
Полная версия
Нас ломала война… Из переписки с друзьями
Натуру мы снимали на Кубе. Сначала я полетела туда с оператором и администратором, чтобы выбрать места съемок.
Местная природа нас очаровала! Горы, покрытые густыми джунглями, теплое море, высоченные пальмы раскачиваются под постоянным ветром, заросли сахарного тростника, поля ананасов, яркие соцветия на деревьях: красные, белые, сиреневые, желтые… И это в декабре! На сухих ветках без листьев!
Потом, во второй раз, мы полетели вместе с актерами и всей группой на съемки. Эта экспедиция достойна повести!
Сказать, что Куба нам очень понравилась – ничего не сказать, мы просто влюбились в нее! Веселые, сердечные, простые люди, всегда готовые потанцевать, спеть, похохотать! Красивые, грациозные, дружелюбные. «Бедные, но красивые», как сказали бы твои кинематографисты.
Однако внешняя беззаботность совсем не означала у кубинцев поверхностное восприятие жизни. Они политизированы в хорошем смысле этого слова, любят свой остров, готовы сражаться за него и верят, что трудная жизнь настоящих работяг даст им в конце концов достаток и обеспечит безопасность.
Как ты знаешь, ни того ни другого у них пока нет.
Как-то после съемки, в которой участвовало много местных жителей (сцена воспроизводила бой с американскими наемниками на улице городка), пальба, взрывы, дым, пыль и жгучее солнце окончательно высосали из нас все силы.
Пока собирали и грузили на машину нашу съемочную аппаратуру, я присела на край тротуара в тени у какого-то подъезда. Из дома вышла темнокожая немолодая женщина с кувшином воды и кружкой.
– Хотите? – протянула она мне воду, – вы столько бегали по солнцу! Я все видела из окна, – кивнула она на раскаленную улицу, где все еще собирали реквизит наши ассистенты. Женщина говорила по-испански. Я ее понимала.
А мой итальянский оказался ей тоже сродни. Она подсела ко мне, улыбаясь жемчужными зубами, поправила платок, завязанный на голове так туго, что совсем не было видно волос.
– Ваш фильм, я слышала, против американцев?
– Против нападения их солдат на беззащитных.
– Они только и делают, что глотают слабых. Мы у них на очереди. Они и вас бы съели, если бы вы не были такими сильными.
Помолчав, она добавила:
– А если ослабеете, то и до вас доберутся.
«Ну, это уж слишком! – подумала я. – Как же им плохо, бедным – живут, как на вулкане. А ведь она оказалась пророчицей. Теперь-то это ясно!» У нас там осталось много друзей, с которыми мы были неразлучны на работе и на отдыхе, их нельзя было не полюбить.
У меня там был и второй режиссер – личность необыкновенная. Представь себе негра двухметрового роста, прекрасного сложения, который отлично говорил по-русски, потому что… окончил в Москве Институт физкультуры! Он сплел мне шляпу из пальмовых листьев, чтобы меня не сожгло кубинское солнце, а потом повесил себе на шею мой мегафон и стал по моему плану командовать массовкой, как заправский капрал.
Я говорила ему, что в данный момент нужно для съемки, а он на всю Кубу весело орал в мегафон на местном языке команды, демонстрируя при этом в улыбке все свои «320» белоснежных зубов и отличные организаторские способности. Не буду описывать тебе всех наших помощников – письмо будет бесконечным, но должна тебе сказать, что это были замечательные люди и прекрасные дни! Мы были с ними и в Доме-музее Хемингуэя. Когда-то я зачитывалась его книгами! Ты знаешь, как я люблю свою работу, и всегда счастлива, когда она есть, но Куба для меня была непрерывным грандиозным праздником!
Повторю – эти 15 дней достойны повести!
А теперь я снова возвращаюсь, как ты того хочешь, в сороковые годы, продолжаю это мучение… Ты считаешь, что я должна довести до конца рассказ о Мюллере, и я соглашаюсь, хотя не знаю, почему я это все пишу?!
Итак, мы остановились на том моменте, когда капитан СД Мюллер попросил меня рассказать мою историю. По-немецки. Без переводчика. Кое-как я рассказала все то, что рассказывала всем в эти дни. Он слушал внимательно.
– Хорошо, – наконец сказал капитан. – Я постараюсь вам помочь. Попробуем найти Ганса. А тем временем вы сможете поработать у нас. Но я должен для этого получить разрешение у начальника этого округа, который сейчас с группой СС охотится за партизанами. Они все время перемещаются с места на место. Когда они появятся тут или поблизости, я вас ему представлю, и тогда решим, что можно сделать.
