bannerbanner
Два писателя, или Ключи от чердака
Два писателя, или Ключи от чердака

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

30

Все рухнуло. Меня не позвали на «Дилетантские танцы». Я случайно позвонила Майорову, Марина сказала, что он ушел.

– На «Дилетантские танцы». Там же Пьюбис танцует, и Чмутов, и эта его знакомая. Я не пошла, нет, сомневаюсь, что будет что-то хорошее. Тем более сейчас пост, а завтра в Каменск.

Завтра в Каменск! Меня не звали ни сегодня, ни завтра. Что ж такое, меня без Лёни никуда не зовут! Лёне пачками шлют приглашения, он выбрасывает их не советуясь. Зарываюсь в плед в кресле у телефона. Бьет озноб, обидный, весенний, когда знаешь, что эта весна не для тебя. Не могу сдвинуться с места, злюсь на весь мир. Через час мне звонит Майоров.

– Да не переживай ты, у Фаины в передаче все увидишь. Лера Гордеева танцевала, Диану-охотницу, чуть юбкой фотик мне не снесла. Такой темперамент в хилом теле! Ключицы торчат, а кажется, схватит и унесет. Чмутов разделся до трусов. Да позорненько: фламенко в белых трусах, если б хоть черные были! И связочный аппарат у него слаб.

Я молча радуюсь: позорненько. Пытаюсь узнать насчет Каменска.

– Ты про завтра? Поезжай, если хочешь. Автобус от площади, но как с местами, не знаю, нас-то Нетребко позвал.

Все поедут: Майоровы, Чмутовы. Так мне и надо! Мне же нравилась телефонная трубка, мне было достаточно лишь разговоров…

Я хватаю трубку, едва она вздрогнула, – я сама вздрагиваю в тот же момент:

– Ты так быстро ответила, Иринушка. А поехали завтра в Каменск? На похороны спектакля?

Завтра в Каменск?! Я что-то мычу, скрывая радость, не вникая в смысл его слов.

– Хрен его знает, что происходит с искусством. «Золотой слон»! Восемь спектаклей покрыли весь город, теперь хана, бродвейский принцип, спектакль дезафишируют. А ты только представь, что такое похоронить слона, сколько денег-то нужно, этот слон в полтеатра размером! Нетребко хочет, чтоб хоть мы напоследок увидели.

Хорошо, что он не видит мое лицо. Я ликую, как в детстве, когда впервые, в Крыму, увидела африканца, и тут же осознаю, что не смогу поехать: Лёлю не с кем оставить, и надо закрыть больничный.

– Поехали, Иринушка, будет славно. Все ты сможешь, у тебя же такая воля! Я подсмотрел твой гороскоп. Ну с кем ты Лёлю обычно оставляешь?

Он проявляет заботливость и даже осведомленность, неожиданную для человека без трудовой книжки. Я вдруг признаюсь, что написала что-то такое, не знаю, как лучше назвать, не рассказ, не сценарий… Текст, подсказывает он мне, хорошее слово – текст. Я говорю про Тарантино, прямую речь, диалоги и Омутова, он ухватывается за вьетнамские заплатки и пытается их сорвать. Я пытаюсь держаться в образе невозмутимой фрау. Мы болтаем долго-предолго. Он в удивительном расположении духа, энергичном и щедром. У него какой-то черноземный голос.


С утра мчусь в поликлинику, отвожу Лёлю к маме, наряжаюсь в новое пальто и английскую шляпу, с бархатной лентой, с большими полями. Я привезла ее из Лондона, в таких, наверное, ходят на скачки. Я надела эту шляпу в Каменск. До главной площади идти пять минут, сбор у памятника Ленину, по дороге покупаю розу. Майоров, завидев меня, ахнул и поставил к старому тополю, чтобы сфотографировать. Он не догадывался, что я пришла на свидание.

– Чмутовы пошли за пивом, в Дом актера, – сообщил он небрежно, – Игорь сказал, ты поедешь, но мы не поверили.

