
Полная версия
Нас ломала война… Из переписки с друзьями
Михаэлис был, по-видимому, удовлетворен экспериментом. Садист!
– Хорошо. А теперь поедем проведать ваших земляков.
– Каких земляков?
– Вы ведь сказали, что вы грузинка?
– Да.
– Вот и поедем к грузинам.
Вскоре мы оказались перед двухэтажным зданием.
– Это полиция, – сказал Михаэлис. – Полицейских, правда, мало. Большинство из них грузины. Они не хотели воевать и перешли на нашу сторону. В плену они заявили, что ненавидят русских и коммунистов, всегда их ненавидели, поэтому мы их выпустили из лагеря и создали полицейскую часть из одних грузин.
Пока он говорил, у меня перед глазами все еще стояли наши пленные. И я даже не заметила, как мы вошли во двор.
Несколько десятков полицейских вытянулись по стойке «смирно». Я мельком посчитала – примерно человек восемьдесят.
Пять или шесть офицеров подошли к Михаэлису. В стороне стояла небольшая группа немецких солдат. Нас ожидали.
Все вместе двинулись к строю полицейских, одетых в серо-синеватую форму. Михаэлис с улыбкой обратился ко мне.
– Поговорите с ними на родном языке. Надеюсь, вы действительно грузинка…
– А не еврейка, – со смехом продолжил фразу долговязый офицер. Опять проверка! Надо взять себя в руки…
Я старалась не терять самообладания. Подошла к полицейским. Близко. Предатели! Такие знакомые с детства лица, красивые, черноглазые… Что же вы наделали?! Нет, ненависти не было, только злость.
Заговорила по-грузински спокойно и громко:
– Кто из Тбилиси, моего родного города? Отзовитесь, поговорим. А то эти вот, – кивнула головой на немцев, – думают, что я – еврейка, и не могут оставить меня в покое.
Говорила без малейшего акцента, что не просто. Но я родилась в Тбилиси и выросла среди грузинских детей, соседей. Этот красивый язык был моим вторым родным. Мой отец – армянин, умер, когда мне и 9 лет не было. Он не успел научить меня армянскому. Моя мама не знала других языков, кроме родного – русского. Училась я в русской школе. Но в доме у нас большинство семей было грузинских, а по соседству жили и курды, и евреи, и армяне. Все дружили, все понемногу говорили по-русски. Наш двор был одной большой многонациональной семьей, как и большинство дворов в Тбилиси. Но дети в основном общались по-грузински. В школе мы наряду с иностранными языками учили и грузинский.
Теперь этот язык должен был спасти мне жизнь.
По рядам полицейских прошел тихий говор. Немцы это заметили, и скомандовали: «Вольно!» Тут же грузины обступили меня.
– Ты как сюда попала? – начались вопросы.
– Хочешь сказать «где Кура[8], а где мой дом?» – ответила я тбилисской шуткой. – А вы сами-то откуда?
Оказалось, большинство из деревень. Тбилисцев мало.
– Что ты тут делаешь? Ты давно из Тбилиси?
– Поехала на каникулы к подруге и попала в войну.
Ходим с ней по селам, хлеб, еду собираем.
– А где она?
– Увидела немцев, испугалась, убежала.
– А ты не испугалась? Ты правда тбилисская?
– Ну, конечно! Задавайте вопросы, что хотите знать?
– В какой школе училась?
– На какой улице живешь?
– Кого знаешь в нашем городе?
– Какие театры есть у нас? Какие бани?
– Оперный имени Палиашвили, драматический Марджанишвили, русский Грибоедовский… а бани? Серные у нас бани, вот какие!
Я старалась отвечать весело и уверенно. Гвалт стоял невообразимый. Немцы внимательно слушали. Вдруг один из грузинских полицейских повернулся к ним и по-русски с сильным акцентом крикнул:
– Наша! Да?! Наша!
– Наша! – закричали еще несколько человек, улыбаясь и похлопывая меня по плечу. – Какая там еврейка, наша девчонка! Попала в беду, несчастная. Отпустите ее!
– Наша! – бил себя в грудь первый защитник. Все остальное они кричали по-грузински с редкими русскими словами.
Михаэлис поднял руку. Все замолчали. Из группы немецких солдат вышел один, как выяснилось, переводчик.
– Скажите им, что мы все поняли. Спасибо. Может быть, фройляйн будет работать с ними как переводчик. Позже.
Переводчик все перевел, но, видимо, не все его поняли.
