Полная версия
Два писателя, или Ключи от чердака
Марина Голубицкая
Два писателя, или Ключи от чердака
А. С. В.
1
Сначала появилась журналистка. Правда, тогда она работала кем-то другим, но сейчас-то я знаю, что она журналистка. Она очень хотела понравиться моему мужу. Свой муж у нее был в Москве, он учился на Высших режиссерских курсах. Своему мужу она помогала. Ей хотелось, чтоб он стал кинорежиссером, и тогда бы ей не пришлось одеваться в платья из бильярдного сукна, списанного в театральном училище. Она бы писала ему сценарии, снималась в фильмах, может быть, даже в главных ролях – все говорили, что она сошла с полотен Модильяни.
У нас были разные весовые категории. Сначала я вообще была беременна, но это никого не смущало. Будущая журналистка жила недалеко, всего-то в трех кварталах, и прибегала к нам, как к соседям по общежитию, то за луком, то за конвертом, хотя и почта, и овощной были поблизости. Лёня радовался: «Проходи, раздевайся». Она скидывала дубленку, застегнутую на две разнокалиберные пуговицы, и оказывалась вполне раздетой – мы могли вдоволь любоваться натурой через редкое плетение пряжи, истерзанной ее творческими исканиями. Этих ниток едва хватило бы на берет, но Фаинкины грациозные пальчики постоянно сплетали дырочки в новом порядке, то полностью оголяя спину, то распределяя обнаженность равномерно по всей верхней части ее невеликого тела. Она всегда что-нибудь приносила: конфетку дочке, журнальчик мужу, мне – новый повод для терзаний и мужниных утешений: «А ты хочешь, чтоб вокруг нас была выжженная земля?»
Однажды она принесла свои тексты, полуслепые машинописные копии. Ее мужу был нужен сценарий для курсовой, моему – вера в собственные таланты. Это и стало причиной частых встреч: мой муж с журналисткой писали сценарий. Мы оставили в МГУ нашу юность, наших друзей и здесь, на уральской почве, пытались отрастить что-то заново. Один друг был любимым и лучшим, он тоже пытался прижиться – далеко, на южном балконе. Из его экстравагантных поступков мой муж с журналисткой и ваяли сюжет, но не могли придумать финал. Фаина уже делала за своего мужа сценарную разработку, считалось, что она понимает в кино и умеет писать.
Первый текст был трогательный, явно женский. О том, как в столовой, в очереди, пропахшей стылым супом, девушка ставит тарелки на грязный поднос и вспоминает маму – в чистой кухне накануне праздника. Мама вынимает из духовки противни с печеньем, противни с коржами для торта, ставит их прямо на пол, заполняя все вокруг печеным и сладким, насыщая квартиру запахами ванили, запахами корицы… Я знала, что мама у журналистки умерла и что она содержит сына-школьника и мужа-студента.
Второй текст удивил меня так, как удивлял обычно лишь друг, которого они заталкивали в свой сценарий. Этот текст был про придуманную рыбку. О том, как она отличается от непридуманной, о ее сказочно-несбыточной жизни. Она может кататься в каретах. Шептаться на балах. Отмечать дни рождения! Текст уводил к какому-то сторожу на даче, был легким, свободным, мастерским, непохожим на перевязанные кофты.
– Как ты меня поразила, Фаинка! Я никак не ожидала, никак… – закудахтала я при встрече.
– Да? А что? – она, как всегда, разговаривала с зеркалом в прихожей. Разглядывала лямочки на спине, которые только вчера смастерила из тесемки.
– Этот рассказ про рыбку…
– Да? Тебе понравился? – она окинула меня взглядом с головы до ног.
Я уже родила и одевалась в зависимости от прихотей теплоцентрали. Я могла быть в халатике с выдирающимися пуговицами, с жирными пятнами просочившегося молока. А может, в тот день на мне были шерстяные рейтузы, захватанные ручонками в манной каше, рейтузы и байковая рубашка, – Фаина никогда не предупреждала о визитах. Запылали, заалели мои щеки, но я простила ей этот взгляд: придуманной рыбке все позволено.
– Ты такая талантливая! Я не думала… Не ожидала, что ты так можешь.
Она повела бровью, будто дернула губку за уголок, стрельнула глазками:
– Я еще и не то могу…
2
Наш лучший друг разбился насмерть. Не смог, не прижился и спрыгнул с балкона.