Как же долго целился Майоров в мое лицо, и как напряженно я вглядывалась в Дом актера – он так никогда и не показал мне этот снимок.

Автобуса не было, Чмутова не было. Я прохаживалась со своей розой у памятника. Наконец герой вышел, очень решительно, за ним две дамы. Странная троица. Чмутов в длинном пальто – с его ростом лучше бы не носить такое. На Ларисе красный берет и просторные клеши – издали кажется, будто Лариса в матроске. С нею эсерка в кожаной куртке с ремнем, в кожаных брюках, заправленных в сапоги, русые волосы забраны под косынку. Чмутов, увидев меня, вскинул брови, поставил глазами акцент:

– Привет, Ирина!

И тут же отвернулся, заголосил:

– Господа, водки никто не взял? Очень хочется водки!

Вчера про водку речи не было! С женским злорадством замечаю, что Ларисе не идут румяна. Солнце слепит, ветер полощет ее клеши. Лариса снова выглядит несчастливо и немолодо. Чмутов снова небрит и несвеж. Исподтишка разглядываю эсерку. Щеки бледные, под глазами круги, алая помада. Будто всю ночь теракт готовила.

– Чмутовская подружка, – поясняет Марина Майорова. – Лера Гордеева, она тоже писательница.

Вчера он не говорил про подружку! Лера Гордеева, у которой в гостях подрались Родионов и Чмутов? Я и не знала, что она тоже пишет. Вчера он услышал мой SOS и позвонил, пригласил.

– А с Ларисой что?

– Ты тоже заметила? Лариса расстроена, Игорь восемь лет не пил и снова начал.

31

Подъезжает автобус, мест не хватает, мужчины уходят в Дом актера за стульями. Мы с Мариной садимся вперед, за нами Лариса и Лера. Принесенные стулья расставляют в проходе, все устраиваются в радостном оживлении, и, словно заботливый гид, суетится режиссер Федор Нетребко.

– Ну что, все в сборе, можно ехать? Все знают, что спектакль начнется в восемь?

Вот это да! – я обещала в восемь вернуться. Позвонить уже не получится, автобус тронулся. Разглядываю пассажиров: суетливый, с бородкой и пузиком, – главреж местной драмы, Розенблюм, он взял с собою двоих детей. Джемма Васильевна, чиновница от культуры. Неизвестный режиссер из Питера, весь в черном, словно состарившийся студиец. Фотограф Поярков с новой женой, прелестной восторженной женщиной, по слухам, она уже бабушка, дай бог каждому так сохраниться. С Аллой Поярковой я познакомилась на той выставке, где впервые разглядела Чмутова. Она сама обратилась ко мне:

– Встаньте рядом, скажите, что вы чувствуете? Куда вы смотрите? – а я как раз смотрела на нее: темные волосы приспущены на уши и собраны в узел на затылке. Гибкая шея, тонкие запястья, платье в талию. Красота гимназистки, литературная, русская. – Вы чувствуете, откуда идет энергия? В этом углу, вот здесь, ближе! От той чудесной картины – вы ощущаете?

На картине был изображен ствол дерева, я не помню, называлась картина «Сосна» или цвет вызывал такие ассоциации: теплый рыжий цвет, даже у корней, – таких сосен вообще не бывает! Муравьи черненькими штрихами. Лёня пошел узнавать цену. Я что-то промямлила, Алла настаивала:

– Признайтесь, о чем вы думаете? Только искренне!

Признаться искренне я не могла: я думала, что в углах нашей квартиры скопилось множество картин, картины падают, Майоров их реставрирует, а Диггер может и ногу рядом задрать.

– Я думаю, как мало в нашей жизни живой природы.