Кто-то крикнул из толпы: «Скажи по-грузински, что он сказал, что ему надо?» Я перевела, и тут же прозвучали крики одобрения.
– Будем ждать! Приходи, генацвале![9]Немцы двинулись к выходу. Я помахала полицейским рукой и пошла за Михаэлисом. Экзамен сдан. Свобода где-то рядом.
В машине по дороге в тюрьму Михаэлис сказал:
– Я рад. Кажется, эти грузины тоже были очень довольны встречей! А вы? Вам понравилось?
– Да, конечно. Всегда приятно встретить земляков вдали от родных мест.
– Думаю, теперь будет правильным назначить вас к ним переводчицей. Русского переводчика они не всегда понимают… Он их тоже!
Мысль, что я скоро получу документы и смогу вырваться на свободу, отодвинула все остальные впечатления и переживания этого дня. Скоро, скоро, еще немного!
На свободе я смогу найти местных украинских партизан. Они помогут мне пробраться к своим, в Белоруссию. Тогда я в этом почему-то была абсолютно уверена.
Уходя, Михаэлис сказал:
– На этих днях будут оформлены ваши документы, понадобятся подписи генерала и сотрудников безопасности.
Потерпите еще немного, и вы сюда больше не вернетесь.
В радостном волнении и мечтах я провела остаток дня во дворе житомирской тюрьмы, наблюдая за тем, как тюремщики таскали доски в основное здание. «Для нар, – объяснили они мне, – ожидается пополнение». Кого еще собрались сажать? Вроде бы в городе тихо…
Прошло два дня, под вечер появился Михаэлис:
– Ваши документы еще на подписи, на все нужно время. А пока, чтобы вы не скучали, я приглашаю вас в театр.
И мы отправились в театр. Чего только не бывает в жизни! Из тюрьмы, под арестом и вдруг, с майором СД, оказаться в театральной ложе. С ума можно сойти! Ребята не поверят…
Я знала, что с самого начала войны наши артисты тоже ездили на фронт. С группой Большого театра в первой фронтовой бригаде выступал перед солдатами и мой двоюродный брат, обладатель мощного, необыкновенного по тембру баритона Павел Лисициан, танцевала для воинов чудесная балерина Галина Уланова, пели известные всей стране Лемешев, Козловский и многие другие знаменитые певцы. Давали концерты музыканты, киноактеры, актеры драматических театров, исполнители народных песен, артисты цирка. Все они с риском для жизни ездили на передовую, старались воодушевить и порадовать наших воинов. И все это несмотря на обстрелы, налеты немецкой авиации. Некоторые вместе с армейскими частями попадали в окружение, в плен и потом погибали в немецких концлагерях. Это были удивительные люди и вдохновенные артисты. До войны их все знали, любили, на их искусстве выросло не одно поколение.
Перед войной, как на праздник, мы всей школой регулярно ходили в Тбилисский оперный и драматические театры, на концерты в консерваторию. Многие из нас ходили туда слушать и своих одноклассников. В каждом классе по 3–4 ученика нашей школы одновременно бесплатно учились в музыкальной школе и периодически выступали в консерватории.
А когда с гастролями приезжали из Москвы наши звезды Оборин, Гилельс, Ойстрах, Нежданова, Барсова, Лисициан, Козловский – весь город был в смятении, как достать билеты на концерты! Вообще, Тбилиси был одним из самых музыкальных городов. Летними вечерами из открытых окон на каждой улице можно было услышать звуки фортепьяно или скрипки, а то и виолончели. Играли то гаммы, то сложные пассажи. Многие из нас с детства знали на память оперные арии, народные песни, имена любимых певцов. По радио постоянно передавали записи не только наших, но и зарубежных знаменитостей. Особенно мы любили Карузо, Галли Курчи, Милицу Корьюс, Тито Скипа и многих других. Поэтому ты можешь понять мой интерес к концерту, на который меня вез Михаэлис.
На какое-то время любовь к музыке и любопытство приглушили во мне постоянную настороженность.
Мысленно я старалась угадать, кого и что я услышу.
«Конечно, эти националисты будут исполнять только немецкую музыку – думала я, – но не Бетховена, разумеется, хотя и у него есть легкие песни, впрочем, вполне может быть и его. Скорее всего, все-таки Вагнера или Рихарда Штрауса…» У малоприметного входа в житомирский театр толпились немецкие солдаты, с ними несколько местных девушек. Издали мне улыбались грузинские полицейские.