В этот же день после того, как меня вернули в караульное помещение-клетку, какой-то солдат принес мне простыню.
Я решила застелить ею матрас, но он остановил меня и стал объяснять, что я должна снять платье и завернуться в простыню, пока какая-то женщина постирает и зашьет мое платье.
«Так приказал капитан, – сказал солдат. – Я быстро принесу платье обратно», – уверил он. Однако снять платье было непросто. В нескольких местах оно присохло с кровью к глубоким ссадинам и порезам от пряжек тех ремней в Брагине.
Я показала солдату, что снять платье не смогу. Он ушел.
Я накрылась простыней с головой и легла на матрас. Хотела поспать, чтоб не чувствовать постоянную тупую боль в теле. Только устроилась, кто-то потянул за простыню. Смотрю: тот же солдат, что просил платье. Показывает кусок ваты и пузырек с прозрачной жидкостью. Я стала отмачивать присохшие места – оказалось, что в пузырьке была перекись водорода. В некоторых случаях на ранках она пенилась. По моей просьбе солдат вместе с часовым стали спиной ко мне и отгородили меня простыней от окна, пока я снимала платье и перекисью промывала порезы.
Потом я завернулась в простыню, и платье мое унесли.
Несколько часов я просидела, завернувшись в простыню, обдумывая слова Мюллера. Появилась надежда. Если они возьмут меня на работу, значит, свобода… Только они меня и видели! Но что это за начальник, который рыскает за партизанами? У окна опять торчали немцы-зеваки. Из кинотеатра гремела музыка, второй день одна и та же пластинка – «Лили Марлен». Принесли еду, потом платье и гребешок.
Прошло два дня. Утром пришел унтер-офицер с автоматом.
– Едем в Калинковичи.
Это название я помнила по карте, которую мы прорабатывали в Москве. Мелькнула мысль: а вдруг нападут партизаны и освободят?
На улице ждала машина. Солдат за рулем, другой с автоматом на заднем сиденье – рядом со мной. Унтер-офицер впереди – рядом с шофером.
Подъехали к Припяти. Опять на дрезине переправились на другой берег и сели в поезд. Доехали до Калинковичей. В городе меня привели в тюрьму и передали начальнику с какими-то бумагами. Толстый, круглолицый, пожилой начальник тюрьмы расписался в получении, и мои конвоиры удалились. А меня он, пыхтя и отдуваясь, повел на второй этаж и запер в одиночной камере.
На следующий день конвоир при автомате вывел меня из тюрьмы. Мы шли, как он сказал, к зданию школы. День был солнечный, зелени вокруг много. «Но сколько же здесь немцев?!» – подумала я, глядя на деловито снующих солдат и офицеров. Мы прошли всего квартал, а я насчитала более двадцати фрицев. Наших людей и не видно. Что за город такой? Немец заметил мой взгляд.
– Команда карателей, – буркнул он под нос. – Вчера приехали.
Мне показалось, что они ему не очень симпатичны, эти военные в черных мундирах. Но расспрашивать не решилась.
Часовые у здания школы проверили документы конвоира, потом меня ввели в актовый зал. Теперь тут был кабинет начальника округа – офицера СС, о котором говорил Мюллер.
Меня удивил возраст этого начальника. На вид ему не было и тридцати. В черной эсэсовской форме, худой, спокойный, вежливый. «Охотник за партизанами» предложил мне сесть и рассказать о себе все, без переводчика.
Теперь я знала, как рассказывать мою историю по-немецки. Рассказывая, я смотрела на эсэсовца, и он тоже не сводил с меня глаз. Вид у него был усталый, бледное лицо ничего не выражало. Когда я закончила, он сказал спокойно:
– Спасибо. Можете идти.
Конвоир с автоматом ждал за дверью и повел меня в тюрьму.
Часа через три ко мне в камеру вошел начальник тюрьмы. Толстый, добродушный на вид немец, был явно раздражен.
– Я не знаю, что вы там наговорили этому эсэсовцу! Он приказал мне вас расстрелять. «Шпионка» – говорит! Я не желаю вмешиваться в эти истории. Мне вас прислал Мюллер, так я вас и отправлю с этим приказом к Мюллеру. Пусть он вас и расстреливает. Вы пленная Мюллера, а не моя!
