув под капот, проверив давление в колесах, уровень масла и клеммы аккумулятора, он сдался.

Последние «если», «вдруг» и «может быть» осыпались мишурой, обнажая беспристрастную данность, а вместе с ней – малорадостную перспективу. Вызвать эвакуатор можно будет только завтра, бросать машину – верх неблагоразумия; оставалось одно – ждать. Либо нечаянной помощи, либо утра.

После мечтаний об ужине и сопутствующих удовольствиях, такая перспектива представлялась совсем не радужной, но делать было нечего; кроме того, подписанный контракт перевешивал все неприятности. Он вспомнил, что в салоне есть бутылка минералки и пакетик с орешками – неважная, конечно, замена праздничному застолью, но, все же – лучше, чем ничего.

Поужинав орешками, поразмышляв о том о сем, он мало-помалу успокоился, в очередной раз попытался активировать радио, телефон, дозвониться хоть куда-нибудь, так ничего не активировав и никуда не дозвонившись, тихо уснул, откинув голову на подголовник…

Проснулся Тарновский от мягкого удара по лобовому стеклу. Что-то огромное, черное, темнеющее даже на фоне ночного неба, заслонило все вокруг, и спросонья, на одно долгое, растянувшееся бесконечностью мгновение он умер, и смерть – это была именно она – уносила его в зазеркалье, в зловещую и мутную апокалиптическую тьму. Потом миг лопнул осязанием, глотками тяжелого спертого воздуха; растерзанные мысли очнулись, сложились тяжко и зыбко – зловещей тенью была самая обыкновенная сова, привлеченная, очевидно, огоньком на приборной панели, он все еще жив, и апокалипсис со своими ужасами ему не угрожает.

Еще не вполне доверяя ощущениям, Тарновский открыл дверь, вдохнул ночную свежесть, ароматы леса. Грозу окончательно унесло, на небо высыпали звезды, и неожиданно, будто опомнившись, счастье плеснулось звонким отголоском, прелюдией наступающего дня. Ясного и погожего, яркого и необыкновенного, такого, каким и должен быть день триумфа. Все будет хорошо! С машиной все как-нибудь устроится-образуется, их спасут, оттащат, отремонтируют, скоро они будут дома. И дома тоже все будет хорошо – лужи уже к полудню высохнут, ветки и мусор уберут вездесущие дворники, город заполнится пестрой многоголосой суетой. И ничто не омрачит память и небосвод, и ничто не напомнит об урагане – крошечной помарке в светлой и чистой, в общем-то, повести жизни.

Тарновский опять сел за руль, машинально повернул ключ зажигания – словно ждавшая этого, машина тут же завелась; еще полсекунды понадобилось на то, чтобы поверить в реальность происходящего.

Шепча слова благодарности в адрес всех Богов, на ходу приводя себя в порядок, он бодренько стартовал и успел отъехать уже километров десять от места вынужденной своей стоянки, когда увидел впереди проблесковые маячки ГАИ. Взмахом жезла инспектор приказал объехать какой-то предмет, бесформенной грудой лежащий на дороге, и сердце учащенно забилось: авария! человека сбили?

Проезжая мимо, Тарновский вцепился в предмет взглядом, сантиметр за сантиметром сканируя, пытаясь сложить сумбур линий и светотени в рельеф изувеченного тела; внезапно, будто притянутые магнитом, разрозненные фрагменты соединились в чудовищный пазл, явив оглушенному разуму невероятное – на дороге, в громадной луже крови лежала половина лошади. С неестественно выгнутой, запрокинутой безобразно шеей, жгутами порванных артерий, – воображение дорисовало и хронологизировало картинку – удар, боль, безумие, горячка агонии, последний рывок…

Медленно, бесшумно проплывая мимо жуткого обрубка (обрывка? обрезка? обломка?), Тарновский будто проваливался в продолжение кошмара, перенесенного в явь крыльями совы, в инфернальный натурализм Гойинских офортов, завертевшихся откуда-то вдруг перед глазами. Не в силах остановить, остановиться, освободиться, плавая в густой выморочной прострации. В каком-то внесознательном оцепенении, балансировании на грани рационального и сверхъестественного…

Вернувшись домой, он постарался выбросить из головы эту историю, однако, вскоре она сама напомнила о себе. Через день позвонил представитель фирмы-заказчика, курирующий подписанный контракт, и поинтересовался ходом его исполнения. Поинтересовался, надо сказать, как-то скованно, натужно; Тарновский насторожился. Разговор выходил рваный, полный пауз и недоговоренностей, куратор что-то мямлил, изрекал банальности и неопределенности. В, конце концов, Тарновскому это надоело, и он напрямик поинтересовался, в чем дело. Запинаясь, извиняясь через каждое слово, собеседник посоветовал прочитать номер «Городских ведомостей» за вчерашнее число и поспешил (наконец-то!) откланяться.