Не закрепившись на новой почве, я уже держала два побега, двух маленьких дочек. Мне было трудно, и в минуту отчаяния я срезала свои волосы под корень. Скальп оказался изборожден кривыми дорожками, я явила этот ландшафт Фаине и попросила подровнять. Лязгали ножницы в ее трясущихся пальцах:
– Не ожидала, что ты так сможешь.
Склонив голову, я сидела перед ней на табурете.
– Ну что ты. Я еще и не то могу…
В действительности все лихие поступки были исчерпаны, нужно было как-то прирастать. Я купила глубокую шляпку без полей, в стиле тридцатых, и пришла в ней в кинотеатр, где Майоров, новый Лёнин друг, работал художником. Меня позвали на премьеру курсовой, короткометражного фильма – теперь-то история обрела финал. В фойе перед показом собрались все свои и толпились у прилавка, поджидая буфетчицу: Лёня с Фаиной и режиссером, художник Майоров и стареющая поэтесса Эмма Базарова в окружении молодых авторов. Нас представили, меня, как всегда, не заметили, я открыла коробку шоколадных конфет. Мучила жажда, буфетчица все не шла, мне хотелось снять шляпу и обнажить бритую голову.
– Не правда ли, Чмутов божественно красив? – Эмма Базарова кивком указала на стоящего рядом юнца, невысокого, щекастого, пухлогубого, с аппетитом жующего конфеты. – А как он талантлив, бог мой, как он талантлив!
Чмутов был мой, семитский, тип, но рядом с Лёней он казался просто пупсиком. Талант, наверное, как и красота, решила я, конфетный, приторно-сладкий.
3
Через пару лет вышел номер журнала «Урал», посвященный молодым авторам. Я искала в оглавлении знакомых, нашла Чмутова, прочла рассказ и удивилась: оказывается, он и правда талантлив. Что было в том рассказе про камушек? Да то же, что и в Фаинкином тексте про рыбку, – был стиль, был писатель, остальное не помню. О Чмутове тогда заговорили: он встал на путь воина, ел мухоморы, ходил по морозу раздетым… Однажды я видела из окна трамвая: Чмутов бодро шагал среди сугробов в шортах, румяный как пионер, длинные волосы и крепкие ляжки.
Я приметила в «Урале» еще одну фамилию: Родионов, художник, давний поклонник Фаины. Мне нравился ее портрет, сделанный в несколько мазков, но я не знала, что Родионов пишет прозу! Открыла рассказ и ахнула: «Придуманная рыбка и вообще-то очень отличается от непридуманной…» Да, конечно. Она многое может. Например, придумать себе талант.
4
Теперь он приходит без предупреждения.
– Ирина, это Володя Родионов.
У него совершенно бабий голос. Маленький, задрипанный мужичонка с коричневой хозяйственной сумкой. Из сумки торчат пустые горлышки бутылок, одно горло задраено, это – водка. Диггер лает, я выхожу на площадку, пытаюсь его не пустить:
– Володя, извини, Диггер выбежит, – я жду, что он скажет сколько. Я дам, и он уйдет.
– Ирина, извини, я ненадолго, я только поговорить немного хотел. О литературе хотел поговорить. Мне так нравится Лёнина книжка, она такая светлая…
У него очень светлые глаза. Его не пускает в свой дом Фаина. Она живет одна, сын вырос и уехал в Израиль, муж стал пьяницей с режиссерским дипломом, и они разбежались. Фаинка обманывает Родионова, что «не одна», и не впускает.
– Я ехал так далеко, я хотел подарить тебе книгу, – сказал он ей как-то в дверную щель. – Дай пятьдесят рублей, и мы в расчете.
Фаинка печалилась на другом конце провода, я не понимала, отчего в ее голосе такая безысходность.
– Ирина, но ведь он все оплевал: нашу юность, свое творчество, романтику, в конце концов… Ну почему так-то? Почему?
Я не знала, что ответить, у меня раньше не было пьющих друзей.
В следующий раз он застал ее на выходе. Переспросил: «Тебя позвали на день рождения?»
– Для него это уже как звук из детства. Как игра в ножички, как резиновый мяч… Его-то теперь кто позовет? Я вернулась и отдала ему пустые бутылки.