С двумя вооруженными конвоирами я тут же была отправлена на товарном поезде в Мозырь и доставлена в ту же самую караульную клетку. Бумаги с приказом были переданы Мюллеру.
Прошло еще два дня. Как-то Мюллер прошел по улице мимо окна караулки, кивнул мне, но разговаривать не стал.
Я не знала, что и думать.
Каждый вечер в кинотеатре напротив на всю мощь динамиков опять запускали пластинку с «Лили Марлен», заманивая публику. Какие там крутили фильмы, я не знала, да и зрителей мне не было видно, но эта «Лили Марлен» преследовала меня каждый вечер и окрашивала мысли о грозящем мне расстреле в какой-то абсурдный бред. «Неужели это последняя музыка в моей жизни? – думала я. – Хорош похоронный марш!» В конце концов эта песенка мне опротивела окончательно. Однако в глубине души я не верила в то, что приказ этого эсэсовского гаденыша будет выполнен.
Почему мне так казалось, я не могла себе объяснить. Но с каждым днем надежда крепла, и я старалась угадать, как это получится.
Однажды часовой, который находился со мной в комнате, разбудил меня на рассвете.
– Вас зовет капитан Мюллер, – сказал он и вывел на улицу, где меня ждал другой немец, как я узнала потом, адъютант Мюллера.
Мы прошли несколько метров по тротуару и вошли в подъезд этого же дома. Поднялись на третий этаж, прошли по плохо освещенному коридору, адъютант открыл передо мной дверь и отступил в полумрак, захлопнув дверь за моей спиной.
Я очутилась перед капитаном Мюллером. Но на кого этот Мюллер был похож! Без мундира, в белой нижней рубашке, седые волосы всклокочены, лицо красное, небритое… Он сидел за письменным столом, раскачиваясь на стуле, и молча разглядывал меня. Потом рявкнул:
– Сядь! – и указал на стул перед письменным столом.
Я села.
– Где партизаны?! – вдруг заорал он, сильно хлопнув ладонью по столу.
Я ответила, что не знаю, да и как я могу знать после всего того, что произошло? Не дослушав, он снова заорал:
– Где партизаны?!
Я вновь так же тихо и внешне спокойно, хотя все во мне дрожало от неожиданности и непонимания, отвечала, что не знаю, я ведь все уже рассказала…
Тогда он вскочил, сорвал со стены кожаную коричневую плетку (тут я увидела на стене над его стулом целый натюрморт из охотничьего ружья, сабли и кинжала). Мюллер яростно стеганул плеткой по столу, тут же бросил ее перед собой, ударил кулаком по какой-то толстой книге, лежавшей тут же, и опять заорал:
– Я спрашиваю, где партизаны?!
– Я не знаю, господин капитан, я уже все рассказала…
Он не слушал меня, опустил голову на руки, лежавшие на столе, и закрыл глаза. Так прошло какое-то время. Я сидела, не шевелясь, и думала: «Куда пропала вся вежливость? Вылезло хамское рыло оккупанта. Чтоб вас всех бомбами накрыло!
Долго будем так сидеть?» Тут за спиной Мюллера бесшумно приоткрылась дверь в коридор, и в щели показалось улыбающееся лицо адъютанта. Он смотрел на меня и ладонью делал успокаивающие жесты. «Ничего, мол, все в порядке. Спокойно, спокойно…» – и скрылся. Я удивилась еще больше и стала ломать голову, что бы все это значило? Прошло еще какое-то время. В окне появились солнечные лучи. Я оглядела комнату. Это была полугостиная с диваном, креслами, журнальным столиком, полукабинет с литографиями на стенах, отделанным серебром оружием, которое висело над письменным столом.
Справа от входной двери – еще одна, возможно, в соседнюю комнату. Мюллер то ли спал, то ли дремал. Мне это надоело.
– Господин капитан, можно я пойду обратно.
– Зачем, – грозно спросил Мюллер, подняв голову.
– Я еще не умывалась, и вообще…
Он встал, распахнул дверь в другую комнату. – Пожалуйста! Умывайтесь.
Мне ничего не оставалось, как подойти к двери, в которую уже вошел Мюллер.
Сразу за дверью к стене была приделана раковина с краном. На полочке лежало мыло в зеленой мыльнице, стакан с зубной щеткой, рядом висело полотенце. Я стала мыть руки.