Тарновский от корки до корки проштудировал газету, ровным счетом ничего в ней не обнаружил, и хотел уже было отбросить ее, машинально вертя мыслишками относительно психического здоровья партнеров по бизнесу, как на глаза попалась заметка, напечатанная мелким шрифтом, в самом подвале последней страницы. В заметке рассказывалось о дорожно-транспортном происшествии в одном из западных районов области. В одном из западных, ага, так-так-так. Привязанная к дереву лошадь каким-то образом освободилась от пут и вышла на трассу. Ну, так. По которой в этот момент проезжал на своей BMW некий бизнесмен, житель Города. Та-ак, ну и? Бизнесмен с управлением не справился, наехал на лошадь, получившую страшные увечья (что за увечья такие, интересно?) и разбился насмерть, врезавшись в придорожное дерево. Так…

Дерево, лошадь… Тут только Тарновский вспомнил зловещую сову, оскал лошадиной морды, глянец крови на асфальте. Вспомнил, и вся невероятная цепь из случайностей, странностей, невероятностей и совпадений вспыхнула гирляндой надсознательной ассоциативной догадки. Выдержка изменила ему, достоверность произошедшего сводила с ума, делала бесполезными сарказм, здравомыслие, рационализм…

Как объяснить? На что отнести? Куда спрятать? А, может, и не прятать? Может, это как раз тот самый случай, последний довод и доказательство, делающие бессмысленными сомнения, все эти «если» и «но», – он изнемогал, взвешивал, искал, нащупывал, скользил, оступался, балансировал. Вновь и вновь возвращаясь в тот день, в те несколько часов, вновь и вновь все переживая, перечувствывая, переосмысливая, вновь и вновь начиная сначала. Что-то необъяснимое, большое и настоящее прошло мимо, близко, совсем рядом, и он чувствовал, осязал свою сопричастность, вовлеченность, органическое эзотерическое родство. И одновременно беспомощность, отдаленность, несостоятельность, – он – статист, манекен, кукла в руках всесильного и всезнающего аниматора.

Сознание очнулось, вернуло в реальность. Сверкающий корпус «Волги» все так же маячил в зеркале заднего вида, слепил глаза. Уже не было злости, гнева – все вобралось, сжалось пружиной, холодной и хищной силой. Далеко не уходи. Сейчас мы сделаем тебя, сволочь…

Тарновский перестроился в левый ряд, начал разгон. Увеличив дистанцию между собой и «Волгой» метров до пятисот, он какое-то время выдерживал ее, с иезуитским наслаждением наблюдая за соперником, за его слабостью, беспомощностью. Забылось все, причины и следствия, люди в салоне, теперь «Волга» тоже была живым и разумным существом, за каким-то чертом увязавшимся за ним, шагнувшим на зыбкую тропу борьбы за выживание – он словно слышал, как захлебывается в агонии ее двигатель, задыхаются в исступлении ее механизмы. Еще несколько минут он продолжал тянуть время, невидимая нить, будто нервом связывающая две машины, натянулась струной; пузырились, лопались волдырями секунды. Оскаленная лошадиная морда мелькнула вдруг перед глазами, и он сам стал машиной, а машина стала им, они сделались единым организмом, единой сущностью, с одним сердцем, одним мозгом, одним телом. Они обгоняли друг друга в самих себе, заполняли собою пространство и время, несли и хранили себя в миллионах собственных проекций и отражений. Стрелка спидометра ползла вверх и вправо, рвались назад деревья, столбы электропередач, облака, все смешалось и переплелось в тончайшей и сложнейшей мозаике, соединившись в упоительно долгом миге, равном своей емкостью сотням и тысячам столетий…

Когда Тарновский опомнился, «Волги» уже не было видно, и ничего не напоминало о ней. Уже на мосту, в самом навершии витка, внахлест уводящего дорогу на юг, он услышал сигнал сообщения, нашарил телефон, поднес к глазам. Строчки прыгали, складывались словами, предложениями, абсолютно фантастическим смыслом. «Посылка у тебя. Скорее, как только сможешь, обнови расчеты, я хочу знать результат. Ты – гений! Звони немедленно, это важно! Сергей».