Мы выезжаем из города. Голые деревья ждут тепла. Стволы живые, ветви доверчивые. Проезжаем поля, погружаемся в сумрак елок. Девочки попарно разговорились, а в хвосте разминается мужской клуб с пивом и гоготом: картавит Розенблюм, частит Майоров, зловеще басит режиссер из Питера, но поверх всего этого я слышу чмутовский баритон, возбужденный, какой-то нездоровый. Как гнусавый кондуктор, он вдруг возвещает на весь салон:

– Слышь, Ларча?! Мне Ирина Горинская вчера рассказала, что я детей своих ставил на карниз, бабу шантажировал, побуждал к сексу!

Кровь ударяет мне в голову, обжигает стыдом, я снимаю шляпу. Не знаю, опровергать или нет – про карниз мне сказал Майоров. Значит, вот чего нужно с ним опасаться! Осторожно поворачиваюсь к Ларисе.

– Бред какой, – отвечает Ларча отчетливо, – мы ведь, как въехали, первым делом решетки поставили.

– Конечно же бред, – соглашаюсь я тихо, возвращая шляпу на голову, – зато какая легенда…

Делаю вид, что никто не оконфузился, трещу с Мариной. Бесперебойно, как повелось с того дня, когда Майоров привел ее к нам, хрупкую, скромную, сильно накрашенную студентку. Андрей регулярно приводил в наш дом длинноногих девчонок, тогда-то я и узнала, что все мое вышло из моды: талия-бедра, небольшой рост и ладные, как у цирковых ассистенток, ноги. Я была доцентом в декретном отпуске, кормящей матерью, обрастающей после стрижки под ноль. Марина училась на втором курсе СИНХа и работала в канцтоварах. Я разглядывала, как теперь красятся: очень темным, до самых бровей. Марина сидела в уголке на краешке стула, Майоров бросался к ее ногам и жаловался, что эта красавица его не любит. Красавица поджимала колени и теребила тесемочку на кармане.

– О, я помню, – опознала она мою футболку, – у нас в поселке продавали такие! Это ведь с московской Олимпиады?

Я прикидывала, сколько же лет моей футболке, и пыталась найти верный тон. Пекла пиццу с тушенкой, что-то рассказывала, смешное и про байдарки, я была уверена, что нравлюсь гостье. «Я была от тебя в таком ужасе», – призналась через несколько лет Марина.

Андрей с задней площадки пролез к нам через стулья и стонет:

– Чмутов сказал, что у вас вчера был секс по телефону.

– Точно, был, – соглашаюсь. – А что ты волнуешься? У Лёнечки неприкосновенность, а я взрослая тетя.

Я слишком хорошо помню злые майоровские подачи. Он уговаривал Лёню креститься, а меня спрашивал:

– Вот что тебе нужно для счастья?

А я тогда так хотела, чтоб хоть кто-то спросил! И стала перечислять:

– Москву, друзей, шефа с задачками, байдарочные походы…

– Да как же ты, жена поэта, вообще не думаешь о его стихах?! Ирина, я ведь не зря спросил! Зло должно быть сытым, накормленным.

Немного позже он объявил меня хорошим рассказчиком.

– Ты просто не догадываешься, на что он способен, – жарко шепчет Майоров, забираясь под поля моей шляпы. – Ему так и хочется всех облевать, он же вчера мухоморов наелся.

Так вот оно что! Тот сочный голос, та радостная энергия, что перла вчера из трубки, были прорывом в нашу жизнь живой природы?

Автобус делает остановку, народ вываливается подышать и размяться. Розенблюм покупает у бабушек молоко, Чмутов уходит за водкой. Лариса с Лерой Гордеевой курят.

– Господа, кто желает водки? О, пардон, здесь же дамы в шляпах. Позволь, руку подам, ты, матушка, сердишься, нет? На меня же нельзя сердиться. Я такое видел вчера!.. Теперь вот водочки выпью, полегчает. Какое слово, а? Поле-«гэ»-чает. Розенблюм-то, оказывается, мой ровесник, молочко пьет, режиссер из драмы! Что люди с собой делают, а? Глянь, глянь, как местные косят глазом, какие лица! Что они в нас видят, как думашь?