Как давно я не брала в руки мыло! Мюллер улегся на железную кровать. Очевидно, это была его спальня. Краем глаза я оглядела комнату: одно окно, между ним и кроватью – тумбочка, за мной, кажется, шкаф. Оглянулась украдкой, в полуоткрытой дверце шкафа блестел множеством орденов парадный мундир.
Комната – узкий пенал. Что теперь делать? Мою руки, лицо, снова руки… долго-долго.
– Сколько можно мыть руки! – рычит недовольно Мюллер. – Иди сюда… – и хлопает рукой по кровати.
Я в панике. Хватаю полотенце, отворачиваюсь.
– Я кому говорю, иди сюда!
Из окна не прыгнешь, третий этаж… за дверью коридора адъютант… Делаю несколько шагов и останавливаюсь посреди комнаты. Вижу на тумбочке в рамке большая фотография:
женщина обнимает девушку, обе улыбаются.
От бессилия начинаю плакать злыми слезами, слезы льются градом. Стою смотрю на Мюллера и реву.
– Ты почему плачешь? – Мюллер приподнялся на локте и с удивлением смотрит, как я сморкаюсь в его полотенце.
– Я тебя спрашиваю, почему ты плачешь?
Меня осеняет:
– У вас дочь такая, как я, – показываю на фотографию.
Продолжаю всхлипывать, не трогаясь с места.
И – о чудо!
Мюллер внимательно посмотрел на фотографию, стоявшую перед ним на тумбочке, потом неожиданно завалился на подушку и через несколько секунд захрапел!
Слезы мгновенно высохли. Я смотрела на него с большим желанием пристрелить эту скотину из его же пистолета, который висел на спинке кровати вместе с ремнем. Но…
с третьего этажа не прыгнешь, да и под окном во дворе часовой. Я это хорошо знала, меня водили туда в туалет. Не двор, а замкнутый колодец.
В коридоре этот проклятый шут – адъютант… Застрелить одного капитана и отдать за это жизнь – не слишком ли дешево?
Я швырнула полотенце под умывальник и вышла в коридор. Он был пуст. Но у подъезда часовой! Главное – выдержка. Я постучала в первую дверь. Появился сияющий адъютант.
– Господин капитан спит. Проводите меня в караульное помещение.
– Да-да, пожалуйста!
И вот я снова в «клетке». Что это было? Наверное, он был пьян, но почему так орал? Эсэсовец напугал? Почему не расстреляли? Какое ничтожество! А все-таки как вовремя я напомнила ему про дочь! Ну и что? Сегодня проскочила, а завтра? Расстреляет?
Прошли сутки. Пришел конвоир.
– Вас ждет господин капитан.
Сижу перед прежним подтянутым, выбритым, причесанным на косой пробор Мюллером в его «оранжерее». Окна закрыты. Одуряющий запах цветов.
– У меня приказ расстрелять вас, – сказал Мюллер. – Но я вам верю и доверяю. («Значит, понял, что я могла пристрелить его, пока он там храпел, но не понял, почему я это не сделала. Растрогался», – подумала я).
– Я хочу спасти вас, – продолжал Мюллер. Здесь это уже невозможно. Поэтому я посылаю вас к моему другу, майору Михаэлису. Вы поедете на Украину, в Житомир. Там другой округ, другое начальство. Я написал обо всем Михаэлису. Машина и конвоиры ждут вас. Идите. Счастья вам…
– Спасибо, – пролепетала я, с ужасом понимая, что меня отрывают от Белоруссии, от наших ребят, которых тут много, с которыми я надеялась связаться рано или поздно.
Украина! Все равно, как в Сахару! Больше я Мюллера не видела никогда.

Памятник советским военнопленным и жителям Житомира, погибшим от рук немецких оккупантов
На улице перед школой стоял автомобиль. Из четырех немцев, ехавших со мной в Житомир, запомнился только один. Высокий, ярко-рыжий с белыми ресницами и бровями, бесцветными водянистыми глазами и множеством оранжевых веснушек. Клоун какой-то. Однако вид у него был зловещий. Он-то и вез мои документы. Остальные ехали по своим делам с портфелями и брезентовыми сумками. Все были при автоматах и всю дорогу напряженно молчали, поглядывая по сторонам. Видимо, боялись нападения. А я так на него надеялась!