ГЛАВА VI

Старость – прежде всего страх смерти, ее главный симптом и символ; алогичный и беспристрастный, он может придти к любому и в любой момент, независимо от возраста, состояния здоровья, социальной принадлежности и вероисповедания.

Вообще, мысли о смерти живут в нас постоянно. Скрытно, исподволь; по сути, они не оставляют нас никогда, впервые посетив в детстве и покидая только с уходом, на самой границе сознания. Но в детстве они интуитивны и безобидны, вполне соответствуют и коррелируют с общей концепцией познания, а сущностную, осязательную весомость приобретают лишь спустя много лет, когда активируется и начинает свой отсчет старость.

Когда вспоминаешь детство, обязательно наткнешься на вопрос, который рано или поздно задаешь взрослым. Вопрос этот выглядит трогательно и наивно, тем не менее, он спровоцирован именно смертью, он  ее звоночек и атрибут. Звучит он примерно так: «Мама, а когда я умру?», или: «Мама, а я тоже умру?». И ты заглядываешь в мамины глаза, неожиданно делающиеся растерянными и фальшивыми, ты пытаешься увидеть в них нежность и уверенность, но их там нет, и страх впервые проникает в твое сердце, впервые обжигает отчаянием бессилия.

Все дело, конечно, в твоей гипертрофированной чувствительности, словно сеть, собравшей воедино планктон неосознанных ощущений, наблюдений, предчувствий, и простенький, тщедушный твой вопросик – фабула жизни, ее смысл и анамнез, тайна и ключ к разгадке.

Вспомни, как умирал ты голой веткой за окном, и какой прилив сил ощущал, когда эта же ветвь набухала почками, вспомни, как радовался вместе с солнцем и грустил под завывание вьюги. И сознание твое, еще не отравленное лицемерным двуличием мира, ваяет формулу, простую и очевидную: зима – это смерть, это – плохо, весна – жизнь, а жизнь – хорошо.

Но взрослые опять качают головами. Они объясняют, что зима нужна для обновления природы, что так положено, так уж заведено на белом свете, и сквозь смущенные взгляды и растерянные улыбки, наконец-то, брезжат убедительность и правота. Кроме того, взрослые обещают, что умрешь ты совсем еще не скоро, и, вообще – может, и вовсе не умрешь; может быть, к тому времени люди уже научатся жить вечно. И в их словах слышится грусть, какая-то горькая и щемящая недоговоренность, и тебе становится жаль их, жаль себя, и жаль зиму, и весну, и хочется верить, и хочется, чтобы все было хорошо, и ты соглашаешься, и принимаешь, и веришь. И все – ты на крючке. Ты попался на эту вечную уловку, на рабское «так надо», призрачное «может быть». Ты впустил в себя этот яд, этот наркотик, и теперь только дистанция порога, метаболизм надежды отделяют тебя от старости. И страха. И смерти…

Тарновский старел. Он получил свою черную метку совсем молодым и полным сил, и, если бы не признаки высшего вмешательства (тогда еще спорные, неоднозначные), все, что с ним случилось, вполне могло сойти за кризис среднего возраста. Однако, стремительность событий, беспощадность, точность, прицельная последовательность ударов, превратили стандартные вполне себе по человеческим меркам неприятности в самый настоящий коллапс. И не оставили никаких сомнений в искусственной (заказной?) природе происходящего. В персонифицированном и пристрастном характере приговора – в течение сравнительно короткого промежутка времени он лишился всего – любви, работы, надежды; он потерял даже больше, чем все, – если бы величину тогдашнего его жизненного потенциала можно было изобразить в цифрах, наверняка, они были бы отрицательными.

Кстати говоря, надо отметить (характеристика личности), что на всем протяжении экзекуции (ну, а как еще все это назвать-то?) Тарновский испытывал довольно противоречивые ощущения. С одной стороны, он был шокирован кровожадностью своей хозяйки (увы, увы, хозяйки), с другой – чувствовал что-то отдаленно напоминающее удовлетворенное тщеславие, – значит, все-таки, избран, уникален, не игры воображения, не плод загулявшей фантазии. Впрочем, все было предельно ясно, читалось с ходу и на раз. Старая история – глупый и строптивый, захотел жить как все. Предал-обманул, а какие надежды возлагались, сколько души вложено! – глядя на себя тогдашнего, Тарновский не мог удержаться от сарказма, от злой и язвительной иронии, граничащей с самоуничижением. И в то же время с теплотой, с сочувствием, даже с нежностью – эстетика боли, благородная бронза, патина ностальгии. Но это – сейчас, а тогда…

Хотя, надо признаться, судьба (а вот и имечко хозяйки) была не так уж и изобретательна. Ничего нового, оригинального – ну, подумаешь, изгнание с работы, подсидели, разменяли, скормили, раздрай в личной жизни – банальная, в общем-то, история, гримасы внутривидовой конкуренции. Но обостренная впечатлительность (на это и был расчет), склонность к аффектации и фатализму, соединившись вместе, дали эффект разорвавшейся бомбы. Да и момент выбран был как нельзя более подходящий – на растяжке, износе, на перепутье, когда вообще уже совсем расслабился, думал – забыто, поросло-пронесло. Не пронесло.