Солдаты расступались, отдавая честь проходившим в театр офицерам.
Театр был небольшой, мест на 500–600. Мне даже показалось, что раньше это здание могло бы быть кинотеатром или клубом, но на сцене ни занавеса, ни экрана не было. Зал был забит до отказа немецкой солдатней. Кое-где мелькали платьица приглашенных девчонок. В ложе у меня за спиной сидели еще три офицера. Оркестр разместился прямо перед сценой, в первых рядах.
Наконец все стихло. Зазвучала музыка. «Похоже, оперетта», – подумалось мне.
На сцену выскочили размалеванные танцовщицы и два танцора в лохматых цветных париках, перьях и шляпках.
Пританцовывая, они пели, потом дружно поднимали ноги в ритме музыки и что-то скандировали. Потом опять танцевали, но уже по очереди, и речитативом что-то рассказывали, отчего зал хохотал и аплодировал.
Затем, к моему удивлению и смущению, танцующие барышни под музыку стали сбрасывать с себя и без того коротенькие юбочки и безрукавки, расшитые блестками.
До этого я никогда не видела таких представлений. Девицы остались почти голыми. Михаэлис назвал представление непонятным словом «ревю». Польки, галопы, вальсы… музыканты выбивались из сил. Танцы превратились в вакханалию. Вышитые плавки танцующих не скрывали ягодиц.
Голые плечи, животы и едва прикрытая грудь «балерин» нисколько не смущали публику, которая непрерывно им рукоплескала.
Непристойные виляния бедрами и неприличные жесты «артисток» вызывали бурный восторг присутствующих.
Я готова была провалиться сквозь землю от стыда, как будто платье сняли с меня. Офицеры за моей спиной оживленно переговаривались и аплодировали. Михаэлис тоже время от времени хлопал. Мне было неловко даже голову повернуть в его сторону.
Теперь я смотрела не на сцену, а в зал. Случайно бросила взгляд на ложу напротив. Там в кресле сидел худощавый немецкий генерал с черным кружком-повязкой поверх левого глаза. Он смотрел на беснующуюся в восторге солдатню. Рядом с ним стоял, прислонившись к стене, молодой офицер.
За ними в глубине ложи были видны другие аплодирующие офицеры. Генерал что-то сказал молодому офицеру, и оба уставились на нашу ложу. Мне стало не по себе. У одноглазого генерала был такой зловещий вид! Я опустила голову и стала смотреть на свои туфли со шнурками… Хваленые европейцы, думала я, вот как, оказывается, они воодушевляют своих солдат. Скотство какое-то…
Хорошо бы нашим самолетам бабахнуть сейчас по этой «культуре» фугасом… Очень удобное для бомбежки скопление! О том, что бомбежка и меня бы накрыла, мне, как всегда, в голову не приходило. К сожалению, Житомир находился далеко от фронта и наших самолетов.
После спектакля, возвращаясь к тюрьме, Михаэлис спросил меня:
– Вам понравилось ревю? Вы почему-то все время молчали.
– Неужели вам это нравится… – я еще слабо говорила по-немецки и не могла подобрать подходящего слова —…голое мясо? – наконец, выдавила я из себя. – Стоило ехать от самой Германии сюда, чтобы показывать такой позор.
– Как, как? – рассмеялся Михаэлис – «голое мясо?» «Тело», вы хотели сказать. Между словами «мясо» и «тело» большая разница! Тела красивых девушек! Притом, они неплохо танцуют. Что тут позорного? Это же развлечение! Вы видели, как веселились люди? Даже наш генерал присутствовал. Вы заметили его в ложе напротив?
– Да, но он больше смотрел в зал, чем на сцену. И на нашу ложу тоже.
– Наверное, вы ему понравились, – улыбнулся Михаэлис. – Он прекрасный человек. Кстати, он должен будет поставить последнюю подпись на ваши документы.
Я представила себе черный кружок на глазу генерала, и мне почему-то стало тревожно.
– Да, вот что я еще хотел сказать, – продолжал майор – вы знаете, что нам периодически положен двухнедельный отпуск домой?
Я этого не знала.
– На днях я уезжаю в отпуск в Германию. Мой адъютант принесет вам документы, когда они будут готовы. Вы приступите к работе с грузинами без меня. А я тем временем попрошу свою жену, чтобы она подобрала вам пальто, теплую одежду, ботинки к зиме. Вы с ней одного роста и сложения. Зима тут суровая, а из вещей здесь ничего не найдешь.