Он смеется, я замечаю, что люди в ватниках и правда разглядывают наш десант. Им есть на что посмотреть. Три городские красавицы разного возраста: Алла Пояркова, Марина Майорова и чмутовская Лариса. Седой фактурный Розенблюм. Демонический питерец. Пожилые интеллигентки в массовке. Можно подумать, здесь снимают кино. Поярков с Майоровым обвешаны фотокамерами. Мы с Лерой, каждая в своем образе, она – террористка, я – жена губернского депутата.

32

Приезжаем в Каменск. Видим храм на горе, реку и завод, за рекой у леса панельные районы. Внезапно понимаю, что именно в Каменск, в филиал института, меня на прошлой неделе посылали в командировку, но я решительно отказалась, ведь мне было не с кем оставить бабушку и троих детей! Почему-то не разбегаемся, а бредем за Нетребко в бывшее здание драмтеатра – снаружи облупленное, как жилой дом в Венеции, внутри – облупленное как снаружи. Здесь пусто, сыро, немного жутко, здесь гулкие коридоры и лужи на полу. Сквозь немытые стекла пробивается дневной свет, тусклое электричество тоже присутствует, и радиаторы исправно греют влажный воздух. Майоров, в своем коротком пальтишке, надел мою шляпу и стал похожим на мушкетера, он рвется вперед. Я замедляюсь и отстаю, в пустоту мне влиться труднее, чем в толпу, в пустоте труднее затаиться.

Когда-то мы с Лёней с черного хода проникли в театр Моссовета, там давали «Царскую охоту» с Тереховой, билетов не достать и не поймать. Перемахнув через забор на задах театра, как партизаны, пересекли заснеженный двор, пробрались за дверь, узким коридором вышли на свет лампы и неожиданно оказались в мастерской, где склонился над верстаком старый Джузеппе, он был в очках и клетчатой рубашке. Я испугалась: выгонят. Но мастер вообще не обратил на нас внимания! Только что в поисках лишнего билета бросались ко всем, кто был без пары, ко всем останавливающимся машинам, к каждому, кто засовывал руку в карман, вместе с другими окружали женщину, отбивавшуюся словами: «Ребята, да у меня всего один!» За стенами театра ловили удачу, а здесь… Здесь пахло стружкой, повизгивал рубанок и создавалось волшебство. Здесь время тикало по-другому. Мы вышли на лестницу, повесили свои курточки в актерском гардеробе, рядом снял плащ красавец Арамис, тот самый, из «Доживем до понедельника». Последовали за дамами в тяжелых пудреных париках, в екатерининских платьях. Одна из них обернулась, щелчком выбросив сигарету: «Ну что, на сцену?» Мы опомнились и кинулись искать выход в зал.

– Только зеркало зеркалу снится, тишина тишину сторожит… Гениальная Ахматова, гениальная… Пусто-то как, а, Иринушка? Гулко-то как… – Он нагнал меня в галерее с помутневшими зеркалами, остановился, слушая тишину.

– Господин Чмутов! – восторженно, откуда-то с лестницы трубит Розенблюм, словно гном из ТЮЗа. – Тут в кабинете у главного гриб вырос на потолке! Это ведь по вашей части?

Я поворачиваюсь, ухожу быстрым шагом. Темный коридор ведет к освещенной сцене, где, как античный хор, выстроились все наши. Замечаю в обрамлении моей шляпы ожесточенное лицо Майорова, пробираюсь в общий круг, вижу в центре крест, высокий, из грубых досок, с венцом из колючей проволоки. В полутьме зала усердно крестятся женщина в черном и ее дети-подростки, сын и дочь. Мы прервали их песнопения.

– Деятели культуры из Свердловска, – представляет нас Нетребко. – А это местные баптисты.