5
Однажды мы позвали его на день рождения. Он тогда еще не ездил в деревню, нас выселили на капремонт без телефона, Фаинка переехала и потерялась. Это были годы пустых прилавков, но на площади Уралмаша мне попалась форель, почти придуманная рыбка, серебристая спинка, черные пятнышки на розовом боку. В морозилке лежал непридуманный толстолобик, распиленный пополам, пучеглазый, огромный, весь в тине. Толстолобик был приговорен к фаршировке, форель на горячее – у друзей-художников был великий пост. Чтобы как-то отделить одну рыбу от другой, я открыла жареные грибы, хранимые с лета, словно экспонат, в стеклянной банке. Про форель я прочитала в «Армянской кухне»: припускать на гальке в белом вине, подавать с соусом из кинзы и грецких орехов. Галька у меня была. Плоская, круглая байкальская галька. За кинзой и орехами пришлось ехать на рынок. Почему на рынке оказались раки? Сколько мужу тогда исполнялось? В голодный талонный год у меня были раки, толстолобик в полстола, жареные грибы и порционная форель в белом вине.
Отчего-то никто не приходил. Мы давно все накрыли и расставили. За окном белело и серело, сыпал майский снег, батареи дышали холодом. Я набрала двушек и побежала вызванивать гостей, но телефоны-автоматы, будто нищие, выставляли покореженные диски и оборванные трубки. Я промокла, продрогла, обиделась, а когда вернулась, у нас сидел Родионов. В ожидании остальных мы немножко выпили и перекусили, о литературе мы не говорили, мы разговаривали о супе: у него были серые щеки язвенника, мне хотелось накормить его супом. Он рассказывал, как умирала его мать, он рассказывал мне как своей, но я чувствовала себя сиделкой или нянечкой – я могла его только обхаживать. Он был существом другого мира, бесприютным, одиноким. Казалось, в нем сквозит дыра, дыра, в которую все улетит. Я и не пыталась ее заткнуть, просто дежурила свою смену.
6
У нас наконец появились деньги – муж стал заниматься бизнесом. Он стал заниматься, они стали появляться. Художник Майоров посоветовал Лёне зайти к Родионову: тот продавал картины и кров, комнату в коммуналке, и уезжал в деревню писать роман. Мы взяли с собой все наши деньги – мы впервые шли покупать картины. Выйдя из троллейбуса, переглянулись: зачем отсюда уезжать? Адрес указывал на дом с колоннами – в таких при Сталине селилось руководство дороги или всё заводоуправление. Когда-то здесь был сквер, теперь же раскинулся полупустырь-полугазон, где летом валялись дворняги, а зимой наметало. Мы продвигались след в след по заснеженной тропинке и успели вдоволь налюбоваться фасадом. И подъезд был приличный, гулкий, и высокие потолки. Все стены в комнате, насколько хватало обоев, были в пришпиленных записках.
– Что это?
– А, наброски к роману! – Родионов отмахнулся, не рисуясь, как я бы сказала: «Да так, дети баловались».
Ах, как мне это было интересно! Я никогда не писала, я просто читала все детство, я и спрашивать-то боялась, чтоб не ляпнуть: «Ну и что автор хотел сказать?» А может, я и спросила, может, он и ответил, он всегда говорил торопливо, будто темнил, он охотнее жаловался на соседку.
Родионов принес все свои картины, расставил на полу. Горинский достал все свои деньги, разложил на диване. Наши первые деньги. Я к ним даже не прикасалась, относилась точно к мужской причуде, как если бы муж принес пауков и держал их в немытом аквариуме. Родионов показывал картинки, называл цены, Лёня рассматривал, советовался со мной, пересчитывал рубли. Нам хотелось купить сразу несколько, три или хотя бы две. Если две, то похожие, чтоб было ясно, «что художник хотел сказать». Если три, то одну совсем другую, чтобы было видно, что художник может еще и так. Две картины выбрали быстро, одинаковые, словно близнецы, – абстрактные, фактурные, темно-серые. Оставалось немного на третью, мне понравился «Слон». Примитивный слон, бордовый на красном, он стоил дешево, был нарисован на фанере. Хозяин пользовался картиной как столом, и на ней отпечатались пятна от стаканов. Чем больше мне нравился слон, тем меньше нравились эти пятна, мы стали искать другой вариант. Художник переставлял картины, покупатель перекладывал деньги, и оба стремились сыграть вничью. Это было похоже на детского «дурака»: карты разложены картинками вверх, и все с азартом ищут лучший выход – «если ты дамой, то я тузом… вот дурак! заходи с девяток». В конце концов мы взяли совсем другую, крупноформатную, дорогую, которую будет замечать каждый гость. Оставалось выбрать одного из близнецов. Я поинтересовалась их названиями. «Пейзаж под Питером» и «Рыбка». Нарисованная рыбка! Конечно, мы выбрали ее.