В Житомир приехали ночью. Рыжий привел меня в комендатуру к Михаэлису. К моему удивлению, Михаэлис вышел к нам в приемную… в пижаме! Он был выше среднего роста, спортивного сложения, на вид лет сорока пяти. В моем представлении на немца не похож. «Скорее, кавказец какой-то», – подумала я. Лицо у него было смуглое, глаза карие. Поперек щеки – длинный шрам, на висках залысины. Очевидно, он и жил тут, в комендатуре. С любопытством посматривая на меня, он велел рыжему отвезти меня в тюрьму, забрал документы и весело пожелал мне «спокойной ночи».
Житомирская тюрьма обнесена высоким каменным забором. Это здание и до войны было тюрьмой. Впрочем, и после войны тоже. Большой двухэтажный каменный дом, видно, недавно белили: и снаружи, и внутри, и даже на земле просторного двора были видны свежие следы побелки. Пахло известью. Меня заперли в одиночной камере второго этажа. Очень высокий потолок, железная кровать без постели покрыта досками, в углу ведро. Похоже, в тюрьме кроме меня никого не было. Изредка тишину нарушали гулкие шаги тюремщика в кованых железом ботинках.
Прости. Пока больше вспоминать и писать не могу.
Целую. Твоя Тамара.
Письмо Элианы к Тамаре:
Я получила письма, которые ты написала и перевела для меня. Не беспокойся о трудностях, которые тебе попадаются при переводе. Я знаю, что ты давно не занималась итальянским, но поверь мне, все прекрасно и понятно. А если будут ошибки, то я их поправлю.
Я не согласна с тобой по поводу Мюллера. Почему ты думаешь, что этому не поверят? Было бы проще написать об истязаниях, чем отрицать их в этом случае… Когда мы с тобой разговаривали тут, в Гаварно, и ты уклонялась от рассказов, а потом все же начинала говорить на эти темы, я видела, с какой ясностью ты вспоминала мельчайшие подробности, как будто перед тобой проносилась кинолента с изображением всех деталей. Я поняла твои молчаливые паузы, когда ты сидела, утонув в кресле, внешне такая спокойная, а между тем лицо у тебя покрывалось красными пятнами. Я не могла знать, какие мысли, какие воспоминания проходили перед твоим мысленным взором, но догадывалась, что они, должно быть, все еще сильно будоражат тебя.
Меня начинала мучить совесть, потому что это мои вопросы спустя столько лет вновь причиняют тебе боль… Я боялась, что делаю ошибку, доставляя тебе страдания после всего того, что ты пережила. Прости меня, Тамара.
Но ты собиралась с силами и продолжала рассказ – такой искренний и такой проникновенный, что заставляет сопереживать с невероятной силой.
Я как будто прожила с тобой то время, в тех далеких краях.
Я помню все, что ты мне рассказывала, и нахожу эти темы в письмах, которые ты мне прислала. Эти письма такие простые и трогательные. Ваши судьбы полны невероятных событий и героических поступков. Твои товарищи становятся мне родными, близкими, а я узнаю совершенно новую Тамару.
Но, пожалуйста, не замыкайся снова, как ты умеешь это делать, не становись застенчивой, скромно скрывающей все, что может как-то раскрыть твой героизм.
Ты должна продолжать. Ты сможешь. И еще как! Молодец, моя дорогая. Обнимаю тебя крепко-крепко.
Твоя Элиана.

Здание тюрьмы в г. Житомире, 1942 г.
Глава 4
Тюрьма
Житомир
«Избивали во время допросов так, что я уже не могла ходить, и последний раз солдаты почти волоком притащили меня обратно в тюрьму».
Дорогая Элиана, получила твое письмо, как всегда, к большой моей радости. Спасибо за такое сердечное поощрение! За это время я немного отошла от депрессии. Успокоилась в твоем прекрасном доме в Гаварно под синим итальянским небом. Набралась сил в цветущем саду, наполненном покоем. Вижу тебя рядом, все понимающую, внимательную…
Набравшись сил, теперь уже дома продолжу.
Начну с того дня, когда я оказалась в Житомире. После ночи, проведенной на топчане в свежепобеленной, пахнущей известью одиночке, я была отконвоирована в немецкую комендатуру, находящуюся в центре города.
Это был четырехэтажный старинный дом, окруженный часовыми. Они прохаживались возле зарешеченных окон первого этажа. С крыши свисал огромный, на два этажа, красный флаг с белым диском, в центре которого чернела свастика. Ветер играл с этим полотнищем, и временами свастика пропадала в складках ткани, и флаг казался нашим!
Красным! Сердце билось… скорей бы!
Меня провели в дом, на второй этаж, в кабинет майора СД Пауля Михаэлиса. Друг Мюллера был приветлив.