Женщина, светло улыбаясь, кивает. Мальчик, взбежав к нам на сцену, приглашает зайти чуть позже: после баптистов здесь будет кунг-фу, после кунг-фу азербайджанское землячество. Джемма Васильевна интересуется расписанием служб и порядком аренды помещения. Девочка, прижавшись к матери, разглядывает дочь Розенблюма. Пахнет плесенью. Розенблюм с режиссером из Питера обсуждают покрытие сцены, у них прекрасная дикция, в зале хорошая акустика. Чмутов играет со словом покрытие. Я кожей чувствую, как напрягся Майоров.

– Крест сами делали? – набрасывается он на мальчика. – И венок из проволоки? И гвозди в ладони Христа ты бы вбил?!

– Андрей, – не выдерживаю я, – отдавай мою шляпу!

Мы рвемся на солнце, на воздух. Сзади захлебывается Алла Пояркова:

– Это так трудно – первый раз поднять руку на крест. А пойти на исповедь, к причастию… Девочки, я сейчас читаю Ветхий завет, там такая жестокость, все эти завоевания. Я жду с нетерпением, когда мудрость начнется. Ирина! У вас все детки крещеные?

Машинально киваю – мол, тоже жду с нетерпением, когда мудрость начнется.

33

Алла выбегает с фуршета чуть не плача:

– Что случилось с Игорем? Он был такой хороший!

– А что с ним случилось? – втайне радуюсь, что сегодня конфузиться не мне одной.

– Они с Андреем совсем стыд потеряли, – Марина, смеясь, глядит на Майорова.

– Да, – гордится Майоров, – мы распоясались. Он говорит, что у Джеммы клитор пять сантиметров, а я считаю, все десять!

Теряюсь:

– И вы оба знаете сколько?

– Так это ж баба еще из советского выставкома, – успокаивает меня Майоров, – у нее яйца, как у коня маршала Жукова! Бронзовые.

В растерянности оглядываюсь на Марину. Она улыбается:

– Он почти не закусывал, сейчас же пост. Я уж и сама на него ругаюсь.

Интересный вопрос – границы целомудрия. Почему на Майорова Алла не сердится? В зрительном зале набрасываюсь на Чмутова:

– Что ж ты делаешь с Аллой Поярковой?! Разве можно разрушать этот мир? Еще и сплетничаешь как баба!

– Да ведь мне-то все можно, я писатель. Я, Ирина, может, и есть баба. Мы ж не знаем, кто мы есть, пока не умрем.

В антракте он ругал спектакль, так увлеченно и яростно, что все разбежались. Он остался один посередине фойе, я насмешливо посочувствовала:

– Ну что, Игорь, горе от ума?

Он вдруг успокоился, посмотрел усталыми глазами:

– Я выпил пятьсот граммов водки. Скажи, что здесь может нравиться? Почему это называется театром? По-моему, это цирк.

Я объясняю, что больше люблю цирк, чем неслучившийся театр: шест у папы на лбу, мальчик лезет, а располневшая мама в боа и бикини не сводит с мальчика глаз… Надо бы как-нибудь рассказать про мой последний поход в Большой.

34

Завершив командировочные дела, я продлила гостиницу до воскресенья, семья потерпит – в субботу вечером я собираюсь в Большой театр. Друзья проводят выходные за городом, я иду одна, мне это нравится. Надеваю высокие каблуки: здесь близко, можно не спешить. Цок, цок, цок. Выхожу из гостиницы, поднимаюсь на Красную площадь. Нищий мальчик все еще на работе. Бьют куранты – есть еще полчаса. Мне нравится останавливаться в «России»: Красная площадь в моем дворе, Большой театр в соседнем. Поворачиваю направо – вот и он.

Когда-то в Перми нас воспитывал Театр оперы и балета. Почти все интеллигентные девочки учились на фортепиано, и уж точно все без исключения посещали оперный театр. Надевали в фойе вторую обувь, расправляли перед трюмо бантики и воротнички, искоса наблюдая, какое платье у девочки рядом. А потом поднимались по лестнице и теперь уж смотрели прямо, где зеркало во всю стену, и мамы в последний раз поправляли прически, и папы в последний раз вынимали расчески. Заходили в зал, усаживались в бархатные кресла, разворачивали программку, читали вслух либретто под какофонию оркестра. Предвкушение, взаимонастройка… Вот уже гаснет люстра, и дирижер пробирается к пульту. «Ох, то-то все вы девки молодые, посмотришь, мало толку в вас!»