7
Несколько месяцев спустя я привела домой знакомую с английских курсов. Изучив все наши книжные шкафы, все стенки и простенки, Эльвира спросила:
– А это что это за картина?
– Ну… это абстрактная картина.
Я привыкла, что многие злятся: «Ну и что здесь изображено? Что художник хотел сказать?»
– Вижу, что абстрактная, – удивилась гостья, она закончила философский факультет. – А чья эта картина?
– Так, одного местного художника, – отмахнулась я. – Володи Родионова.
– Да знаю я Володю Родионова, прекрасно знаю! Он когда-то так напился у Леры Гордеевой, так взбесился! Чуть не порезал Игоря Чмутова, затеял в ножички играть. Чмутов орал на него, зачем ты пишешь кильку – пиши слона! Чмутов сказал, он все бросил, уехал в деревню.
8
Он вернулся через год – без романа, но еще при деньгах. Я третий раз сидела в декрете. Мужа не было дома, но теперь я привыкла. Хорошо хоть Родионов зашел. Он покупал комнатушку в барачном районе, конфликтовал с сестрой, пришел к мужу за консультацией. Про роман сказал, что сжег, уничтожил. Я спросила, зачем вообще уезжал.
– Ехал как-то на поезде, – ответил он, – увидел эту деревню из окна, и так туда захотелось…
– А я с Машей ездила в Красноуфимск за земляникой. Ты не видел, как он выглядит из окна? Это такой городок в чаше леса. Там на станции сквер с чугунной решеткой, как в детстве, с белеными столбиками из кирпича. Нас моя бывшая студентка пригласила. Во дворах клумбы с бархатцами и резедой, в квартире солнце и на окнах воздушный тюль. И пол у них из досок, блестящий, крашеный, как когда-то у мамы. Мясо в супе вкусное. Земляника, рыбалка…
Я кормила Родионова супом, гостеприимно трещала, он не пытался поддержать разговор.
– А потом я приехала без дочки, второй раз, и меня не стали стесняться. Пришли ее тетки, дядья, налепили пельменей, начали пить. И все запоганили, захаркали, засыпали пеплом, залили водкой. Кого-то рвало. С утра бутылки пошли сдавать.
Он чуть оживился:
– Там тоже здорово пили!
– И весь город едет в баню к родне. И в автобусе разговоры: «Попировали вчера-то? – «Ну». – «А сейчас париться? Огурцы-то полили?» Володь, почему ты вернулся?
– Так видишь… ты сама все и сказала. А еще там зима. И осень… – он вздыхает как старичок. – И-э-эх!
9
Два года назад я встретила Чмутова в галерее, на выставке пейзажа. Его щеки опали, залегли носогубными складками. Теперь он больше походил на пьющего русского, чем на избалованного еврейского мальчика. Он был в красном пиджаке из подкладочной ткани и в кудлатом парике до самых плеч – Лёня надевал такой в девятом классе, чтоб дразнить завуча по воспитательной работе. Чмутова сопровождал узкоплечий спутник с впалой грудью, донкихотской бородкой и гривой легких мелких кудрей. Спутник был почти на голову выше Чмутова.
Презентация – праздник. Как всякий праздник, она может быть удачной или скучной. Не все зависит от картин. Иногда бывает хорошая музыка, а иногда – слишком высокие каблуки. Люди фланируют, держась за бокалы. Мелькает Фаинка с микрофоном, за ней вышагивает оператор, хмурый мужик в джинсовой курточке. Фаиночка выбирает героя, заводит разговор на фоне картин, властно кивает оператору: «Работаем!» Она по-прежнему напоминает моделей с полотен Модильяни: изысканная шейка, острый локоток. Микрофон тяжеловат для ее хрупкой кисти, но она грациозно держит спину, запрокидывает голову, будто вопрос таится на острие подбородка… Чего тебе надобно, старче? Она выпячивает свои богатые губы, собирает их в трубочку, как нарисованная рыбка, маленький знак вопроса на гребне волны. Кто-то отвечал интересно и густо, кто-то – тараща глаза и топорща усы. Всплеск хвоста – и всех смывало волной. В передаче бушевали спецэффекты и всепоглощающая ирония журналистки.