«Еще бы! – подумала я, – ведь сами же эшелонами все вывозите. Грабите и вывозите. Чего уж теперь жаловаться – «Ничего не найдешь!». Все наше в вашем фатерлянде и найдется…» Тем временем мы подъехали к тюрьме.
– Да, чуть не забыл, вот вам листок с моим адресом на всякий случай. Мало ли что, война ведь. Лучше запомните его наизусть: Мюнхен, Вальдшлессхен штрасс, 10, мне. До свидания, удачи вам, Этери! Он сдал меня часовому во дворе тюрьмы и удалился. Адрес я запомнила, как видишь, на всю жизнь.
Прошло еще три дня. За мной пришли два солдата, и молча повели меня в комендатуру, туда, где меня встречал после Мозыря Михаэлис. Погода стояла солнечная, однако людей на улице видно не было. Огромный красный флаг со свастикой на белом круглом фоне неподвижно свисал с крыши.
Одноглазый генерал – «прекрасный человек», по словам Михаэлиса, – ждал меня в своем кабинете. Тут же сидели еще два офицера. Генерал недовольным тоном велел мне рассказать подробно всю мою историю с самого начала. Потом не удержался и заорал:
– Здесь нет таких простофиль, как Михаэлис или Мюллер! Если ты не расскажешь, наконец, правду, то я прикажу тебя повесить прямо перед театром, где ты изволила развлекаться!
Один из присутствующих офицеров оказался следователем. В его кабинете начались допросы, опять побои, как в Брагине, опять меня избивали полицаи, на этот раз украинцы.
Немцы рук не пачкали.
Я вцепилась в свою «легенду прикрытия» намертво:
«медсестра, ищу Ганса».
Меня отводили в тюрьму, а наутро снова приводили на допрос в комендатуру, и так не то два, не то три дня подряд.
Сейчас уже не помню. Избивали во время допросов так, что я уже не могла ходить, и последний раз солдаты почти волоком притащили меня обратно в тюрьму. Дело было ночью, но спать я не могла. Болело все, нельзя было пошевелиться.
Кровь сочилась не только из носа, но и из ушей.
Несколько дней меня после этого никуда не водили – кажется, неделю, если не больше. Потеряла счет времени.
Как-то зашел ко мне солдат из охранной тюремной команды и принес глиняный кувшин с водой. Это был высокий парень лет двадцати пяти, с выцветшими желтоватыми волосами.
Когда я еще ходила по двору тюрьмы, мы столкнулись с ним при выходе из столовой, где кормили охранников и куда по распоряжению Михаэлиса пускали поесть и меня.
– Как вас зовут? – спросила я.
Он замялся, но потом все-таки ответил:
– Альфред Камм. Я из Кельна. А вы?
– Я из Грузии, из Тбилиси. Этери Гванцеладзе. Камм, а почему вы не на фронте?
– Я единственный сын у родителей. Таких, как я, на фронт не посылают.
Я этого не знала.
Он стоял надо мной с кувшином в руках.
– Михаэлис вернулся из отпуска? – спросила я.
– Не знаю, я не хожу в комендатуру, – ответил он. – Я могу принести вам что-нибудь поесть.
– Спасибо, я не могу есть… у меня сломаны два зуба.
Хорошо помню этого молодого немца: часто видела его во дворе тюрьмы, к тому же именно он тащил меня из тюрьмы через весь Житомир в концлагерь, в тот самый, который мне показывал ранее Михаэлис – Шталаг 358. Но главное и потому, что я его снова увидела через несколько лет после войны. И где?!
Представь себе, Элиана, во Флоренции, в 1949 году, летом, возвращаясь после отдыха в Абетоне, я шла по Старому мосту через реку Арно с мужем и сыном, которому было всего полтора года. Вдруг вижу – навстречу нам идет Камм.
В белой рубашке с расстегнутым воротом… Под руку он вел какую-то белокурую девушку.
От неожиданности я окаменела. Ко мне приближалось нечто из прошлых, совсем еще недавних потрясений, которые я так старалась забыть. Не отрывая глаз от идущего мне навстречу немца, я попросила мужа:
– Пожалуйста, возьми сына и зайди в лавочку рядом.
– Зачем?
– Я тебе потом объясню… скорей! Он увел ребенка.
Я и сейчас не могу понять своего тогдашнего замешательства. Ну, Камм, ну и что… и все же… В эту минуту я должна была встретить житомирское прошлое, житомирское привидение… одна, как тогда… одна… Слышу, как они говорят по-немецки… Вдруг Камм увидел меня и остановился. Узнал!