Мне показался слишком вычурным одесский театр – там царствует архитектура – и неуютным Большой – там твердые стулья и ярусы, с которых не видно. И Гранд-опера, красивый вокзал, где в ложу направляются как в купе, стремительно, не сняв шубу, – и Гранд-опера не затмил в моей памяти пермского оперного.

Я спускаюсь в подземный переход, прохожу мимо мыла и колготок за аквариумным стеклом. Вспоминаю, как на первом курсе мы с подругой отстояли целую ночь за билетами, зимой, в переходе у Александровского сквера. Нам с Римкой казалось небывалой удачей попасть статистками в ночную очередь. Каждому, кто стоял, полагалось по четыре билета, но половину следовало отдать – исполнителям и солистам, ломщикам очередей из Физтеха. Нас поставили с вечера, выдали номера, всю ночь очередь не двигалась, ноги мерзли, мы прыгали, пили чай из термоса и следили, чтобы не пропустить перекличку. Под утро, когда ломали очередь, нас чуть не смели, едва не затоптали. Но мы удержались, мы все же выгребли к заветному окошку и выудили из лунки свой улов. Билеты достались с двойным оттиском: название спектакля и «Место неудобное». Второй штамп почти полностью определял впечатление, я бы сделала его заглавным: «Место неудобное – Царская невеста» и «Место неудобное – Лебединое озеро». «Царскую невесту» слушали в Большом, вид сверху и сбоку, весь спектакль на ногах. Впечатление все же осталось – русская опера, хороший оркестр. Но «Лебединое» во Дворце съездов… Мы видели лишь носки балетных туфель, когда лебеди приближались к краю сцены. Зато в буфете оказались с делегацией иностранцев. Боже, сколько они всего не тронули – даже ананасы, даже бутерброды с салями! Мы съели все это глазами, а взяли пустяк: один банан на двоих и по апельсину.


Выйдя из перехода, я попадаю в толчею среди подсвеченных колонн.

– Девушка, вам лишний билетик?

– Лучшее место, рядом с царской ложей…

Один произносит загадочно, другой полузадушенно, но каждый значительно, словно бригада «скорой помощи».

– Мне нужен ближний партер, середина, – уверенно говорю я и знаю, что найдется.

У нас было множество способов попасть на нашумевшие спектакли: лишний билетик, невостребованная бронь, служебный вход, спекулянты, поссорившиеся парочки… На Таганку и в Моссовет, в Современник, МХАТ и Вахтанговский, в Ленком и на Малую Бронную. На галерку, приставной стул, дополнительный ряд, на боковое или случайно незанятое в партере место. В Большой хотелось прийти по-другому. Может быть, даже со сменной обувью.

– Да зачем вам партер? Берите амфитеатр. Звук идет в амфитеатр.

– Бельэтаж, ложа бельэтажа. Девушка, зачем вам партер?

Зачем мне партер? Я хочу и видеть, и слышать! Как в Перми, как в детстве.

– Минуточку, женщина, не отходите. Вован, у тебя был партер? Нет, женщина, уже нету. Это валютка, берите ложу. Рядом с царской.

Ложу я уже брала – на «Анюту». И балет из телевизора, и такая же видимость.

– Девушка, вы партер искали? – скороговоркой произносит в воротник немолодая миловидная москвичка, ей все еще мерещатся стукачи. – Только давайте быстрей, я с иностранцами.

Она со шведами, но Полтавы не будет, сегодня – «Каменный гость».

35

В антракте у входа в буфет ко мне подходят две подружки. Малиновые губки и черные с золотом платьица.

– Извините, мы с Юлей сверху вас заметили…

Они заметили мое красное платье. И рыжую голову.