На презентации говорились речи, в меру длинные, в меру интересные. В этот раз дали слово Чмутову. Многих когда-то удивлял Чмутов – в этот раз пронзило меня. Он начал вкрадчиво о лоне матушки-земли, о зарослях леса. О том, что спутники летают, камеры снимают, нам кажется, что все на виду, все измерено, изучено, сосчитано, а лес-то э-э-э! живет себе, растут себе грибочки, ползут букашки, дышат травиночки. Он сверкал очами в огромных глазницах, и теперь, в отсутствие щек, я их разглядела. Он менял регистры от баритона до женского взвизгивания, дурачился, обрубая глаголы: «быват, кто знат». Он искусно колдовал над словами, сминал их, разрывал на кусочки, перемешивал и вновь разворачивал целехонькими. Вдруг выхватывал одно-единственное слово, дивился, цокал языком и крутил, вертел его, обкатывал. Меня всегда пленяли фокусники, знающие природу слов.
– Ирина, здравствуй! Что ты пьешь? А почему бокал пустой? – подходили знакомые.
Я избавлялась от рюмки. Это вызывало беспокойство.
– Где твой бокал? Что тебе налить?
Я видела, Лёня разговаривал с Чмутовым, но не стала к ним приближаться, походила по залам, а дома разворчалась на Машу: «Ну и зачем ты сбежала на курсы? Что вы там проходили? Онегина? Лучше б ты послушала Чмутова, он настоящий писатель, ей-богу, было бы больше пользы!» Я поинтересовалась у Лёни, о чем они говорили. Да так, ответил он, вспоминали, как Чмутов в пединституте сдавал мне зачет по праву. И еще он просил книжку спонсировать.
– Ну конечно!.. А ты?
– Что я? Я пообещал, Майоров же дал ему картинку.
Мне показалось, Лёня ревнует: Лёня готовил к печати свой первый сборник стихов, и Майоров рисовал для него обложку.
10
Со средней дочкой у меня проблемы. С той самой, сидя с которой в декрете я стриглась наголо. Она пишет стихи и прозу, отворачивает будильник циферблатом к стене и не интересуется оценками. Ее серые глаза от восторга становятся голубыми, а я не вижу в ее школьных тетрадках повода для восторга. Жена Майорова, Марина, присоветовала нам новую школу, где учатся в первом классе их Ромка и чмутовский старший сын. Там не проходят правила русского, не ставят оценки и сочиняют под музыку стихи. Там, на неведомых дорожках… директором тот, донкихотистый, а Чмутов преподает английский.
Мы уже многое перепробовали и решили, что хуже не будет. Я отправилась с дочерью на смотрины. В седьмой класс. В середине учебного года.
Мы попали как раз на английский. Директор снимал урок на видео. Коллеги из Нижнего Тагила сидели в норковых шапках у стены и перенимали опыт. Чмутов зашел ленивой походочкой, сигарета за ухом, на лбу хайратник. На доске красовался скабрезный стишок, сочиненный Чмутовым накануне. В стишке обыгрывалась двусмысленная фамилия директора и употреблялись разные времена английских глаголов. Чмутов говорил нараспев, врастяжечку, поводя глазами. Глаза бликовали, как елочные шары, в глазах блестело предвкушение веселья. Урок был импровизацией: директору хотелось разобраться в сложных английских временах – одновременно с детьми, за время урока, желательно раз и навсегда. И продемонстрировать процесс понимания. Директор бегал по классу, пытаясь одолеть будущее в прошедшем, теребил бородку, кивал, перебивал, вновь бросался к доске и не догадывался, о чем стишок. Он не знал ключевое слово.
Я сидела рядом с Мариной Майоровой. Марина все аккуратно записывала, она специально ходит к Чмутову на английский. Шевельнулась зависть в моей душе: сколько уже записано, сколько она всего знает! Марина шепотом объяснила, что Чмутов на прошлом уроке дал названия всех частей тела (показала картинку и подписи), и теперь дети называют директора «мистер Пьюбис». Стишок они уже разбирали, но мистер Пьюбис об этом не знает, Чмутов подставляет его при гостях. Это розыгрыш.
Марина – редкая женщина. Во-первых, она удивительно красива. Во-вторых, так молода, что хочется считать ее девочкой. В-третьих, она скромна и целомудренна. Майоров дома все дни напролет рисует, а она читает ему вслух. Читает и прозу, и поэзию, а стихи моего Лёни Марина учит наизусть, и никто их столько не выучил, даже сам автор. Я думаю: в какой век ее поместить и в какую профессию? И скатываюсь к киношной банальности – молодая католическая монахиня редкой красоты. Мне не нравилась чмутовская шутка про пиписечки, такие шутки смешили меня в пять лет. Но строгая шейка Марины, ее стоячий воротничок, блокнот и руки прилежной ученицы… Это английский. Это просто английский. Пусть будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает.