Было видно, как он побледнел и растерялся.
– Вы Альфред Камм? – спросила я по-немецки, шагнув к нему навстречу.
Он очнулся и попятился.
– Нет-нет! – почти закричал испуганный Камм. Чем немало удивил свою спутницу.
Она вскинула голову, посмотрела в его сторону, не понимая, очевидно, почему он отрекается от своего имени. Но Камм не дал ей вымолвить и слова, схватил за руку и бросился прочь.
Я смотрела, как парень убегает и тащит за собой свою подружку. Удивительно, ведь он мне тогда сам лично не причинил зла. Чего же он так испугался? А я? Почему я так заволновалась? Кто знает, что с ним было после Житомира? Наверное, и у немцев на войне появлялись жуткие комплексы, страхи. Вероятно, и у них воспоминания до сих пор вызывают невольную дрожь. Люди все-таки.
Возвращаюсь, милая Элиана, к рассказу о житомирских событиях 1942 года. Я буду посылать рукопись частями, так как пишу медленно, получается много, и что-то вроде дневника. А ты уж сама складывай все эти части в любом порядке.
Итак, не помню, сколько времени прошло после последнего допроса. Я лежала, сплевывала кровь в полузабытьи и думала, что спасти меня может только Михаэлис. Ведь не случайно допросы начались именно тогда, когда он уехал в отпуск. А Михаэлис мне не только поверил, ему еще нужна была и переводчица.
Через какое-то время пришли те же солдаты и опять повели меня в комендатуру. Я едва передвигала распухшие ноги. Неужели опять допрос и побои? Однако меня привели в другую комнату, этажом выше. В просторном помещении за длинным столом сидели несколько немецких офицеров.
С краю я сразу увидела Михаэлиса, он не смотрел в мою сторону, разглядывал какую-то бумагу.
По центру стола сидел следователь. Чуть дальше – черный мундир эсэсовца. Остальные все СД.
– Подойдите-ка поближе, – сказал следователь, – Вот мы и добрались до истины. Ваша смелость вызывает восхищение, так же, как и упорство, но… – он блаженно улыбнулся темными прокуренными зубами, – вас выдали ваши же.
Можете, вернее, вы могли бы их поблагодарить, но… завтра мы вас расстреляем.
Все выжидательно уставились на меня. Их было шестеро. Следователь достал из пачки бумаг фотографию «Ганса».
Повернул ее и показал надпись на фотографии: «Дорогой Этери от Ганса».
– Что это такое?
– Надпись, мне на память.
– А кто это написал?
– Ганс.
– Вот оно, вранье! Имя Ганс пишется с буквы «Н». Вот она, ошибка. Ошибка тех, кто подписывал вам эту фотографию. Тут «G» вместо «Н». Уж свое-то имя каждый немец напишет грамотно! На этом мы заканчиваем наше знакомство.
– Я не знаю, почему он так написал, но писал Ганс.
– Хватит! – заорал следователь. – Завтра будете расстреляны, и точка! Прощайте, можете идти.
– Вы совершаете большую несправедливость. Эту надпись сделал Ганс. Но раз уж вы все решили, могу я напоследок попросить?
– Да! – рявкнул следователь. – Что еще?
– Вам ведь больше не нужна эта фотография? Отдайте ее мне. Я хочу умереть с фотографией Ганса на сердце. Когда-нибудь он узнает, как вы обошлись с его невестой.
При этих словах эсэсовец вскочил из-за стола, грохнул стулом и, выругавшись, отошел к окну.
Следователь молча протянул мне фотографию. Я собрала все силы, чтобы, не качаясь, повернуться и пройти к двери на окончательно обессиливших ногах. На Михаэлиса я даже не посмотрела. Все во мне застыло.
Так значит, расстрел…
Не помню, как меня довели до тюрьмы. В камере я вытянулась на досках. Все тело болело. Смотрела я на эту проклятую фотографию и думала о нашем начальнике штаба, от которого я ее получила, об Афанасии Мегере. Что за безобразие, бессовестные люди… как же можно посылать к немцам с непроверенными документами! Ну, куда смотрел Мегера?