И дальше новизной его тоже не баловали, все шло по накатанной. Вдоволь потрепав воронками турбулентности, сполна насладившись его беспомощностью и собственным всемогуществом, выбросили на берег, отвернувшись надменно, всем видом показывая презрение, брезгливость, и он, несчастный осколок кораблекрушения, жалкий, растоптанный, обреченный на мучительный процесс саморазрушения, стал саморазрушаться. Здесь будет уместным отметить, что и ему тоже не удалось соригинальничать, впрочем, этот отрезок не изобилует разнообразием вариантов, – как и многие, он нашел забвение в алкоголе, справедливо найдя этот путь самым быстрым и эффективным.

Дни потянулись в слепом, вязком, липком тумане, сбились в один огромный бесформенный ком из слов, мыслей, движений. Коротких просветлений хватало только на поход в магазин и ведение хоть какого-то календаря. Изредка в пространство вторгались звонки, какие-то люди говорили что-то, он что-то им отвечал, но это было словно не с ним, словно в другой и чужой реальности. Тарновский твердо знал, что она существует и так же твердо знал, что ему туда нельзя, он обречен жить здесь, в этом своем мире, мире холодных, скользких, отвратительных гадов. Пришедших неизвестно откуда, направляющихся неизвестно куда, днем притворяющихся людьми, а по ночам – он это видел! видел своими собственными глазами! – выползающих из человеческих тел, обнажающих мерзкие чешуйчатые тела, обвивающих друг друга в страшных и бесстыдных игрищах. И он принял, свыкся с мыслью, что когда-нибудь будет поглощен этими тварями, станет жертвой их гнусной, противоестественной страсти, и никто не защитит, не поможет, не вспомнит о нем. И в самом деле, ну, кому, кому он такой нужен теперь? Слабый, больной, никчемный? Кому? В такие минуты приходило что-то вроде просветления, реденького дождика посреди кромешного ненастья, и он тихо плакал, отвернувшись к продранной спинке дивана, закрыв лицо ладонями.

А потом случился день, когда к нему вернулась жена. Он знал, помнил, что у него есть жена, его Наташа, помнил, что любит ее, но все это было уже несущественно, все это осталось в прошлом. Потому, что он ее чем-то обидел, и она ушла. Тарновский не удержал в памяти, как и почему обидел, но знал, что Наташа не вернется. Он понимал, что не должен был так поступать, чувство вины давило, угнетало, и смерть в зубах ужасных рептилий уже не казалась ужасной и незаслуженной, это было воздаянием справедливости, искуплением грехов.

И вдруг Наташа пришла. Она пришла, и ее глаза оказались близко-близко, так близко, что он смог разглядеть в них страдание, а за страданием еще что-то, неуловимое, неясное, что было доступно ему раньше, и что теперь он утратил. И неожиданно на лицо упали капли, теплые и быстрые, и он сразу понял, что это слезы. Наташины слезы. Они были его спасением, эти слезы, они были живой водой из сказок, которые он читал в детстве. Детство… Весна… Жизнь…

Тарновский озирался вокруг, будто сквозь ахроматический фильтр, смотрел на изувеченную комнату, на пустые бутылки, объедки, хлопья газет; Наташа говорила, и он слушал ее, не понимая, не разбирая слов. Он не мог еще понимать их, даже самых простых, но ее голос, чистый, спокойный, без отупляющей монотонности, без фальши завораживал, покорял, он вцепился в него из последних сил, как тонущий – в спасательный круг. Голос был маяком в душном и сером пространстве, он звал, он манил, он обещал. Гавань, спасение, прощение. А рядом с голосом были Наташины руки, заботливые, нежные, и губы, и глаза, и день за днем, ночь за ночью, просыпаясь и стряхивая затхлую кошмарную муть, он судорожно искал эти руки, губы, глаза, панически страшась не найти, потерять, вновь окунуться в беспроглядный смрадный угар…