– Как отдохнули? Мюллер пишет о вас в превосходной степени. Я рад. Мы постараемся вам помочь. Расскажите мне подробно, как все это с вами произошло: парашютисты, отступление из Можайска…
Теперь я говорила по-немецки уверенней и, по-моему, все убедительнее рассказывала про Ганса, фельдфебеля в Комарине и прочее.
Михаэлис слушал, сочувственно вставляя реплики-вопросы, а потом сказал:
– Через пару дней я за вами заеду. А пока вы должны побыть в тюрьме. Я скажу, чтобы днем вас не запирали. Вы можете погреться на солнце во дворе, подышать воздухом. Есть будете с солдатами охраны в караульном помещении. Потом… посмотрим.
Я была удивлена. А дальше все было по его плану. Мне было разрешено ходить по двору почему-то пустой тюрьмы.
Во всяком случае, я не видела никаких арестованных и не слышала других голосов, кроме немецкой речи охранников.
Они ко мне не подходили и не заговаривали. Ела я в караульной столовой за длинным столом в самом конце, далеко от солдат, которые с интересом наблюдали за мной. Дежурный солдат подавал мне все то же, что ели остальные. И опять мне достался большой кусок швейцарского сыра, напомнившего чехословаков в Брагине. К нескрываемому удивлению охранников, я сразу его съела. Это была, как потом оказалось, трехдневная порция.
К сожалению, убежать из этой тюрьмы было невозможно. Высокие гладкие стены охраняли часовые, не говоря уж о воротах, не только изнутри, но и снаружи.
Я все время думала о том, как выпутаться из этой истории. Допустим, Мюллер проникся доверием потому, что я не пыталась убить его и строго придерживалась своей версии о Гансе, ну, а тут? Что ждать от Михаэлиса? Будет ли он искать Ганса или даст мне работу и документы? Тогда бы я смогла поискать местных партизан, сообщить о себе в центр…
Прошло два дня, и появился Михаэлис. Он поговорил с начальником караула, а затем предложил мне прокатиться по городу. Михаэлис вывел меня на улицу. Там стояла машина с открытым верхом. За рулем – солдат.
– Вы когда-нибудь бывали в Житомире? Приятный зеленый город, красивая река Тетерев. Вам понравится.
Я была рада поездке прежде всего потому, что она давала мне возможность сориентироваться. Ведь привезли меня темной ночью. С интересом осматривая улицы, я пыталась понять, как можно выбраться из города. По солнцу определила северную сторону, где должны были быть леса, мимо которых меня везли, – там Белоруссия, там наши…
Город был почти не разрушен, много деревьев, кустов, одноэтажных домов с палисадниками, как на дачах под Москвой, немного прохожих. Вскоре мы выехали на окраину и оказались на заасфальтированном шоссе – по тем временам важная дорога. Не все улицы в городе, по которым мы ехали, были заасфальтированы. Машина остановилась.
– Пойдемте, погуляем, – предложил Михаэлис. – Я хочу показать вам нечто интересное.
Через несколько минут мы подошли к высокому проволочному ограждению, за тремя рядами которого находился лагерь советских военнопленных.
У меня подкосились ноги, когда на расстоянии 150 метров я увидела наших пленных солдат. В шинелях и гимнастерках, превратившихся в лохмотья. Без ремней, заросшие, страшно худые, такие же желто-серые, как песок, на котором сидели и медленно по нему куда-то брели. Они не смотрели в нашу сторону, откуда светило яркое солнце. Краем глаза я заметила, что Михаэлис наблюдает за мной и постаралась не выдать своего волнения. Безразличным тоном спросила:
– Это сколько же их? Этих солдат?
– Шестнадцать тысяч, – ответил Михаэлис.
– Но тут не видно столько.
– Они все на работах. Тут только раненые и больные.
Это крайние бараки, дальше рвы, где их хоронят. Так удобнее, недалеко. Остальные живут ближе к городу. Вон – в тех кирпичных строениях.
– А чем они болеют? – продолжала я, стараясь не выдать своего отчаяния. Михаэлис смотрел мне прямо в лицо.
– Дизентерия, сыпной тиф, у многих раненых гангрены, туберкулез – разные болезни.
Я изо всех сил сдерживала себя, но сердце стучало и рвалось из груди. Я готова была разреветься: наши солдаты, припорошенные песком, одинаковые, униженные, умирающие, неотличимые друг от друга…