– Сверху так плохо слышно, не разобрать слова, когда поют. Вы не расскажете, что ему нужно от этой Анны?


Я уже слышала подобный вопрос. Тридцать первого декабря, год легко уточняется. Мы отмечали у родителей Новый год – Лёня, я и сестра Лариска, уже студентка. Праздник подступал к пермской земле: мама протирала посуду, я утюжила блузку, папа в старой цигейковой шапке и рукавицах двигал в углу наряженную елку. По телевизору в новом фильме Рязанова жандармский офицер домогался юной девицы.

– А чего он добивается? – спросила Лариска, занося в комнату два салата.

Спросила – и будто щелкнула выключателем. Повисла тишина. На полпути остановилась елка. В родительском доме не обсуждались такие вещи! Папа носил не кальсоны, а «трусики с рукавами». Говорили не «черт», не «псих» – только «рогатый», только «умалишенный». И не «беременная», а «в интересном положении».

– Вы почему молчите?

– А чего мужчины добиваются от женщин? – ответила я с интонацией старшей сестры.

– Да зачем?

– Мужчины от этого получают удовольствие.

Рюмка под маминым полотенцем заскрипела от чистоты. Лёня затих рядом с папой под елкой. Лариса не успокоилась.

– А он чего хочет?

Папа не выдержал:

– Он хочет с ней переспать!

– Борис, как ты можешь! Такое! При детях! – у мамы сорвался голос. С елки сорвалась стеклянная сосулька, тихо звякнула, скромно разбилась. Мама побежала плакать в спальню.

– При каких еще детях?! – папа в шапке и рукавицах метнулся за мамой. Мы засмеялись, я тут же вцепилась в Ларку:

– Что тебе надо? Чего ты не понимаешь?

– Да все я понимаю! Я не следила, думала, там интрига, может, он опорочить ее хотел…


Девушки с малиновыми губками трещат наперебой:

– Чего ему нужно от этой Анны?

– Извините, мы не купили программку. Чего добивается этот… как его?

– Дон Гуан, – подсказываю я, – это Дон Гуан, – и замолкаю в уверенности, что девочки знают отгадку. Юбилейный год, повсюду Пушкин. Но им не ясно, почему я молчу. – Дон Гуан – это Дон Жуан, – перевожу я и собираюсь пройти в буфет, но девочки собираются слушать дальше. – Дамский угодник, – поясняю.

– Он хороший?

– Ну как вам сказать. Он соблазняет женщин. Как Казанова! – радуюсь я находке: про Казанову пел «Наутилус Помпилиус», а потом Валерий Леонтьев, и за стеклом в переходе продают упаковки

– Так он плохой!

– Он все-таки поэт, – вспоминаю я из Машиного учебника, – он песню сочинил, ту, что поет Лаура!

– Его любовница? Ах вот зачем ему нужна Анна: он задумал бросить Лауру!.. Он подлец.

– Он любит женщин, – тяну я свою линию. – Пушкин ведь тоже был волокитой. И он бесстрашный, вы ведь помните, как погиб Пушкин.

Подмосковные продавщицы, решаю я. Настя и Юля. У них, наверное, распространяют билеты. Тихий культурный магазин. Канцтовары, проявка фотопленки, сериалы в обеденный перерыв. Девочки ждали понятных мотивов: опорочить, завладеть наследством. Ссылки на Пушкина неуместны – их не волнует судьба сценариста.

– А вы, девочки, сами чем занимаетесь?

– Мы с Юлей учимся в Академии управления, – спешат обрадовать меня девочки и, приветливо распахнув глаза, рапортуют едва ли не хором. – Мы москвички и очень любим театры, особенно Большой! У нас сейчас преддипломная практика.

Я успеваю ухватить пирожное и коктейль – исключительно для ритуала, возвращаюсь в зал и обнаруживаю московских студенток в партере.

– Настя заметила, рядом с вами не занято. Вы не скажете, как все кончится? Плохо? Он ее бросит?

На страницу:
5 из 6