Заканчивалось все в полном соответствии с законами жанра – тяжко и страшно; безумие медленно уходило из акватории организма, обнажая рифы тоски, отмели неустроенности и безнадежности. Тарновский днями бродил по городу. Заново привыкая к улицам и людям, подолгу наблюдая за птицами. Вслушиваясь в разговоры, вглядываясь в лица, вчитываясь в криптограммы афиш. Нащупывая забытый ритм, чувствуя себя нагим, чужим, беспомощным, отверженным. Жизнь скользила мимо, царапая диссонансами, несовпадениями, несостоятельностью, – неприветливое хмурое пространство. И надо было возвращаться, входить, вползать, просачиваться, искать и находить свое, с нуля, заново, встраивать, встраиваться, выстраивать, привыкать. Вспоминать, забывать, прощать, прощаться, терпеливо и бережно, цепляясь за каждую секунду, минуту, час, – муторный, кропотливый пасьянс, – дни напролет Тарновский раскладывал его, а ночами трясся от страха – смерть близкая, безжалостная, неотвратимая нависала немой угрозой, ужасной паучьей тенью.

Но начинался новый день, и снова и снова жизнь требовала его к себе.

ГЛАВА VII

Спасение пришло неожиданно, и совсем не так и не оттуда, как это всегда и бывает. Как-то вечером зазвонил телефон и какой-то, как тогда Тарновскому показалось, несмелый и сумрачный голос, запинаясь, спросил его. Звонивший представился Геннадием Герасимовичем (торжествующе-хулиганским пазлом – аббревиатура ГГ, неожиданное злорадство), будто пароль, назвал имя давнишнего и, как оказалось, общего знакомого, и предложил совместный бизнес.

Тарновский резвился – желчь и остроумие, накопившиеся за недели вынужденного безделья, рвались наружу.

– И выбрал же себе отчество! Хотелось бы посмотреть на его папашу – никогда не встречал живых Герасимов. Судя по всему, какой-нибудь столяр или сантехник. А, может, дворник? Несчастная Муму! А сын, наверное, этакий младо-бизнесмен, за плечами ПТУ или, в лучшем случае, техникум; хорошо, хоть, не глухонемой. Интересно, а отчество поменять можно? Ведь, меняют же имена и фамилии, почему отчество нельзя? – он сыпал остротами, бегал из угла в угол, и Наташа провожала его растерянным взглядом, улыбаясь, не успевая вставить ни слова.

Однако, вскоре поток остроумия иссяк, Тарновский плюхнулся в кресло, уронил голову в ладони – совсем не таким он представлял свое будущее. Что, что сулило ему это предложение? Самое большое – захудалую торговлишку на паях с этим самым ГГ, стол за стеклянной перегородкой, корпоративные вечеринки с польщенными подчиненными и отдых в Турции раз в год. И это в самом лучшем случае, если повезет, и он, что называется, попадет в тренд, «найдет свою нишу» в каверзном шельфе коммерческого счастья. Все это показалось тогда Тарновскому настолько мелким, ничтожным, настолько не стоящим его надежд, что он не смог сдержать стон. Стоило ради этого выживать!

Подошла Наташа, заглянула в лицо, рассмеялась.

– Ну, зато принесешь пару свежих анекдотов, – она смотрела на него кротко, чуть иронично, и от сердца отлегло.

Тогда с ним была Наташа, она умела найти нужные слова.

На встречу Тарновский едва не опоздал. Трясясь на жестком сиденье троллейбуса, он с грустью думал о превратностях судьбы, по привычке наделяя ее вполне земными свойствами и смыслами, встраивая в систему житейской логики. Стоило только освоиться, только обустроиться, как она – раз! и закатила погром, разбив все, разметав по ветру нехитрые пожитки. И чего она хочет теперь? Позволив выжить и вновь, как слепого щенка, бросая на исходную? Все это здорово напоминает месть обманутой (или считающей себя таковой) женщины, и самое время оправдаться, привести алиби, ткнуться влажными губами в плечико, – вот он я, покорный раб, влюбленный вассал. Но он не будет изворачиваться, не будет лгать – ложь здесь бессмысленна. Да, польстился на богатство, счастье, любовь, да, это – предательство, побег, если угодно, адюльтер, и, наверняка, заслуживает самого сурового наказания. Но ведь он – всего лишь человек и не самый лучший, не самый подходящий. Не годится на роль ниспровергателя и героя, намеченная когда-то вершина оказалась слишком высока. Да, что – высока, она – недосягаема!

На страницу:
4 из 6