К концу урока Мистер Пьюбис догадался, о чем речь, и стал выкручиваться как умел – завел речь про Урана и Гею, отрезанные гениталии и оплодотворение Земли. Потрясая томом энциклопедии, бормотал про секс и духовность:
– И когда у девочек уже начались менструации, а у мальчиков поллюции…
Прозвенел звонок, и подростки ринулись вон из класса – на перемену. Мы с Мариной остались на месте, Чмутов закружил рядом.
– Ну, что, матушка? Вот ведь как быват.
– Нам звонила твоя знакомая. Эта модель, – упрекнула Марина.
Он кивнул с довольным видом.
– Красивая девка. Ты никак ревнуешь?
Марина дернула плечиком. Чмутов встрепенулся.
– Маринушка, ты какой год замужем? Давно пора друг другу-то изменять.
– Ну, тут мы не найдем общий язык, – она уверенно улыбнулась.
Чмутов поскучнел и ушел курить.
Второй час был гораздо интереснее. Учитель кланялся в пояс, махал руками и стучал указкой. Говорил он только на английском, объяснял происхождение слов, заставлял искать рифмы, синонимы, подбирать звуковые ассоциации. В радости хлопал себя по лбу, в отчаянии опрокидывал стулья. Знакомил с каждым новым словом, давал с ним подружиться, подергать за хвост и поссориться. Теперь я завидовала детям. Я хотела бы так учить язык или чтобы дочь моя так учила. Бог с ними, с шутками про мистера Пьюбиса.
– Ну что, – спросила я у своей Зойки по окончании представления, – будем переходить?
Она замешкалась.
– Надо еще посмотреть.
– Конечно, конечно, – замахал руками директор, – приходите, смотрите сколько хочется.
Я поняла, что он любит, когда смотрят. Мимо проплывал Чмутов, остановился рядом с Мариной, провел ладонью по волосам, скосил глаза и произнес грудным голосом, перевоплощаясь в гогеновскую таитянку:
– А, ты ревнуешь…
11
И мне вдруг захотелось быть на месте Марины. Захотелось свойских отношений с этим похабником из пионерского лагеря. Чтобы можно было болтать о чем угодно, забегать на запретную территорию, дразнить друг друга, обижать и осаживать. Чтоб в родительский день неожиданно покраснеть: «Вот этот, этот – наш горнист». А потом терзаться, грустить в темноте, выбирать его в «ручеек» и пропускать белый танец. И прощаться – на костре! – и обмениваться адресами. «Мама, я взяла его адрес». В десять лет с мамой так легко! «Зачем?» Соврать, если не понимает: «Напишу письмо». Да, мама, низачем, а чтоб взять у него адрес! Чтоб екнуло в груди, чтоб перед сном улыбаться и чтобы было это низачем не нужно. Чтобы сейчас, тридцать лет спустя, достать в памяти из-под стопки тетрадей и книг мятую бумажку: «Коммунистическая, 218, кв. 3…»
Следующий день был моим днем рождения. Я забежала в институт, приняла экзамен у двоечников, потом поехала к Зое и опять попала на английский.
– Простите, – чинно обратился ко мне Чмутов, – вы второй день здесь присутствуете, вы тоже английский преподаете или…
Он говорил спокойно, не интонируя, как человек, умеющий обращаться с дамой в пиджаке.
– Нет-нет, моя дочь собирается в эту школу. Мы приглядываемся.
– А, пожалуйста-пожалуйста.
После урока он быстро вышел, тут же вернулся и упал передо мной на колени.
– Извини, матушка, не признал! Ты, оказывается, Лёнюшки Горинского жена, – он поднес к губам мою руку, поднял брови, завел ко лбу глаза, он прямо-таки вылез из своих глаз, заглядывая в мои! – Лёнюшка-то мне с книжкой помог, я ему в предисловии благодарность отписал. Книжка выйдет, так подпишу, подарю, – он поднялся с колен. – Чудеса, да, Иринушка?
– У меня сегодня день рождения.
– Поздравляю, матушка, поздравляю, – он говорил мягко, густо, обволакивая.