Правда, немецкого он сам не знал… А теперь я должна погибнуть из-за такого пустяка! Вот идиотство…
Потом я подумала о маме. Она так никогда и не узнает, где и как я погибла. Она ведь не знает, кто такая Этери Гванцеладзе. Нет, она, конечно, знает настоящую Этери, прославленную отличницу тбилисской грузинской школы, которую еще до войны за успехи в учебе наградили орденом Ленина в Москве. А мы все, простые смертные, зеленели от зависти к этой Этери. Но то, что я выбрала это имя как псевдоним, маме и в голову не могло прийти! А выбрала я его тогда, когда мне сказали, что имя должно быть грузинским и таким, какое я ни при каких обстоятельствах ни в бреду, ни под пыткой, ни от страха, ни от радости не забуду. Конечно же, Этери Гванцеладзе! Какое еще другое имя могло так врезаться в память?
Всю ночь мне снились школа, улицы нашего города, одноклассники, учителя… Я проснулась под утро с мыслью о нашем молодом учителе немецкого языка Христофоре Сергеевиче Оганезове. В 10-м, тогда последнем классе, он сказал мне:

Школа № 43 в г. Тбилиси, в которой училась Тамара Лисициан
– У вас отличные способности к языкам, Лисициан, но вы ленивы и упрямы, как ослица! Вы ведь ничего не учите дома! Я все вижу – берете только на слух! Я никогда не поставлю вам в аттестат «отлично», хотя вы сейчас сносно продекламировали «Лореляй»! Садитесь.
Вот я и села. В калошу. С этим немецким. А ведь как он мне сейчас нужен! Дура я дура!
Сейчас? Нужен? Зачем он мне сейчас? Меня расстреляют! «Лореляй» прокричать им на прощание, что ли?!
Нет, я не буду ждать, когда меня поставит к стенке это зверье! Это им не кино, где гордо подставляют грудь под пули.
Я знала, что в тюрьме не казнят. Значит, поведут куда-то. По дороге в комендатуру в одном месте улица идет вдоль песчаного обрыва над рекой. Обрыв – метров 40. Брошусь, и пусть стреляют. Попадут – их удача. А по песку можно скатиться до самой воды, и Тетерев поможет мне скрыться. Наверняка! Не так-то легко попасть в скатывающегося по обрыву человека.

Пионерский лагерь в горах на Удзо. Слева направо: Андроникова, Лисициан, Ланго, Яралова и др.
Возле г. Тбилиси, 1938 г.
Приняв решение, снова заснула. Проснулась, когда было уже совсем светло. Скоро придут. Стала думать о друге, который ждет меня, и, возможно, тоже не узнает, куда пропала его первая любовь.
Первая любовь пришла к нам, одногодкам, еще в 1938 году. В пионерском лагере в горах возле Тбилиси. Нам было по 15 лет. То, что это настоящая любовь, мы поняли только в 1941 году в Москве, после первого поцелуя, первого и последнего в тот вечер расставания, когда этот поцелуй стал нашей клятвой верности на всю жизнь. Я ушла на фронт, он – «в другую сторону», как пелось тогда в песне… Вспомнился мне и поцелуй, и мой любимый. Хорошо, что и он, и мама далеко от фронта, в безопасности!
Ну, солдат, готовься к бою! Я слезла с топчана и села на табурет, чтобы сразу встать, когда они придут.
Уже совсем светло за решеткой, солнце высоко, а эти гады все не идут и не идут… сколько можно ждать? Хуже нет, чем ждать и догонять. Наконец, загремела железная дверь. На пороге… Михаэлис собственной персоной! За ним в коридоре – Камм.
– Бедная моя Этери, – сказал Михаэлис, входя. – Расстрела не будет. Девушка с такими глазами не может так долго и упорно лгать. Я так и сказал генералу! Со вчерашнего дня я бился за вас до… он посмотрел на часы, – до одиннадцати сегодняшнего утра. Вы спасены.
Я встала, чтобы подойти к нему, но не могла и шагу ступить, не могла ничего сказать, только смотрела то на него, то на Камма. Михаэлис улыбался.
– С сегодняшнего дня вы можете называть меня «фати»[10].
У меня потемнело в глазах, и я в первый раз в жизни, без всякой видимой на то причины, потеряла сознание. Это случилось 11 августа 1942 года.
Когда я пришла в себя, Михаэлиса не было. Камм укладывал меня на топчан, под головой оказалась небольшая подушка, на досках – серое солдатское одеяло, похожее на шинель.
– Принести вам что-нибудь? – спросил Камм. Я отрицательно помотала головой.
Он закрыл за собой громыхнувшую дверь, и снова наступила тишина.
Прошли еще два дня. Рано утром опять загремела дверь.
Вошли Камм и еще два солдата.